Электронная библиотека » Глеб Успенский » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Старый бурмистр"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:48


Автор книги: Глеб Успенский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глеб Иванович Успенский
Старый бурмистр

1

– Ишь вон, ноне какие порядки-то, – эва-а!.. Вот так богомолец: идет на богомолье, а в обоих карманах по штофу водки! Паа-аррядок! Уж нечего сказать, хорошие пошли порядки!

– Господи, – воскликнул один из моих спутников, – опять «порядок»! опять о «порядке», опять «порядку нет»! И в поле-то, и в лесу-то нет покоя от этих разговоров!

Действительно, дело было в чистом поле.

Два гимназиста, гостившие в деревне у родственников, сельский учитель и пишущий эти заметки в один славный летний вечер шли путем-дорогою, направляясь вместе с другими богомольцами в один из тех маленьких, третьеклассных монастырей, которых так много в Новгородской губернии. Шли мы берегом реки Волхова, по старой Аракчеевской дороге[1]1
  Аракчеевская дорога. – А. А. Аракчеев (1769–1834) – всесильный временщик при Павле I и Александре I. В 1806 году ему была поручена организация военных поселений, куда направлялись армейские полки и дивизии. В военных поселениях царил палочный казарменный режим, неоднократно вызывавший восстания поселенцев. В Новгородской губернии, состоявшей под непосредственным начальством Аракчеева, было размещено три дивизии. Их подневольными трудами местность была относительно благоустроена, в частности проведены и обсажены деревьями дороги.


[Закрыть]
, густо обсаженной березником, – шли, наслаждаясь самым процессом ходьбы, молчанием дороги, молчанием реки. Все мы, отправляясь пешком на богомолье, делали это в видах отдохновения от разговоров об этих «порядках» и «непорядках», которые уже достаточно истомили нас в столице. И вот, едва только мы «разошлись», только стали входить во вкус физического утомления, как опять уже преследует нас мудрствование какого-то богомольца, похожего на старого отставного солдата, мудрствование, как нам было хорошо известно, всегда почти бесплодное.

Дело в том, что толки о порядках и непорядках, а вместе с толками и бесплодность их, в настоящее время составляют не только достояние столичной, газетной или журнальной беседы, но сделались необходимейшею принадлежностью и всякого деревенского разговора. Если вы разговариваете не о хозяйстве, не об умолоте или урожае, то, наверное, ваша деревенская беседа идет о «порядках и непорядках», причем бесплодность этой беседы в деревне для вас, постороннего человека, осложняется тем важным обстоятельством, что, во-первых, сами вы посторонний деревне человек, крайне мало понимаете условия народной жизни и иногда в целых, повидимому весьма убедительно произнесенных, тирадах не можете видеть ничего, кроме бессмыслицы; а во-вторых, – и это главным образом, – тем, что разговаривают о порядках и непорядках большею частию старики, люди, у которых было известное, определенное прошлое и которым судьба судила дивоваться на нечто новое, крайне разнообразное и многосложное. Судите же теперь, в какой мере может быть плодотворна беседа, если один из беседующих не понимает ни точки зрения собеседника, ни его языка, а другой старается разобрать новые, совершенно ему незнакомые, небывалые для него явления, руководствуясь только старою точкой зрения. Послушайте, для примера, о чем говорят вот эти две старухи, сидящие вечерком на завалинке.

– Нониче, – почему-то укоризненно говорит одна из них, – нониче нешто такой народ-то стал?.. И-и, ра-ади-мая, кабы нонешнюю которую псовку да в нашу бы шкуру, так ведь она что бы страму-то натворила! Поглядеть-то на нонешнюю страмоту, так и то сердце разрывается! Ну, а как же, – спросила бы я ее, псовку, – как же, мол, мы-то терпели?.. Как же вот, примером, хоть я бы себя взяла, – как же, мол, я-то со-о-орок годочков от слез свету белого, каков только свет белый есть, не видала? Как же я-то понимала свою часть и терпела? Бывало, покойник-то ведь всеё-то меня истиранит: и зубушки-то болят, крохи просунуть не могу, скулы-то свело; и лицо-то, милая ты моя, бывало, измордует покойник, что чугун станет черное… А все терплю. Плачу, а терплю, – по-ни-маю!.. А нониче? – Па-ади-ко, тронь ее, псовку, так ведь она тебя со свету сживет… Пальцем ты ее коснись – и то она настрамит на весь уезд… Ни у нее нету стыда, ни у нее нету страху!

– А так вот, – прибавляет собеседница, – распустила хвост – и вся забота! Нешто, красавица ты моя, есть у них стыд-то? Да нисколько!.. Как же, родимая ты моя, спрошу я тебя, мы-то, окаянные?..

И так идет длинный разговор, из которого недеревенский слушатель не вынесет ничего, кроме недоумения. Почему худо, что теперешние «псовки» не позволяют мужьям тиранить себя? Почему они – псовки? Почему старинное тиранство в разговорах старух как бы предпочитается неудобствам этого тиранства теперь? Почему старинное тиранство переносилось с таким железным терпением?.. Все это для недеревенского слушателя утомительная и бесплодная тайна, – тайна, которая, разумеется, разрешилась бы для него, если б он дал себе труд добиться подлинного смысла таких, например, выражений в разговоре старух, как «знала свою часть», «понимала», если бы он допытался у старух, что это за «часть» такая, во имя которой можно бить человека до того, что лицо у него станет «как чугун черное»? и доподлинно бы узнал, что именно старуха выражает словом «понимала». Тогда, разумеется, он бы понял, почему нынешнее время, когда женщины не позволяют себя бить, хуже прошлого, когда их били до полусмерти. Но недеревенский слушатель деревенских разговоров нетерпелив: он, прежде всего, спешит отдыхать, затем он ждет не вопросов, а ответов на вопросы, выраженные газетным языком, и нет ему ни времени, ни возможности сосредоточивать свое внимание на таких выражениях деревенского разговора, которые значат в нем все, дают объяснение всей кажущейся ему бессмыслицы и которые, на беду, именно и проходят мимо его столичных ушей.

С ранней весны, на наше общее несчастье, все мы, случайные деревенские посетители, постоянно, ежедневно и ежечасно разговаривали и слышали разговоры о порядках и непорядках. Более двух самых лучших летних месяцев мы имели несчастие ничего не понимать в тех невозможных (на наш взгляд) параллелях, которые вели старики, сравнивая старое с новым. Мы решительно не понимали, почему, например, разбранив нынешние порядки, старик собеседник давал им объяснение выражением: «а все воля!» Не понимали, почему, говоря о том, что теперь все «чаи да сахары», необходимо прибавить выражение: «а как выдрал бы его, всыпал бы ему пятьдесят, – так он бы и чувствовал!» Не понимали, почему, говоря о том, что теперешние девки норовят одеться почище, следует закончить речь словами: «а отчего? Оттого, что страху нет!» Словом, если читатель представит себе, что мы два с лишком месяца только и слышали: «порядки», «непорядки», «нет страху», «чаи да сахары», «воля», «хвосты распустила», «трубочки», «самоварчики», «нет, кабы взять бы палку» и т. д., и ничего в этом не понимали, – то он поймет то негодование, которого не мог не высказать один из наших спутников, когда, даже в поле, вдали от столицы, от газеты, вдали даже от деревни, послышалась так бесплодно утомившая нас речь и о том же бесплодно-утомительном предмете.

Мы было хотели идти пошибче, чтобы оставить собеседника за собой, но он сам не отставал от нас. Он рад был поговорить и ускорял шаг, заметив, что мы делаем то же. Он был длинен, худ, походил не то на старого солдата, не то на деревенского бобыля. Длинные, худые ноги его, обутые в онучи и лапти, проворно и легко ступали по каменистой, плохо уезженной дороге, а худая, костлявая рука спокойно делала большие размахи дорожною палкой. И, не отставая от нас, он медленно произносил по словечку те самые премудрые мнения о «самоварах», «чаях» и прочих непорядках, от которых мы с таким нетерпением стремились отделаться хоть на один день. Говорил он мягким, надорванным голосом, который невольно располагал к беседе, но мы упорно воздерживались от нее.

– Нет, – наконец проговорил он, как бы оживившись, – ежели бы нонешние порядки да при покойнике графе, так что бы только было!.. И-и-и, владыко праведный!.. И-и, сказать нельзя!

В этой фразе чувствовалось уже «повествование», желание, прекратив бесплодные рассуждения, показать разницу порядков на факте. Неловко было не поддержать этого желания.

– При каком графе? – спросил учитель.

– А при Аракчееве графе. Я его оченно даже хорошо помню… Уж бы-ыл нача-альник! Чисто антонов огонь!

Сравнение это рассмешило нас.

– Перед богом!.. Кажется, коснись его хошь вот пальцем, так тебя и опалит всего полымем! Уж можно сказать, что уж… Бывало, кучера-то, которые его важивали, рассказывают: сидишь, говорят, на козлах, а у самого дух мрет, руки и ноги коченеют; гонишь лошадей, а сам бездыханен! Пригонишь к станции, так и хлопнешься об земь.

– Отчего ж это?

– Страху имел в себе. Столь много было в нем, значит, испугу этого самого… Нос у него, у покойника, был этакий мясистый, толстый, сизый, значит, с сизиной… И гнусавый был, гнусил… Идет ли, едет ли, все будто мертвый, потому глаза у него были тусклые и так оказывали, как, примером сказать, гнилые места вот на яблоках бывают: будто глядит, а будто нет, будто есть глаза, а будто только гнилые ямы… Вот в этаком-то виде – едет ли, идет ли – точно мертвец холодный, и нос этот самый сизый, мясистый, висит… А чуть раскрыл рот – и загудит, точно из-под земли или из могилы: «Па-а-л-лок!» Да в нос, – гнусавый был… «Па-а-л-лок!..» Это уж, стало быть, что-нибудь заприметил… И только его и слов было, а то все как мертвый. И уж точно, пуще огня боялись! Уж ежели бы ему на глаза попал поселенец, у которого в обоих карманах водка, так уж он бы дал бы ему понятие. Вовек бы помнил, что такое значит винцо, и детям бы заказал. Так вот какой был человек!.. Бывало, только крикнет кто-нибудь: «граф идет!» – так и грохнешься об земь без дыхания… Ну, а был порядок, уж этого отнять нельзя, у-ух какой был порядок – во всем! За что ни возьмись: что скотина, что пашня – все первый сорт! То есть, бывало, до такой степени, например, вникал, что уж на что, кажется, бабы или бабьи дела какие, а и то чувствовали графский глаз: бывало, иная хлебы не домесила или худо просеяла, – уж это не пройдет ей даром, уж он ее, покойник, выучит, как хлебы печь!.. А нониче иная, шкура, печет хлеб точно не людям, а свиньям: кажется, взять ковригу да хлопнуть об стену, так она и прилипнет, как замазка. Что же это за хлеб? Нешто это можно назвать печеньем?

Очевидно, опять началась одна из невозможных и невыносимых параллелей прошлого с настоящим, параллелей, где палки чередовались с бабами, бабы с плац-майорами, скот со строгостью и т. д. Учитель не выдержал этой пытки и воскликнул:

– Да что такое, скажи пожалуйста, за порядки такие были? Все палки да палки, а выходит, что были какие-то порядки? Что такое было? Какие порядки?

Вопрос этот, требовавший решительного ответа, на мгновение озадачил старика, как озадачивал всех других стариков, с которыми нам приходилось трактовать о порядках. Но старик скоро оправился и с какою-то особенною живостью сказал:

– Извольте! Вот какие были порядки!..

Ужасы, о которых в сильном волнении стал повествовать прохожий, перемешанные с попытками объяснить их в нравоучительном смысле, ясно свидетельствовали, что рассказчик и сам знал палку, был сам изувечен ею, изувечен не только физически, но и нравственно. Она выбила в нем его добрую душу, первенствовала в ней, затмевала впечатления божьего мира, и он, отвыкший от понимания жизни по-человечески, рассказывал о палке в каком-то глубоком помрачении ума. К концу рассказа он так был утомлен напряжением мысли, что некоторое время не мог произнести слова, и только очнувшись немного, мог прерывающимся топотом пролепетать:

– Так… был… порядок!..

И закашлялся.

Да и мы все устали от этого рассказа и тоже сели отдохнуть. Старик уж более ничего не говорил; ему казалось, что он вполне разъяснил нам всю суть порядков прошлого. Он только дышал тяжело, вытирал рукавом пот, кряхтел:

– Вот какой был сурьезный, дьявол!..

Последнее слово как-то внезапно сорвалось с его языка, так что мы все невольно улыбнулись, а старик поправился, прибавив:

– Прости, господи, мое согрешение!

Опасаясь, чтоб он вновь не начал речи все о том же, чтобы вновь не возвратился к параллелям, мы предпочли продолжать путь.

– Ступайте, ступайте с богом! – сказал нам старик на прощанье. – Слабы стали ноги-то. Посижу, подожду тут у дороги, не подвезет ли кто?

2

Мы расстались, но, как увидит читатель, ненадолго: судьба сулила нам новую встречу в том же роде. Не подозревая, однако, этой беды, мы, оставив старика, почувствовали себя как будто свободнее. Правда, Аракчеевская дорога, по которой мы шли, благодаря недавней встрече пробуждала в нас не совсем веселые воспоминания: носастая, гнусавая фигура, мертвая на вид и мертво-молчаливая, с тусклыми, холодными глазами, поминутно рисовалась нашему воображению. По этой самой дороге не раз проносилась эта фигура, с полумертвым от страха кучером. Не раз эти деревни, вытянутые в линию, с остатками каких-то казенных выдумок в постройках, с душными, узенькими улицами, с домишками, плотно, как солдаты в шеренге, прижатыми друг к другу, – оглашались гнусавым возгласом: «па-алок!», криком, плачем или подавленным стоном среди гробового молчания. Скоро, однако, эти пытки воображения окончились, и мы, покинув Аракчеевскую дорогу, пошли по узкой лесной тропинке, проторенной богомольцами к монастырю. Дорога была узкая, а деревья густые, высокие. В лесу было темно и холодно. Солнце село; туман белыми клубами стал показываться то там, то сям в лесной чаще. Скоро стало очень трудно различать дорогу, и мы подвигались вперед, стараясь не отставать от других богомольцев, которые в темноте могли быть узнаваемы только по шуму шагов да по разговору, так как различить в темноте, кто именно идет, – солдат, купец, крестьянин, мужик или баба, – уж не было возможности. Вверху, над лесом, едва белелась полоска неба, где мигали звезды; но ни небо, ни звезды не давали света.

Добрались мы до обители часу в первом ночи. Маленький, старый, одинокий монастырь, сооруженный еще во времена «великого» Новгорода, стоял на низменной полянке, среди густого леса. Здесь было светлей, чем в лесу, – белые стены монастыря немало помогали этому, – но туман лежал на земле густым, как вата, белым слоем, кое-где клубясь большими белыми комьями. В тумане слышались разговоры, иногда смех. Вся монастырская ограда была обложена спавшим народом. Небольшая гостиница была также битком набита народом: и в комнатах, и в коридорах, и даже на чердаке, везде народ лежал вповалку и, кажется, не спал, так как все как будто шевелились, жались, вздыхали, а иногда довольно явственно слышалось неистовое чесанье кожи и шопот: «Ах, едят-то, проклятые!.. Так и горит кожа-то».

Обойдя гостиницу и не найдя ни единого свободного угла, мы долгое время гуляли вокруг монастыря, не зная, как убить время. Трактир – холстинный балаган – был заперт, и трактирщик, очевидно улегшийся спать, вел с нами переговоры весьма неохотно. «Нету! – отвечал он сурово на все наши требования. – Завтра поутру». Но потом смилостивился и спросил: «Лимонаду не угодно ли?» Но лимонаду мы де пожелали, и трактирщик сделал нам новое предложение: «Вобла есть, – не угодно ли?» Когда и это предложение принято не было, трактирщик замолк, и мы опять пошли бродить. Кроме трактира, неподалеку от монастырской ограды выстроились две палатки с пряниками и орехами. Но и они не торговали. Осмотрев все это, мы, наконец, должны были где-нибудь и как-нибудь отдохнуть. Разыскав небольшой стог сена, своевольно его растеребили и улеглись.

Холод ночи и сырая трава не представляли удобств для отдохновения. Можно было лежать, но спать не представлялось никакой возможности. Лежим, молчим, смотрим на беловатое, усеянное бледными звездами, небо. Народ подходит из лесу и тоже устраивается где попало. Чем глуше ночь, тем меньше сна… На дворе холодно, а в гостинице «едят». То и дело оттуда выходят, а иной раз выбегают мужчины и женщины и, шопотом проклиная что-то, стараются примоститься где-нибудь на траве. Там и сям все чаще и чаще слышатся разговоры. Даже песня откуда-то донеслась.

И слышу я опять знакомую речь.

– И что будет, – произносит знакомый голос аракчеевца, – единому только богу известно!

– Что будет? – прибавляет другой, но уже незнакомый, голос. – Больше ничего не будет, окромя что господь повелит, то и будет!

Итак, вместо одного исследователя старых и новых порядков, неумолимая судьба послала нам в тот же день и в тот же вечер двух. Аракчеевец, вероятно, нашел себе попутчика и приехал в то время, когда мы разыскивали себе ночлег.

Хотя двух вместо одного и было многовато на нынешний вечер, но волей-неволей пришлось слушать их разговоры: спать не было возможности, а разговаривавшие лежали недалеко.

– Конечно, – после незначительного молчания начал незнакомый голос, – конечно, господь, по своему великому милосердию, еще жалеет нас, подлецов, не забывает нас, дает указания… Примером скажем, вот теперича скот падает, или вот градом выбьет, или пожаром посетит, все это означает, что господь еще не совсем нас оставил, а что нас помнит, хочет вразумить, чтобы мы, безумные, очувствовались. Н-но… я так думаю, что мало нам этого!

– Мало! – с сокрушением сказал аракчеевец и тоном своего голоса еще раз доказал, что в нем была добрая, мягкая душа, только зачарованная могуществом палки. – Перед богом говорю: мало нам этого, мало!

Оба собеседника вздыхают, покряхтывают и опять вздыхают.

– По нонешним временам, – снова начинает незнакомец, – нам так требуется, чтобы господь за наши грехи, за наше лицемерство, богоотступство и всякое свинство, чтобы он без отдыху бы, без пощады бы стал искоренять нашего брата, – н-ну, тогда, быть может, и будет толк!

– Нет, – добродушно перебил аракчеевец, – мало! Поверь ты мне, мало этого! Ничего это не составляет… Нет, не составляет, – не такой народ! Ты его ежели бы, например, огнем выжег весь или же потопом потопил, и то он не очувствуется и не вступит в раскаяние! Вот как я думаю!

– Д-да! – многозначительно вздыхая, подтверждает незнакомец. – Но ежели господь оставит нас, позабудет, ежели он не будет нас, негодяев, сокращать огнем ли, мором или какими прочими средствиями, то мы и вовсе станем подобны безумцам! И что будет, известно единому создателю!

– Буди его святая воля! – произносит аракчеевец с глубоким вздохом.

После этого разговаривавшие замолкли. Очевидно, что, исчерпав все казни египетские, они затруднялись продолжением разговора; но так как не разговаривать было нельзя, то скоро я услышал следующее:

– Нет, – самым решительным тоном произнес незнакомец, – главное дело состоит в том, что нету начальства.

– Это самое и есть! – подтвердил аракчеевец.

– Начальства нет никакого! – еще решительнее проговорил незнакомец. И эта формула, объясняющая современные беспорядки, до того показалась ему правильной и точной, что он оживился, поднялся и сел, проворно почесал голову и еще проворнее произнес: «Нет начальства! Некому взыскать!»

– Во-от! Вот, вот! – тоже, как бы обрадовавшись ясности, проливаемой словами собеседника на все вопросы современности, торопливо и как-то радостно произнес аракчеевец и тоже проворно сел против своего собеседника. – Нету! Начальства нет никакого!.. Ну где ты его видел, спрошу я тебя?

– Нету его!

– Где оно?

– Нету!.. То-то и оно-то, что нету его!

– Про это-то про самое и я говорю! Ищи его днем с огнем, а его нет. Вот в чем главная причина!..

3

Признаюсь, последние слова разговаривавших решительно ошеломили меня. Тон, каким они были сказаны, не оставлял сомнения в том, что собеседники действительно были убеждены в справедливости высказанного мнения, – они развеселились, оживились, найдя такую точную формулу для объяснения обуревающих нас бед. «Но если, – подумал я, – они действительно не видят начальства и спрашивают друг друга, где оно, то что же это должно быть за удивительное миросозерцание, если оно позволяет им с такой явной уверенностью отрицать один из несомненнейших фактов действительности? Наконец, не видя теперь, в наши дни, нигде никакого начальства, они, очевидно, имеют представление о каком-то своем, особенном начальстве, нисколько на существующее не похожем? Что ж это за неведомое начальство? Мягче оно теперешнего или жестче, добрей или злей? И вообще, если этим людям мало того, что есть, если им еще чего-то надобно, то что же это такое?»

Все это было до того неожиданно, до того ново для меня, что я, вопреки нежеланию разговаривать о порядках и непорядках, решился вступить с собеседниками в разговор.

– Как так у нас нет начальства? – спросил я автора этого мудрого изречения, предварительно, конечно, познакомившись и поговорив о разных разностях. Между прочим оказалось, что автор этот был седой как лунь, но крепкий, коренастый и румяный старик. При крепостном праве он был бурмистром у одного богатого соседнего помещика, теперь разорившегося. Теперь он живет на крестьянском положении и, повидимому, принадлежит к числу зажиточных.

– Как нету-то? – переспросил он. – Да так и нет!

– Как не бывает-то? – в свою очередь прибавил аракчеевец, по доброте своей как бы радуясь тому, что нет начальства. – Коли нет, так где ж ты возьмешь? Очень просто!

– То-то и есть, – многозначительно проговорил бывший бурмистр, – что нету и взять негде.

– Да помилуйте! – воскликнул я, – что вы говорите? Какого вам еще нужно начальства?.. Десятские и сотские есть?

– Как не быть!.. Есть и старосты и старшины, – таинственно улыбнувшись, сказал бурмистр.

– Этого-то добра сколь хошь, – дополнил аракчеевец, – этого-то довольно! Десятские, сотские, старосты, старшины…

– Писаря, урядники, члены, председатели… – продолжал бурмистр.

– Управы, братец ты мой, присутствия, правления, следователи, – торопливо исчислял аракчеевец, но бурмистр перебил его:

– Это есть! Этого есть много всего; ну, а начальства, опять же я скажу, нету!

– Да что же это такое? – в изумлении спросил я. – Эти-то люди – что ж они такое? Зачем?

– А господь их ведает. А зачем – это нам неизвестно.

– Но ведь они начальники? – убеждал я, – действительно начальники? Ведь они могут наказать, посадить в темную, штрафуют, взыскивают?.. А вы говорите «некому взыскать».

– И есть некому! – решительно сказал бурмистр.

Аракчеевец только подмигнул в подтверждение слов бурмистра, а я замолчал и, ничего не понимая, ожидал, что будет дальше.

– Этого-то народу, друг ты мой любезный, – начал рассуждать бурмистр, – сколь угодно! Вот мы считали их, а все еще далеко до конца не досчитали… Это, братец ты мой, не наше дело: что, как, зачем… А мы говорим по нашему, крестьянскому мнению, вот как!.. По нашему-то, по крестьянскому мнению, нам и оказывает, что нету начальства и нигде мы его не видим.

– То-то и есть, – присовокупил аракчеевец, – что не видать его по нонешним временам нигде!

– Нешто можно назвать начальниками хотя бы, будем говорить, примером, старосту или старшину теперешнего? Положим, что действительно цепь ему дана или медаль какая, ну, и действительно, что, правильно это вы сказывали, что, например, он и наказывает, и сечет, и все прочее. Можно бы по всему признать начальником? Ну, а коль скоро мы ежели коснемся до корня, то и оказывается: не начальник он, а живорез, больше ничего!..

– Вот это самое и есть! – подтвердил аракчеевец.

– Что ему требуется, нонешнему начальнику-то, живорезу-то? Сидит он в своей цепи, делает народу прием. Я говорю к примеру. Вот пришел к нему мужик, вывалил на стол деньги: «получай, мол, Петр Семеныч, подати!» Петр Семеныч сосчитал: «верно!», расписку дал, а деньги в сундук запер. «Ступай куда хошь! На все четыре стороны… Молодец, скажет, спасибо!.. Так, мол, вы, ребята, и все бы поступали: отдал деньги – и ступай!..» А другой, тоже, примером, будем говорить, пришел тоже в волость, а денег-то не принес. «Ты что же не принес денег?» – «Нету!» А иной с грубостью скажет: «Откуда, мол, я тебе возьму денег-то?..» А за грубость-то его да за неплатеж – сечь, в темную и прочее подобное… Это не есть начальство, а одно разбойство!..

– Помилуйте, – сказал я, – человек принес деньги, поступил исправно, сделал что ему нужно, старшина его похвалил, что ж он еще должен делать?

– Разбойство это, а не начальство! – настойчивее прежнего продолжал бурмистр. – Ты вот выпорол неплательщика-то; положим, что за неисправность следует попарить человека, это уж… без этого нельзя! Только я спрошу нонешнего-то начальника: а не сам ли ты, негодный, виноват, что у него денег-то нет? Ведь вот пришел к тебе мужик, отдал деньги, ты и пустил его на все четыре стороны да еще похвалил; а спросил ли ты его, откуда он деньги-то взял?

– Во-от это са-амое! – многозначительно шепнул аракчеевец.

– Да, спросил ли ты его? Знаешь ли ты, начальник, откуда эти деньги взялись?.. Вот теперича по весне раздавали управский овес на посев. Опять же, говорим примерно, овес давали по шести с полтиной куль, до осени. Следовательно, осенью его отдать требуется? Так или нет?

– Так.

– Ну, хорошо. Взял я этот самый овес и сбухал его по четыре целковых, деньги нужны, и подати требуют. Сбухал я его по четыре целковых, деньги старшине принес; старшина меня похвалил, деньги запер, расписку дал, «ступай куда хочешь!» Все честно, благородно, – на все есть расписка и похвала: «Берите, ребята, пример!» Так ли я говорю?.. Пришла осень – опять подати, да овес изволь отдать с процентом. А овес-то я продал еще весной и похвалу за это самое получил. «Берите, ребята, пример!» Да старшина-то тоже из города получил похвалу, – листы им за это дают, диплоны разные, как иной раз вот у скотины хорошей бывают аттестаты. Все исправно. Пришла осень. «Ты что же подати не отдаешь?» – «Да нет у меня!» – «Как нету?» – «Да так, как не бывает-то?» – «Ты что же грубишь-то?..» А как я не сгрублю, когда я последним дураком стал? Берет меня зло, что я без всего остался, или нет? Вот я и стал ему грубить, а он меня драть! Ну, не живорезы ли они после этих моих слов?.. Спрошу я вас, господин, достойно ли этакой народ назвать, чтобы как вполне того достоин начальник?

– Разбойником, пожалуй что, а не иначе как, – пробормотал аракчеевец.

– А как же быть-то? – спросил я.

– Как быть? А вот как. Я буду говорить про себя, хоть я и не начальник и цепи на мне нету. Пускай, и так обойдется. Коли по мне, так я тоже бы драл, это верно, только драл бы я не в то время, как он разорился, а в то время, как он овес-то продавал. Вот тут-то бы я его не похвалил, нет! Тут бы я уж не сказал: «берите, ребята, пример», я бы тут похвальный диплон не дал, а растянул бы за это за самое да всыпал бы горячих без экономии! Да и того подлеца, который овес-то купил, и того бы отстегал, да овес-то бы отобрал, да заставил бы его посеять, анафему, а после посева опять бы его поддымил веничком, – вот он у меня бы и с хлебом был, и земству бы овес-то отдал, и подати бы отдал! Вот что есть начальство!.. А они что?.. Ему бы только деньги взять, в сундук положить, а там хоть околей с голоду!.. Иные начальники-то сами, бессовестные, овес-то этот купят, а потом дерут. Нет, самого бы его надобно растянуть да поддымить!.. Ежели он начальник, он должен смотреть, чтоб у мужика было с чего взять… Что же, я вас спрошу, ежели у мужика не будет хозяйства, то что из этого выйдет? Что вы с него возьмете? Теперь вон на моих глазах мужики сено продают, а с чем они останутся осенью, чем будут кормить скотину, с чего я буду взыскивать?.. Драть?.. А они меня жечь начнут – вот тебе и вся недолга!.. Я должен не допустить этого, а который не слушается, то и наказать. А нонешние-то и десятские, и сотские, и старосты, и весь легион, прости господи, им все одно – наплевать!.. Вот мужик сено продает, всю зиму скотину кормить нечем, а он идет мимо, ему и горя мало. Я б его тут же на месте запорол за эту продажу, а он, дурак бессовестный, только и думает, что «вот, мол, с мужика можно рублишко в подати ухватить», а о том не думает, что мужик на его глазах разоряется… Анафемы этакие!.. Нет, сударь мой, не начальники это. Нет у нас начальства!

– О-ох, нету его! – вздохнув, прошептал аракчеевец.

Бурмистр вынул тавлинку с табаком, понюхал и сказал:

– И мы, братец мой, бивали народ, и оченно даже жестоко его колачивали… Я вот пришел теперь угоднику помолиться. Думаешь, не вздохну я? Вздохну-у, милый мой, со слезами вздохну в своей вине!.. Били, тиранили, но только что мы били умеючи: били мы, например, человека за то, чтоб себя не разорял, – вот за что мы били, – потому что мы понимали: ежели он себя разоряет, то и нам ничего не будет… Вот какой был прежний смысл!.. А нонече! Скажи пожалуйста!.. Иду я недавно с нашим старостой (ведь тоже начальник, анафема, считается!), глядим – на болоте мужик косит траву, а сапоги на нем новые. Я и говорю этому начальнику: «Видишь, говорю, или нет?» – «Что такое?» – «Посмотри, мол». Глядел, глядел, хлопал, хлопал буркалами-то, – ничего, мол, не вижу… «Да дурак ты этакой, говорю, ведь твой мужик-то косит в хороших сапогах!.. Ведь, говорю, он не миллионщик. Ведь он, говорю, их в один месяц этак-то издерет, а потом придет зима, в чем он будет ходить? Ты же, говорю, с него подати начнешь драть, а он будет дома сидеть, выйти не в чем. Ведь он же, говорю, должон будет в долг сапоги-то втридорога взять? Ведь зимой-то и дрова возить нанимают и сено возить, мало ли на зиму народу требуется, а он у тебя без сапог будет дома сидеть, а ты его за это драть будешь, безбожная душа?.. А не то так за эти сапоги-то какой-нибудь, у которого совести нету, заставит его летом проработать месяца два, от хозяйства оторвет, а от хозяйства человек оторвется – пойдет слабеть, пьянствовать… А пойдет пьянствовать – подати перестанет платить, за это ты его будешь драть, а за дранье он тебе будет гадить… Чего ж ты смотришь, говорю? Как же ты не внушишь?» – «Как же, говорит, послушают они тебя!.. Ноне, братец мой, говорит, поди-ка, босиком-то всякий стыдится ходить. Из последнего вытянется, а уж насчет одежи постарается… Коего, говорит, рожна я ему внушу?» – «Коего рожна?.. Нет, по-нашему не так. По-нашему, по-старинному, ежели такое безобразие увидал я, начальник, я б так не оставил… Я бы первым долгом подошел да спросил: «Кто ты такой?» – «Иван Иванов», – примерно говорит. «Чей?» – «Таких-то!» – «Велика ли семья-то у вас?» – «Да вот пятеро, мол, всех-то». – «А работников?» – «Да я, мол!» – «Один?» – «Один!» – «Так как же ты, безумец, в сапогах-то по мокроте осмелился ходить? Ведь сапоги-то, необузданный ты человек, семь с полтиной, анафема ты этакая, а ты их таскаешь зря! А зимой я тебя пошлю в лес за дровами, – в онучах поедешь? Ноги отморозишь, проваляешься без ног всю зиму, семью оголодишь, охолодишь? Н-ну-ка, поди-ка, я тебя переобую!» («Переобул из сапог в лапти», – припомнилась мне поговорка народная…) Так он и будет у меня знать, когда ему в сапогах щеголять, а когда в лапоточках! Небось не трону, кто не заслуживает этого… Иной хоть в бархатных штанах в воду влезь, и то мне наплевать… Спрошу только: «Чей?» – «Таких-то!» Вижу, ежели люди в силах, в достатке, что человеку это не в разорение, так сделай милость: хоть, говорю, в золотой кафтан облачись да на навоз ложись, так шут тебя и возьми, – все мне равно!.. А ноне ведь как? Недавнись поехал я так-то на пароходе по своим делам в город; гляжу, на палубе сидит девочка одна, хорошая, работящая девочка, уж невеста, из нашей деревни. И ее-то я знаю, и мать-то ейную знаю… Их только две и есть с матерью. «Куда, мол?» – «У город». – «Зачем?» – «Покупать». Ну, говорю, слава богу, что на покупку деньги есть… «Свои ли?» – «Вестимо, не чужие». – «Какие такие?» – «Такие вот…» Целую, вишь, весну кору ивовую драли (ведь зубами ее драть-то надо!), грибы собирала, стирала у попа, гряды копала, одно слово, билась, истинно, как говорится, до кровавого пота… Ну, похвалил: «умница, мол…» Славная девчонка, одно слово! Ну, приехали. «Знаешь ли, мол, где лавки-то?» – «Не знаю, дяденька». – «Ну, мол, пойдем, покажу. Покуповала ли когда что в городе-то?» – «Нет, говорит, и в городе-то не бывала…» Вижу, надо девчонку проводить, нельзя так бросить, оберут, ограбят. Да и самому кстати в лавки-то требуется. «Ну, пойдем, говорю, востроглазая, поведу я тебя, покажу… Каких, мол, тебе лавок надо, с каким товаром?» – «А мне, говорит, дяденька, модных лавок, с модным товаром».


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации