Текст книги "Отцы и дети"
Автор книги: Глеб Успенский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
4
Богослов явился только великим постом, потому что от рождества до масленицы никто об деле помышлять не мог, точно так же, как не мог опохмелиться. Великим постом как-то так случается, что опохмеляются разом и сразу принимаются за дело. В один день после обеда по залу у Рудневых кто-то делал довольно медленные, но звучные шаги. Это и был присланный батюшкой богослов.
Ожидая выхода хозяина, он по временам сморкался, причем исходил весьма приятный и гармонический звук, и если случалось ему плюнуть, то выходил в переднюю, выбирал самый темный угол и, харкнув туда, растирал непременно ногою, желая таким образом изгладить самые ничтожные следы своего посещения. Наконец хозяин вышел. Начались переговоры, причем учитель между прочим сообщил, что он кончил курс в первом пятке и особенной похвалы заслужил своим сочинением на какую-то мудреную тему.
– Да, мудрена, – сказал хозяин, когда учитель произнес и саму тему.
Настало небольшое молчание; подвели Павлушу, который застал беседу между отцом и учителем на следующей фразе:
– Вот его… – говорил отец, указывая на Павлушу.
– В какое заведение?..
– Куда же?.. В гимназию хотелось бы.
– В гимназию? – спросил учитель и, очищая нос платком, смотрел на Павлушу таким взглядом, каким смотрит портной на кусок сукна, соображая: можно ли выкроить из него жилет?
– В гимназию? можно! – заключил он.
– Вы его поэкзаменуйте, – добавил отец.
Учитель запихнул платок в боковой карман, сложил на животе руки, спрятав их в рукава, и произнес:
– Ну, скажите молитву ангелу хранителю.
Павлуша закричал:
– «Ангелу мой святый, покровителю…»
– Не та! – холодно остановил учитель. – Тут есть молитва иная… Мы выучим ее… ну… – Учитель задумался и потом произнес: – Что такое экватор?.. не знаете ли?.»
– Круг… – робко отвечал Павлуша.
– А эклиптика?
– Круг…
– Все круги?..
– Круги!..
Учитель ухмыльнулся и произнес снисходительно:
– Ну, это мы еще пройдем.
Во время экзамена отец бегал глазами с Павлуши на учителя и под конец заключил, когда дело шло о кругах:
– Как же это, брат, ты так? все круги… а? Видно, ты плохо учил?.. Уж вы, Петр Иваныч, хорошенько его поучите… Комнату вам дадим особую… Что хотите делайте с ним… Только не бить!
– Будьте покойны-с.
– Пожалуйста!.. Так, стало быть, когда же вы переезжаете?
– Да я и теперь могу остаться…
И учитель остался.
5
С появлением учителя житье пошло несколько разнообразнее. День проходил таким образом: просыпаясь, учитель торопился умыться, одеться и отправлялся кушать чай.
– С добрым утром! – говорил он. – Павел Иваныч, целуйте ручки у папеньки и у маменьки…
Паша почтительно исполнял это, и затем не спеша тянулся утренний разговор.
– Вот, Петр Иваныч, мы с женой все думаем, что бы это значило видеть, например, лошадь во сне? – говорил отец Паши.
– Лошадь-с?
– Да… Мы вот вместе один сон видели…
Учитель откусывает сахар, отряхает кусок в блюдечко, делает несколько глотков и говорит, держа стакан с чаем на колене:
– Да ведь как вам это сказать? Разное имеют значение… Один раз то, другой – другое… Весьма это трудно постигнуть.
– Трудно, – говорит жена. – Иной раз ничего не поймешь… а глядишь, к прибыли отзовется.
– Вот и это! – подтверждает учитель, снова поднося полное блюдечко. – В последнее время снам даже никакой веры давать не стали…
– Поживешь – поверишь, – опять говорит жена.
– Это точно… Как не верить? По снам и живешь… Стало быть, нужны они, когда бог посылает?
– Против бога не возьмешь, – вставляет отец.
– Куда! Куда! – учитель машет рукой, ставит опорожненный стакан на стол и, садясь на прежнее место, говорит: – А что вот лошадь изволили видеть, то это означает ложь…. Облыжно обзовут или что…
– Ну вот, Иван Матвеич, примечай, как кто! – советовала жена.
После чаю начинались обыкновенные скучные будни. Муж уходил в палату, жена хлопотала по хозяйству, а в зале начиналось ученье.
Перед началом урока учитель всегда соблюдал такого рода формальность: Павлушу посылал с книгами и тетрадями в залу, а сам надевал шинель, шапку и калоши, обходил двором на парадный ход и являлся, таким образом, как совершенно чужой человек; делалось это для того, чтобы ученик, видя не просто Петра Иваныча, который спал с ним в одной комнате и про которого ученик не мог иметь особенного загадочного понятия, а чужого человека, чувствовал к нему некоторый страх и, таким образом, был бы особенно покорен во время урока.
Ученье Петр Иваныч начал снова, то есть чуть не с азбуки, и живая голова Павлуши, которая в эти минуты могла бы переварить здоровое развивающее сведение, оставив его в своей памяти навсегда, – принуждена была довольствоваться снова бессмысленными двусложными и многосложными словами, вроде: епархиальный, высокопревосходительство, и хотя и в шутку, а учитель довольно долго добивался, чтобы Павлуша мог выговаривать такое слово: данепреблагорассмотрительствующемуся. Слова эти ломали только язык, но ничего не трогали в голове.
Далее, как на главный предмет, внимание было особенно обращено на закон божий.
После закона с особенною ревностию занимались чистописанием. Учитель целые часы, стоя за стулом Паши, с непритворным страхом следил за пером ученика, боясь, чтобы тот толще не вывел там, где нужно тоньше: «Косей, косей! – замирающим голосом шептал он, – налегайте! налегайте тут, ради самого господа!.. Тоньше, тоньше!.. Как можно слабее, так, так, так, сссспрр!.. Что вы сделали? Боже мой! Что это такое?» – и проч. Учитель в этих случаях совершенно уходил всем своим существом в разные почерки, раскепы, очинки, росчерки и проч. и проч. Он замирал над пером Павлуши, словно им совершалась какая-нибудь труднейшая операция, где от малейшей неосторожности могла произойти смерть. Паша, невольно поддаваясь влиянию учителя, сам начинал впиваться в интересы правильности букв и чувствовал великую провинность, где выходила буква брюхатая. Кроме учителя, необходимость чистоты почерка подтверждал и сам отец.
– Как же можно! Письмо – это первое дело, – говорил он… – Вот у нас Щукин… самый заскорузлый писчишко, как поналег на чистописание – сразу в Петербург потребовали! Это, брат, никогда за плечами не виснет.
Нагруженный такими знаниями, Паша к концу урока просто-напросто застывал всем своим существом; поднятые кверху брови, при напряженном внимании над бессмыслицами, делали всю его физиономию совершенно глупою; члены ходили вяло; на губах бродила какая-то короткая, но беспрестанно повторявшаяся неопределенная и почти глупая улыбка. Павлуша начинал оттаивать только тогда, когда снова видел мать, няньку, кошку. По окончании урока учитель снова надевал шинель, опять через двор и задние сени возвращался в свою комнату, раздевался и говорил:
– Ффу! устал… Пашенька! сходите к мамаше, скажите, мол, Петр Иванович очень уставши.
Паша через несколько времени возвращался с рюмкой водки в одной руке, а в другой с тарелкой, на которой лежали куски икры и булки. Петр Иванович пил и, водя рукой по груди и животу, говорил:
– Как чудесно!.. По всем жилкам прошло! Так и расплылось!
– Петр Иваныч! – говорил Паша. – мамаша зовет вас в чайную, монашенки пришли, чай пьют.
Петр Иванович охотно принимал приглашение, потому что, как и другие, рад был убить не нужное никуда время. А за самоваром оно исчезает куда как скоро: в эту пору как-то особенно клейко бежит разговор, поддерживаемый рассказами монашенок об их трудном, но и невыразимо радостном житии.
Так тянется время до обеда. К обеду обыкновенно является брат Руднева, Семен, живущий здесь из бедности и поэтому помещающийся в общей с Петром Ивановичем комнате, на длинном устойчивом сундуке. Господин этот, о котором я подробнее скажу несколько ниже, всегда приходил из палаты прежде брата и, таким образом, торопил и хозяйку и кухарок к приготовлению трапезы. После него приходил и сам Руднев.
Раздевшись, он подходит к графину и говорит Петру Ивановичу:
– Нуте-ка, перед обедом…
Учитель пьет.
– Ну, как учились?
– Ничего… прилежно.
– Не ленился Павел?
– Слава богу, не пожалуюсь.
Обед начинается молчаливо. Разговоры слышатся только под конец, при последнем блюде.
После обеда в доме настает спящее царство. Везде раздается носовой свист и храп, только кухарка звонко икает в кухне, прибирая посуду. Паша, закутанный в теплую шубенку, гулял на дворе, и в это время, даже среди детских забав, все-таки вспоминались ему сами собою отвратительные книжки и отвратительное ученье, и он даже сердился на себя за то, что он один только так не любит этих книжек и что их любят все другие. Желая быть как другие, он против воли старался полюбить то, что учил, и поэтому мучился больше, чем следует. Только к чаю возвращался он в комнату, где уже встречал проснувшихся отца, учителя, Семена Матвеича и мать. Учитель сидел на прежнем своем месте, держа стакан на коленях. Семен Матвеич стоял у притолоки, держась рукою за дверь, так как росту он был гигантского. Отец, оставив без внимания любимую чашку с чаем, рассказывал учителю, как он видел во сне покойника шурина.
– Подходит будто ко мне… желтый такой… в руке безмен, и говорит: «Иван! Что же ты, говорит, споручнице обещал отслужить молебен». Тут я и проснулся… Что бы это значило?
– Разное предвещает, – тем же тоном, как и утром, решал учитель, наливая на блюдечко чай.
– Отслужить надо, вот и все! – решает жена.
– Надо! Сам знаю… Что будешь делать? за хлопотами пообещаешься и забудешь.
Слышалось всхлебывание с блюдечек.
– Иной раз бог знает что пригрезится, – говорит чиновница.
– Проснешься и не вспомнишь, – добавляет она после.
За чаем следует долгий и скучный вечер. Паша принужден зубрить уроки, его мать шьет, а отец, если не идет в палату спустить две-три срочных бумажонки, то беседует в зале с Петром Иванычем. В беседе с учителем Иван Матвеич вспоминал семинарию, как его секли, как сидели они всем миром в карцерах.
Во время разговоров друзья неоднократно прикладывались к рюмкам и часов в девять ужинали. А потом мирным порядком расходились спать. Дремавший уже Паша слышал, как дядя Семен и учитель, стоя рядом, шептали молитвы.
Затем наступала безмолвная ночь с мириадами зловещих и радостных снов.
Таким образом тянулось Пашино ученье. Учитель все больше и больше осваивался с чужими людьми, и чужие люди, в свою очередь, запанибрата сходились с ним. Петр Иванович существовал в свое удовольствие и, уделяя на уроки все меньше и меньше времени, чаще посылал Пашу доложить, что он уставши, и получал водку. Кроме педагогических занятий, на Петре Ивановиче лежала обязанность по субботам ходить с учеником ко всенощной и в баню, причем Паша замечал, что учитель всякий раз посылал куда-то кучера, ожидая в передбаннике его возвращения, и потом уже влезал на полок. Паша никак не мог понять, что делает Петр Иваныч и зачем всегда ему велит идти вперед. Внимание его всякий раз привлекал запах водки и кусок ветчины, валявшийся на подоконнике, которого он не видал при входе в баню.
Житье учителю было покойное, и поэтому он не спешил подготовкой, стараясь как можно больше времени посадить на усовершенствование в разной предварительной дребедени, почему-то считающейся необходимою. Вследствие такой учительской пытки Павлуша мог бы совсем отупеть, если бы ему не пришлось еще раз отдохнуть от наук и снова забыть их. Этому помог отчасти Семен Матвеич – дядюшка, а отчасти принадлежащий этому дядюшке сюртук. Чтобы рассказать, как это случилось, я должен сказать несколько слов об Семене Матвеиче.
5
В то время, когда еще дядюшка Павлуши находился в утробе матери, простой деревенской дьячихи, вся родня и в особенности знаменитая бабка-голанка утверждали, что надо ждать если не тройней, то двойней по меньшей мере; каково же было общее изумление, когда на свет божий явился будущий Семен Матвеич единственною персоною. Явившись, таким образом, сразу в двойном издании, Сеня быстро начал увеличиваться в силе, но зато, к несчастию, в той же мере был скорбен главою. Впрочем, этого положительно утверждать нельзя, потому что угрюмость, которая составляла отличительную черту Сени, не давала ему большой возможности высказывать свои воззрения. С самого дня рождения он был чем-то обижен; словно во время родов его разбудили на самом интересном месте сна и, таким образом, заставили сразу исподлобья смотреть на все окружающее. Нелюдимость отталкивала от него братьев и родных; все называли его недотыкой и бесцеремонно пускали ему в глаза колкости, то есть попросту лаяли на него, не боясь получить хоть какой-нибудь ответ, кроме самого мертвого молчания, говорившего не о беззащитности, а о том, что его ничем не проймешь. Сене больше всего хотелось спать, и все, что ни делалось с ним, – делалось будто впросонках. Впросонках очутился он в духовном училище; здесь, во время постоянного пребывания в «Камчатке», не отличался ничем, кроме способности в одну неделю истребить весь запас лепешек, присланный из деревни на трех братьев и на целую треть. Впросонках чувствовал он, что его секут; впросонках поднимался он на вопрос учителя, напоминая своим поднятием колеблющуюся гору, врал и городил всякий вздор, который для смеху подсказывали ему соседи; смешил весь класс, оставаясь вполне серьезным, ибо не понимал и не хотел понять и прислушаться, что такое творится кругом. Некоторое пробуждение Сеня почувствовал, когда его выключили из семинарии и когда кто-то почти над самым его ухом произнес: «В солдаты попадешь, Емелюшка-дурачок. Нониче исключенных дьячковских детей-то в милицию велено. Начнут тебя драть не розгами, а прутьями железными»… Дело было действительно похоже на правду, потому что брат Иван, служивший уже, и удачно, тотчас же засадил его в писцы, хоть и сознавал, что он годится только в водовозы. И вот гигант Сеня с силами, годными только свалить соборную колокольню, если бы это потребовалось когда-нибудь, принужден теперь выводить гусиным перышком бог знает что значащие слова и фразы. А кругом на него смотрели какие-то зеленые, испитые рожи и ухмылялись над его войной с таким тщедушным врагом, как перо, которое, словно муха льву, не давало минуты покою и мучило невыносимо. С горя или от истощения сил в бесполезной борьбе Сеня засыпал на бумагах и на чернильницах и не обращал бы попрежнему ни на что внимания, если б его не разбудили здесь окончательно слишком часто повторявшиеся толчки брата и сослуживцев. Он действительно проснулся вполне. Пробуждение Сени было не для того, чтобы успокоиться, а для того, чтобы почти испуганно вытаращить глаза. Пробуждение это скоро доказало ему, что он здесь совсем чужой; что в нем и следа нет того, что называется чиновничеством; это совсем какие-то другие люди, которые не понимают, что такое он, Семен, и Семен не понимает, кто они, про что говорят и что такое сам он же, Семен. Оказывается, что он чиновник. Немного погодя оказывается, что он хуже всех… Не будь брата, его, может быть, давно бы гоняли сквозь строй. И Семен Матвеич оскорблен и унижен… Как спастись? Утопиться – грех, на том свете за язык повесят и будут клещами огненными разжигать, – неудобно. В монахи пойти – все равно в святые не попадешь… Надо, стало быть, чиновником как следует сделаться… Но это было невыразимо трудно, ибо Семен Матвеич решительно терялся, каким образом попасть в круг чиновничьих интересов? С какой стороны заходить? Дело в высшей степени темное и непобедимое. Семен Матвеич действительно не победил; но и не помирился, а стал вековечным угрюмым медведем. Все это привело его к мысли – никого не знать, жить своим хозяйством и, по возможности, на все наплевать.
На таком решении мы застаем Семена Матвеича в период детства Паши и самого сильного разгара учительской деятельности Петра Ивановича. С целью завести свое особое хозяйство Семен Матвеич по воскресеньям шлялся по рынку, покупал разные вещицы, необходимые для хозяйства; так, в короткое время он купил шкаф, молочник и, наконец, сшил новый сюртук. Но и это не рассеяло его несчастий. По временам ему ясно казалось, что и шкаф и помещавшийся в нем молочник ведут между собой враждебные переговоры: шкаф, сознающий свое назначение, недоволен мизерной посудиной, поставленной в нем хозяином; молочник разыгрывает роль невинного страдальца, и оба вместе принимаются трунить над хозяином: «ну, хозяин, – будто слышит Семен Матвеич, – вот так хозяин!» Но злее всяких врагов был сюртук: стоило Семену Матвеичу надеть его хоть на минуту, как его ударяло в пот, нападала страшная застенчивость, какое-то упорство к застенчивости, хотелось отворотить свою физиономию от людей и сунуть ее в неисходную тьму, чтобы люди не видали, – а сюртук, как нарочно, хватал своего хозяина за плечи, насильно поворачивал его прямо на проклятые чужие взгляды и будто говорил: «подивитесь, добрые люди, что это за харя!»
Одним словом, сюртук оказался какою-то казнью египетскою, и Семен Матвеич принужден был его оставить. Нищенствующая чиновная братия пронюхала об этом и в отсутствие хозяина являлась к нему в комнату, надевала сюртук, уверив домашних, что Семен Матвеич сам приказал, и таскала до тех пор, пока хозяин не ловил где-нибудь похитителя и собственными руками не стаскивал с воровских плеч свое добро. Наконец, чтобы прекратить всякие посягательства на эту вещь, Семен Матвеич обвязал сюртук веревками, повесил его на гвоздь, а концы веревок припечатал к стене, твердо веря, что ничья рука прикоснуться не посмеет.
7
Настало лето; был Петров день. Павлуша, проснувшись, бойко открыл свои быстренькие глазки и увидел пред собою учителя, который сидел напротив, около столика, и брился, обтирая бритву о колено, прикрытое рваным халатом, и для ловкости во время бритья подкладывая язык то под одну, то под другую щеку; руки учителя как-то особенно неловко ходили во время работы, отчего на щеках и подбородке были обрезы, заклеенные синими лоскутками от табачного картуза. Учитель объявил, что по случаю именин сегодня рекреация, учиться не будут, и тотчас же нужно проситься у матери к обедне в собор. В ожидании, пока оденется Павлуша, Петр Иванович ходил по комнате, по временам останавливался за перегородкой, запускал руку за сундук, доставал оттуда некоторую посудину, и Паша слышал через несколько времени довольно резкий и рокочущий глоток, после чего учитель тихими шагами возвращался назад и потом опять торчал за перегородкой, размышляя около заколдованного сюртука.
– Один раз-то? – слышалось Паше… – Эка важность!..
Молчание.
– Разве надеть?
Молчание.
– Надену!
Спустя несколько времени после этого решения послышался снова глоток, и веревки, обматывавшие сюртук, затрещали.
– Надену! – еще раз громче и решительнее сказал учитель и вошел в дядюшкином сюртуке. Одевшись в чужое, учитель как будто вдруг почувствовал за собою погоню и стал торопить Пашу. Скоро мать отпустила их; они тронулись в путь и провели день, полный самых многообразных впечатлений. Они были в соборе, слушали пение архиерейских певчих, среди которого Петр Иванович иногда пускал октавой, подымая кверху голову и долго оставляя недвижимым раскрытый рот. В это время подходит к ним какой-то приятель учителя; они жмут руки, шепчут что-то друг другу на ухо, смеются и, чтобы скрыть это, приседают за народ. Потом учитель берет Пашу за рукав, делает скорые, короткие кресты, и выходят все вон.
– Теперь в ресторацию, – говорит учитель… – Там весело, орган играет.
Там действительно весело, орган играет «По улице мостовой», половые бегают с чайниками, пьяные подьячие и чиновники горланят во всю мочь, и через полчаса учитель выходит, усиленно держась за перилы.
– Теперь, Павлуша, мы с тобой в Заречье тронем… Никогда не бывал за рекой?..
– Не бывал.
– Ну вот пойдем.
В Заречье они зашли к знакомому дьячку, но не застали его дома: дьячиха со слезами на глазах объявила, что муж допился до последних границ и теперь зачем-то побежал на паперть. Петр Иванович заглянул и сюда: дьячок стоял действительно на церковной паперти, бурчал что-то под нос и стаскивал через голову рубашку; а кругом было полное безлюдье; в зареченской рабочей слободе в эту пору нет ни души, кроме баб, которые занимаются стряпней; иногда вдали, среди тишины жгучего полдня, слышалась звонкая-звонкая девичья песня, и только эта заунывная песенка, пропетая свежим, молодым голоском, будила мертвую повсюдную тишину. Очутившись нагишом, дьячок подпер руками бока и сказал:
– Каков!
– Хорош! – сказал учитель.
Дьячок пристально начал смотреть на учителя какими-то особенно оживленными глазами; потом начал приседать, словно подкарауливая птицу, и, не спуская глаз с физиономии учителя, загребал в руку кусок кирпича…
Учитель и ученик бросились бежать; на дороге их обогнал скакавший по земле кирпич.
Посетив еще многих знакомых, поздно, темным вечером возвращались наши домой. Приближаясь к дому, Петр Иваныч все больше и больше робел и приходил в трезвость. Чувствовалась гроза.
В самых воротах встретилась какая-то фигура.
– Кто? – грозно спросила она.
– Я-с! – робко произнес Петр Иваныч, узнав голос ожидаемой грозы… – Семен Матвеич?.. – ласково добавил он.
– Свои! – грозно брякнула фигура, хлопнув калиткой.
Совершенно оробевший учитель счел необходимостию поскорее проникнуть в гостиную, где пировали уже гости, и целый вечер не мог прийти в себя, боялся выйти за двери, чувствовал, что сюртук сковал его члены и огнем жег все существо.
Семен Матвеич тотчас же вернулся из-за ворот в свою комнату, загасил свечу и лежал, пожираемый всяческими муками. Он решился мстить, а месть, по его горькому опыту, только тогда сильна и имеет смысл, когда наносит ущерб и поражает бока, спину и вообще наносит телесные повреждения. Вооружившись этим взглядом, он в настоящую минуту и рассчитывал исключительно только на бока Петра Иваныча.
Но Петр Иваныч не шел. Из отдаленной комнаты доносилось пение пьяных гостей, и среди них иногда слышался голос учителя. Это еще больше обозлило Семена Матвеича… «Забыл, – думал он, – погоди ж! Не так запоешь!»
Паша между тем, утомленный ходьбой, засыпал за перегородкой, слушая стук неустойчивого сундука, на котором поворачивался добела раскаленный злобой дядюшка…
Вдруг раздается какой-то треск!.. Паша открывает глаза; не погаснувшая еще свечка валяется на полу, медный подсвечник отлетел под стул… Дядюшка сидит верхом на учителе, растянувшемся на полу навзничь, и, делая какие-то телодвижения, повторяет сквозь стиснутые зубы:
– Нет, врррешь!
– Мммм… – мычит учитель, вывертывая голову из-под могучей руки, захватившей все лицо в горсть. Паша поспешно спрятал голову под одеяло.
– А? – слышался злобный голос дядюшки и – пощечина. – А? – рычал опять Семен Матвеич, превратившийся в лютого зверя.
А вдали орали пьяные гости…
…На другой день, когда Павлуша открыл глаза, он увидел няньку с половой щеткой в руках.
– Ишь, волосищев-то натрес!.. Мерин!.. – говорила она, подметая. – Право, мерин!.. Поди, теперича у Петра-то Иваныча ни единого волоска не осталось… Живодер! Вставайте, Павел Иваныч, нонече ученья вашего не будет…
– Не будет? – радостно спросил Паша…
– Учитель ваш отошел в лазарет… Дяденька, господь с ним, может ни одной косточки в живых не оставил у него!
Паше было жаль переломанных костей учителя, но зато он и радовался же, что не будет ученья!
Ему дали опять вздохнуть; потом снова служились молебны пророку Науму, снова подыскивались богословы и начинались многосложные слова, новые линейки, все попрежнему! В таких работах стукнуло Павлуше десять лет, а он не годился в первый класс. Руднев принужден был взять гимназиста, которых он вообще недолюбливал. Только после целого года занятий набитая всяким мусором голова стала привыкать к занятиям сколько-нибудь осмысленным. Все-таки поступление Павлуши в гимназию не обошлось без того, чтобы Руднев и тут не пожертвовал, не жалея. Жертвы эти шли каждый год, пока не настали новые времена, не дозволявшие никаких жертвований за отсутствием жертвуемого. Другой сын Руднева, которому пришлось явиться в эту другую пору, оставался уже без всякого «призору».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.