Электронная библиотека » Глеб Успенский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Отцы и дети"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:48


Автор книги: Глеб Успенский


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

8

Беспризорные дети явились у Руднева совершенно в другую пору его жизни. Эта другая пора, хлынувшая на чиновный люд кучею разных новин, прозвана в провинции всемирным потопом. Потоп этот поразил чиновников своею неожиданностью и настал именно в то время, когда люди беззаботно веселились и по возможности все устраивали к своему благополучию.

Вода начала прибывать после войны и прибывала помаленьку. Сначала с почты притащили объявление о какой-то газете, с почтительнейшим письмом к управляющему канцелярией, в котором просили содействия и сочувствия общему делу у чиновников, находящихся под его управлением, – сочувствия, необходимого именно теперь, когда настала пора отличить истинное от ложного, злое от незлого, доброе от недоброго. В заключение говорилось, что настало время говорить своим голосом и что подписка принимается там-то. В доказательство же того, что он, редактор, отличил истинное от ложного, – прилагался нумер газеты, имевший совершенно другое название, нежели «Московские ведомости». Это-то последнее обстоятельство и повергло чиновников в уныние; до сего времени они полагали, что под словом газета разумеются исключительно «Московские ведомости», а тут оказывается что-то не то. Ни воспоминаний о битве при Баш-Кадык-Ларе[6]6
  Баш-Кидик-Лар – селение в Карской области, памятное по сражению между русскими и турецкими войсками 19 ноября 1863 года, увенчавшемуся блистательной победой русской армии.


[Закрыть]
, ни о Синопском сражении[7]7
  Синопское сражение произошло 18 ноября 1853 года. Русский флот под командой вице-адмирала П. С. Нахимова у берегов Анатолии, вблизи Синопа, разгромил турецкую эскадру.


[Закрыть]
, ни о генерале Андронникове[8]8
  Андронников И. М. (1798–1868) – генерал, разбивший в 1853 году турецкие войска у крепости Ахалцых и одержавший в 1864 году при Чолоке победу над вчетверо сильнейшим турецким корпусом.


[Закрыть]
, ни о каком-либо подвиге русского рядового, изловчившегося под пулями ставить самовар и сквозь тучу ядер умевшего пронести горшок щей. Куда девались все эти герои, сии чародеи мужества? Неизвестно. В прилагаемом листке о вышесказанных героях не упоминалось; словом, было совсем не то. Упоминал ли в этой газете автор о тротуарном столбе, о который он споткнулся, возвращаясь домой, он не пропускал случая сказать: «пора нам, наконец, сознать, что в настоящее время» и проч. Упоминал ли он о покачнувшемся фонаре, – он и тут прибавлял то же. Все чувствовали, что пора; в доказательство пробуждения провинций приводилось, что вплоть от Шадринска до Мозыря и от Гиперборейского моря вплоть до Понта Эвксинского все уже возликовало, все желает кого-то благодарить, обнять, расцеловать, – и, пользуясь этим радостным временем, устраивает литературные вечера, на которых читают «Бежин луг»[9]9
  «Бежин луг» – рассказ И. С. Тургенева; «Повесть (у Успенского ошибочно «рассказ») о капитане Копейкине» входит в состав поэмы Н. В. Гоголя «Мертвые души».


[Закрыть]
, «рассказ о капитане Копейкине». Все видимо совершенствуется, растет не по дням, а по часам и, по примеру столичных счастливцев, порицает местные тротуарные столбы и покачнувшиеся фонари и точно так же заканчивает эти порицания желанием, что «пора нам сознать».

Эта газета произвела на всю братию палаты, в которой служил Руднев, какое-то смутное, не предвещавшее добра, впечатление. Не знали, куда деть ее и что с ней сделать. Наконец решили поступить по законам. Для сего сочувствовавшие общему делу чиновники (оказалось, что все до одного сочувствуют) расписывались собственноручно на письме редактора: «читал и сочувствую». Контролер такой-то и т. д. Лист с подписями отправлен к редактору, с почтительнейшим уведомлением о готовности на все, не запрещенное законом (кроме подписки), а самая газета поступила в архив, была насквозь проколота шилом, связана веревкой, конец которой припечатан казенной печатью. И теперь значится за номером, под названием: «дело о журнале таком-то – на стольких листах, – началось и кончилось тогда-то».

Появление этой газеты, представляя собою совершенно небывалое доселе явление, почему-то считалось предвестием недоброго; точно так, как комета с хвостом непременно наводит на мысль о войне или холере. Кроме того, из Петербурга доносились зловещие слухи, что не только нельзя ждать прибавки, но, напротив, в скором времени воспоследует отбавка. Народ находился в тревожном состоянии.

В такую пору, как снег на голову, обрушился в губернское правление новый начальник. Сердца замерли. Старый начальник, удаляясь с насиженного места, заливался горючими слезами, присутствовал на обеде, данном чиновниками в складчину, на котором произносились самые искренние и задушевные речи или надгробные слова прошлому. Речи эти потому и были искренни, что говорившие их и сочувствовавшие им чутьем догадывались, что здесь и над всеми ими совершается заупокойная лития.

Новый начальник начал с того, что самым деликатнейшим образом отказался от хлеба-соли и просил его впредь не потчевать.

Сослуживцы начинали робеть.

Изумление общее возрастало ежеминутно. Вслед за отказом от хлеба-соли новый начальник изумил еще тем, что тут же, подавая всем руку, говорил: «надеюсь найти в вас честных и дельных товарищей» и проч., и даже сторожам говорил «вы».

Ошеломленные невиданной доселе начальнической лаской, чиновники после пожатия руки так и окаменели на своих местах. У каждого рука оставалась протянутою вперед; глаза, мутные, словно у замерзающего человека, смотрели в одну точку.

Когда страх прошел и чиновники сообразили все случившееся, то все разом заключили, что с таким мягким начальником можно жить запанибрата. И вследствие этого возликовали.

Но ликование было непродолжительно. Новый начальник, к великому изумлению, не считал особенным достоинством годами приобретенного искусства подписывания бумаг, которое при его предшественнике выводило в люди многих из чиновной мелкоты, не считал особенно полезным для отечества – сидеть в присутствии непременно во фраке, и являлся просто в пиджаке, что на начальника вовсе не походило. Не считал особенно вредным для отечества закурить в присутствии сигару. Все это было чем-то необыкновенным; представление о начальнике сходилось в головах сослуживцев с представлением опять о комете в виде огненного меча; но новый меч этот не рубил головы ни одному из смотревших на него, а все-таки было жутко.

Взыгравшие духом чиновники начинали снова пугаться и скоро испугались окончательно, когда начальник обратился к целому полчищу отборных служак с пожатием руки и с присовокуплением к этому фразы: «Я бы вас покорнейше просил приискать себе другой род службы».

– Ваше п<ревосходительст>во! Да у нас дети! жены! – хором заголосили пришибенные.

– Все, что только будет от меня зависеть… и проч. и проч.

Затем начальник удалился, а толпа чиновников совершенно застыла, с расставленными руками и неподвижными глазами, смотрящими в пол.

Таким образом всемирный потоп обнаружил первые попытки к опустошению. Некоторые из развращенного рода человеческого или старались укрыться в ковчеге, то есть заблаговременно выхлопотать пенсию и закупориться в благоприобретенных лачужках, другие же, подражая Ною, но не от избытка счастия, а от горя, нажали соку из виноградных гроздий и валялись целые дни без задних ног.

Опустошение было ужасное.

Между множеством народа, снесенного при общем крушении, были оба братья Рудневы: Иван Матвеич и Семен Матвеич. Рудневы в эту пору почти что вышли в люди, почти что стали не хуже других, – ив этот момент вода поглотила их. Иван Матвеич в последнее время был даже приглашен на обед к губернатору по случаю какого-то табельного дня, и хотя он там не решался взять куска в рот, боясь начальников, но все-таки одно присутствие, один выбор из целого стада желающих хоть глазком взглянуть на это пиршество и потом умереть, – что-нибудь да значит… И вдруг потоп!

Семен Матвеич тоже нашел себе место в ряду окружающих людей и предметов; говорю предметов, потому что, в припадке уныния и убеждения в собственной ненужности и негодности, Семен Матвеич часто сожалел, почему он не доска, не стул; на нем бы хоть рубашки гладили, на нем хоть бы сидели. Обстоятельства, однакож, устроили ему иное тихое пристанище.

Новый начальник, осматривая комнаты палаты, мимоходом вопросительно взглядывал на попадавшиеся в шкафах с бумагами бутылки, колбасы и прочее съестное для подкрепления сил, отворил дверь в чертежную и остановился, не решаясь сделать шага далее.

Чертежная была совершенно отдельная комната с большим столом и высокими табуретами; в комнате этой не происходило никаких занятий, и Семен Матвеич Руднев поэтому избрал ее своей резиденцией. В последнее время этот муж совершенно прирос к палате и никогда не оставлял ее, словно сросся с ее стенами и полом. После долгой борьбы за существование Семен Матвеич вздумал повести атаку на чиновничьи карманы. Ближайшим средством к этому было наниматься за другого дежурить и получать за это четвертак. Такого рода занятия понравились ему; они не требовали никаких терзаний головы, исключали всякое присутствие людей, надоевших Семену Матвеичу до тошноты, и, таким образом, доставляли ему и покой и некоторый верх над прочей братией, потому что скоплявшиеся мало-помалу четвертаки навели его на мысль еще более поэксплуатировать народ. Чиновная братия, в большинстве своих представителей ежедневно являющаяся с похмелья, очевидно жаждала опохмелиться и в такой крайности прибегала за четвертаками к Семену Матвеичу, который получал долг вдвойне от самого казначея при месячной раскладке. Поведя таким образом свои дела, Семен Матвеич скоро держал в руках всю палату, всем говорил «ты» и знать никого не хотел.

Привыкнув дежурить чуть не каждый день, Семен Матвеич счел удобным переселиться совсем в палату; с этою целию в пустую чертежную комнату перетащились его сундук и шкаф; в углу поместилось множество образов с лампадами в черных, закопченных киотах; спал он на столе, подложив под голову книгу о входящих и исходящих, и одевался шинелью, все более и более превращавшеюся в лохмотья. В эту пору он не заботился об одежде и вообще о каких бы то ни было расходах на свою персону, так как чувствовал прилив величайшей скупости и скопидомства, которое заставляло его вести войну со сторожем, претендовавшим на оставшиеся сальные огарки или разорванные конверты. Огарки эти, после продолжительной схватки со сторожем, оставались в руках Семена Матвеича и помещались в огромном лубочном ящике из-под сальных свечей, стоявшем под столом и заключавшем в себе самое разнообразное содержание: старые голенища, пуговицы, клубки ниток, ремешки, веревки, гвозди, оторванные подошвы, сломанные и залитые салом медные подсвечники, галуны и проч. и проч. Сургучные печати Семен Матвеич аккуратно вырезывал из отбитых у сторожа пакетов и, перетопив их в печи, уступал регистратору, то есть журналисту, занимавшемуся запечатыванием конвертов, который вследствие этого снюхался с казначеем и делил с ним пополам сумму, назначенную на покупку нового сургуча.

Никто поселившегося здесь Семена Матвеича не смел пальцем тронуть: брат секретарем, остальная братия в руках, старичок управляющий до этого дела не доходил.

Поэтому понятно, что новый начальник, остановившись в дверях чертежной, впал в некоторое изумление: перед ним вместо комнаты присутственного места открылось целое хозяйство, свое житье; хозяин был, по обыкновению, совершенно не в парадной форме. Поверх рубашки и панталон надета была та же шинель, которою он покрывался; на ногах были сапожные опорки с дырами, из которых выглядывали пальцы; на столе избитый самовар с проломанными боками и проч. и проч.

– Что вы изволите здесь делать? – спрашивал начальник.

– Живу…

– Служите?

– Писцом служу-с.

– Да-с… Да-с… Да-с.

Начальник помолчал, держа руки в карманах и закусив нижнюю губу, и потом произнес:

– Ну, не смею вам мешать! – И ушел.

Наутро Семену Матвеичу стоило великого труда одеться в панталоны, сапоги и напялить галстук. Делать было нечего, – звал новый начальник.

Когда Семен Матвеич вышел после аудиенции снова в толпу братии, к нему посыпались со всех сторон вопросы:

– Что? как?..

– Ничего…

– Не кричал?

– Ни-ни…

– И ласков?

– Такой рассыпчатый…

– Руку жал?

– Жал.

– Ну, стало быть, в шею!

Когда действительно это предсказание сбылось, Семен Матвеич вдруг почувствовал, что рука, которую жал начальник, словно отвалилась или кто отсек ее.

Через неделю после аудиенции на пепелище Семена Матвеича суетилось несколько поденщиков из отставных солдат с искалеченными членами после битвы при Синопе и, вооружившись метлами, скребками, швабрами, старались очистить глыбы грязи, которую по всему огромному пространству комнаты расплодил недавний ее обитатель.

Чтобы покончить с Семеном Матвеичем, скажу, что он поселился где-то за заставой, в лачужке, и принимал заклады, А когда всемирный потоп прошел и животные были выпущены из ковчега, то и Семен Матвеич, сознав, что он ничуть не хуже любого из них, выполз и начал проситься на службу опять…

9

Иван Матвеич Руднев был в большом загоне. Обстоятельства, видимо, переменились, и сама судьба смеялась над ним: каково было видеть его мягкой и легко растрогиваемой душе, когда толпы мужиков, так недавно приходившие не иначе как к нему, теперь идут с обнаженными головами к другому секретарю, проживающему напротив дома Руднева. Секретарь был из новых, был холост, танцор и имел за душой какую-то темную историю с одной девицей, не допущенной, впрочем, к подаче жалобы на секретаря в уголовную палату. Отставной секретарь терзался: совесть его была чиста; как голуби ворковали они с супругой десятки лет, но увы, наворковали много детей!

Отставной секретарь сразу съежился; правда, у него были небольшие залежные деньжонки, но так как, на виду у него, денежный поток направился совершенно в другое бездонное море нового секретарского кармана, то Иван Матвеич считал долгом подкрепиться маленько и отдал поэтому внаем полдома… Кроме нового секретаря, его весьма убивала возраставшая год от году семья. Рудневу стоило больших усилий настроить себя на радостный манер при всякой новой прибыли. Каких трудов стоило переносить ему утешения и радости родни, являвшейся на каждые крестины с одними и теми же фразами:

– Вельможа будет… Не забудьте нас… – говорил попрежнему родственник.

– Дитя есть мягкий воск! – повторял священник.

Дети, которым суждено было жить в эту пору загона отца, не могли рассчитывать даже на самый незначительный уход. С первых дней последний сын Петр видел, что на него смотрят как на обузу. Для него не разыскивали лучших и самых свежих кормилиц, не покупалось новых люлек, не покупалось игрушек; все было старое, – из-под кроватей, из-под шкафов вытаскивались лошади с оторванными ногами, хвостами и головами, люльку не смазывали даже в петлях, чтобы она не скрипела, – а вместо кормилицы кормили с рожка, поручив Петрушу и процесс ухода за ним старухе няньке, исполнявшей вместе с тем и должность кухарки. И так как ей поэтому нельзя было разорваться, чтобы успеть и за ребенком ходить и в кухне стряпать, то Петруша большую часть детства провел в кухне.

Здесь постоянно стоял столбом чад и царствовал горячий, удушливый воздух, под люлькой Петруши пищали гусенята, рядом на логовище няньки вывелись кошки, и вместе с этой народившейся мелюзгой жил и развивался Петруша… Над ним нянька не рассказывала сказок, в которых люди ходят в золоте, все счастливы и довольны, – ей некогда было; Петруша должен быть благодарен и за то, что она хоть укачивала его иногда по вечерам, при свете сального огарка. Закачивая Петрушу, старуха рассказывала ему свое прежнее житье. Рассказывая свою жизнь, старуха иногда брала ручонку Пети и, отыскивая ею под повойником большую яму на своей голове, говорила:

– Видишь, как господа-то? Это утюгом мне… Да что, так ли тиранили!.. По двенадцатому году было, барыня пойдет гулять зимой в мороз, а я за ней босиком иди… Подожмешь ногу, потопчешься, – идешь… Мочи нет… А она видит и нарочно по вершочку шаги делает… Не стерпишь, покатишься по земи замертво…

Сердце Петрушино болело за старуху.

– Терпела я, терпела, – рассказывала старуха в другой раз, – нету моей моченьки, вскочила чуть свет, – сбежала… куда бегу, сама не знаю. Иду босыми ногами, в одной затрапезной рубашке да юбке, по снегу, по сугробам… Нету дороги, – думаю: замерзну. Пришла к речке – дорожка санная, вижу, чернеет, – к ночи дело шло, и прорубь прорублена, – стала над прорубью, – думаю, утону… пущай утоплюсь, некому жалеть… Вдруг санки, священник едет… «Что ты дрожишь?» – Так и так. «Садись, дура…» – «Батюшка, увезите меня куда-нибудь… барыня узнает, убьет…» – «Садись, дурища…» Села я в сани, приехали в город, отыскали мне место такое, что лучше и не надо… Только спустя здак полгода, под самое рождество, хожу я с хозяйкой по базару за покупками, – вижу, барыня… Так я и обмерла: ноги, руки затряслись… – «А, шлюха, садись!» – закричала барыня. Я нейду; взяли силком, сбуторили, ввалили в сани, привезли домой… били, били… Тут мне и голову-то прошибли. Вот они, люди-то, каторжные!

Петруша только и слышал такие рассказы… Он жил в кухне вместе с народом, который работал для господ, и об них, следовательно, думал и говорил не так, как они. Здесь, кроме вековечной труженицы-няньки, все окружавшие Петрушу имели в своем прошлом одно и то же горе и жили одной надеждой на будущее; кучера, горничные, – все это на глазах Петруши думало и гадало о своей каторжной участи, и все были обижены, только не своей братией.

Призор няньки продолжался до тех пор, пока Петруша не выучился сам бегать и сам не находил для себя занятия. Петруша на свободе забавлялся как умел. Отыскав какой-нибудь старый завалящий сапог, он находил удовольствие в темном уголку напяливать его на свою ножку и в таком костюме медленно путешествовал по двору. Друзьями его, как и всегда, были уж никак не чиновничьи ребятишки, а кучер или дворник. Петруша все больше и больше привыкал понимать мужицкие боли и все больше и больше отбивался от дому. Кучер иногда доставлял Петруше удовольствие: носил его на руках под качели, кормил пряниками, водил даже в театр.

Мать Петруши, давным-давно до бесконечности утомленная детьми, точно так же как и отец, рада была, что их меньше ползает в комнатах, и поэтому вспоминала о Петруше только тогда, когда слышала его пронзительный плач где-нибудь в заднем углу двора, плач, продолжавшийся несколько времени. Только тогда она говорила:

– Что там с ним? Кто его? Посмотрите,

И если плач этот продолжался еще, то мать поднималась с места, шла узнать, не подавился ли он чем?

Как и мать, отец также желал, чтобы в комнате меньше шумели и болтались дети, и поэтому редко вспоминал Петрушу. Как-то раз он, впрочем, вспомнил об нем:

– Что там, Петька-то как?

– Что ему, – отвечала мать.

– Покажите его… Чай, мужик-мужиком…

Чтобы показать барину его детище, няньке стоило большого труда очистить его от всякой грязи, покрывшей руки, ноги и щеки.

Когда Петруша был отскоблен и принесен в комнату, то сразу почувствовал, что ему все здесь чужие; и папашу, и мамашу, и всех и вся он готов был променять на кухонных котят и гусенят, своих первейших друзей. Здесь особенно папаша как-то недоброжелательно смотрел на него.

– Ну, – сказал он серьезно, – что ж ты не говоришь ничего?..

Плебей дулся и хватался руками за шею няньки.

– Говори! – произнес отец.

Плебей молчал.

– Эге-ге, брат! Так ты вот какой! – проговорил самым тоненьким голоском отец.

И отец скоро показал сыну, что он действительно отец. Нянька отняла из рук родителей плебея-ребенка и унесла его в кухню, целуя дорогою и говоря:

– Ах ты, моя умница!..

Петруша не понимал, за что его нянька называет умницей и за что отец так нехорошо с ним поступил.

Таким образом, мало-помалу, с годами, сама судьба незаметно развивала в нем любовь к этим угнетенным труженикам, и несколько подозрительно глядел он на всех людей, именовавшихся господами. Он удивлялся, как могла жить с спокойною совестью та барыня, которая избила его няньку-старуху. Удивлялся, почему барин, который вчера избил его знакомого солдата и которого Петруше удалось как-то видеть, не возбуждал ни в ком никакого негодования?..

Отец его, заметив, наконец, что Петруша на свободе совсем отбился от рук, принужден был подумать о сынишке: что теперь с ним делать, драть ли его или учить?

Мать тоже подумала и сказала:

– Ты сначала маленько похворостинь его, а потом, само собою, и учить.

10

Наконец и Петруше нашли учителя, гимназиста, который и начал готовить его в 1-й класс. Петр был относительно учения счастливее брата тем, что имел возможность начать прямо с того, до чего брату пришлось додуматься гораздо позже. Не скажу, чтобы учение Петруши шло особенно успешно: рваные и затхлые учебники не приковывали его настолько к своим страницам, чтобы он мог бросить бегать на реку купаться или ловить рыбу, играть на погосте в лапту или устраивать змея. Все это предвещало в нем «сорванца».

Сорванец действительно вышел. И в настоящую минуту, когда Павел стоит посредине полного бездорожья, не зная, куда приклонить голову и зачем жить, – Петр крайне надоедает начальству ежеминутными проделками, требующими карцера, черной доски, и пока о дорогах не думает.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации