Текст книги "Ничего, кроме счастья"
Автор книги: Грегуар Делакур
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Грегуар Делакур
Ничего, кроме счастья
Девушке, что сидела на капоте машины. Окрыленный ею, я долетел до Дамбо.
Не трясите меня, я полон слез.
Анри Кале. Медвежья шкура
Grégoire Delacourt
ON NE VOYAIT QUE LE BONHEUR
© 2014 by Editions JC Lattès
© Хотинская Нина, перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Жизнь человеческая, кому, как не мне, это знать, стоит от тридцати до сорока тысяч евро.
Жизнь; шейка наконец раскрылась на десять сантиметров, дыхание все чаще, рождение, слезы, радость, боль, первое купание, первый зуб, первый шаг; новые слова, падение с велосипеда, пластинка на зубах, боязнь столбняка, шутки, кузены, каникулы, аллергия на кошачью шерсть, капризы, сладости, кариес, и уже первая ложь, и косые взгляды, смех, восторги, скарлатина, нескладное тело растет во все стороны, уши слишком велики, мутация, эрекция, дружки, подружки, выдавленные угри, предательства, спешим делать добро, хотим изменить мир, поубивать негодяев, всех на свете негодяев, и похмелья, и пена для бритья, любовные горести, любовь, желание умереть, экзамены, студенчество, Радиге[1]1
Раймон Радиге (1903–1923) – французский писатель, автор романа «Дьявол во плоти». Здесь и далее, если не указано иное, примеч. перев.
[Закрыть], «Роллинг Стоунз», слушаем рок, нюхаем клей, любопытство, первая работа, первая зарплата, попойка по этому поводу, женихаемся, женимся, первый поход налево, и снова любовь, потребность в любви, нас милуют, дурманят нежностью, и уже есть что вспомнить, и время вдруг течет быстрее, затемнение в правом легком, больно мочиться по утрам, и снова ласки, кожа, каждая пора кожи, подозрительная родинка, потрясения, сбережения, как хочется тепла, и планы на потом, когда они вырастут, когда мы снова будем вдвоем, путешествия, синева океана, blood and sand[2]2
«Кровь и песок» (англ.) – название коктейля.
[Закрыть] в баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще, улыбка, свежие простыни, запах чистоты, снова вместе, и естество твердое, твердокаменное; жизнь.
От тридцати до сорока тысяч евро, если вас задавили.
Двадцать – двадцать пять тысяч, если вы ребенок.
Чуть больше ста тысяч, если вы были в самолете, в котором разбились вместе с вами еще двести двадцать семь жизней.
Сколько же стоили наши?
Часть первая
Пятьдесят тысяч долларов
Очередное «Досье на экране»[3]3
Популярная французская телепередача, выходившая на канале «Антенн-2» с 1967 по 1991 год.
[Закрыть] посвятили делу Линдберга[4]4
Похищение и убийство Чарлза Августа Линдберга-младшего, сына знаменитого авиатора Чарлза Линдберга и Энн Морроу Линдберг, в 1932 году – одно из получивших наиболее широкую огласку преступлений XX века.
[Закрыть], и мы говорили о нем в школе. Мне было девять лет. Нам рассказали, как похитили младенца двадцати месяцев от роду, пухленького, кудрявенького, как потребовали выкуп; пятьдесят тысяч долларов, целое состояние в 1932 году. А потом – ужас. Выкуп заплатили, а Чарлза Августа нашли мертвым, полуразложившимся, с тяжелым переломом черепа. Преступника поймали и казнили на электрическом стуле, а мы все тряслись от страха, возвращаясь в тот день из школы. Многие бежали; я тоже торопился, то и дело оглядываясь, и пришел бледный, дрожащий, мокрый как мышь; сестренки смеялись надо мной: он упал в лужу, упал в лужу, вот дурак-то. Им едва минуло пять лет. Мама сочла мое состояние плачевным и раздавила в пепельнице ментоловую сигарету, не спеша, даже с удовольствием. Я бросился ей на шею, и она слегка отпрянула. Как будто удивилась. В нашей семье не принято было лизаться, мы не знали ни ласковых жестов, ни нежных пушистых слов. У нас чувства оставались там, где им место: внутри. Если бы меня похитили, спросил я ее, весь дрожа, вы с папой отдали бы ваши деньги? Спасли бы меня? Ее глаза, два недоумевающих шарика, вдруг просияли, стали больше, а потом она улыбнулась, и улыбка ее, оттого что была редкостью, показалась мне особенно прекрасной. Ее пальцы отодвинули прядь моих волос. Лоб у меня был холодный. Губы синие.
Конечно, Антуан, прошептала она. Мы бы жизнь отдали за тебя. Всю нашу жизнь.
И мое сердце угомонилось.
Но меня не похитили. Поэтому им не пришлось отдать за меня жизнь. И никто меня не спас.
Восемьдесят евро
Обалденная, говорю тебе. Нашел ее по Интернету. Дрейфил, правда, поначалу, чего только в голову не лезло. Типа заснимут меня, чтобы потом шантажировать. Или дадут в морду, обчистят, снимут часы, выбьют зубы. Чуть в штаны не наложил от страха. А ведь мне под сороковник, как и тебе, Антуан, сам хоть кого могу отоварить, теперь, ну, ты понимаешь, о чем я. Но тут было совсем другое дело. Когда пришел, честно, душа в пятки. Кодовый замок, подъезд тесный, темный. Пахнет жратвой, это в одиннадцать-то утра, лестница сырая, все как в грошовом фильме. Пятый этаж. Сердце зашкаливает. Тридцать восемь годков, не мальчик уже. Надо бы спортом заняться, хоть велосипедом что ли. Говорят, полезно для дыхалки. А то уж думал, сердце разорвется. Ты только представь Фабьенну над моим трупом. Какого черта он тут делал? Нет, какого черта мой муж тут забыл в одиннадцать утра, мать твою? В доме, где путана живет на пятом этаже. Ну, сбавил я темп. На четвертом остановился передохнуть. Раздышался. Как старый пес, что сидит, вывалив язык, пока ты не запулишь теннисный мячик далеко-далеко ему назло. Не люблю я собак, псиной от них разит в дождь. И потом, дряхлеют они быстро, собаки, раком болеют, усыплять их приходится. Короче. На пятом четыре двери, хрен знает, какая мне нужна. Но одна открыта, вернее, приоткрыта чуть-чуть. Иду туда, тихонько, осторожно, душа по-прежнему в пятках. У меня ж ни за что не встанет, думаю. А она прямо за дверью. Блин, маленькая такая, на свою фотку в Интернете ни фига не похожа. Но улыбка ничего, славная. Это даже не квартира, просто комнатушка, полутемная, кровать и больше ничего. Ну, компьютер там, коробка бумажных платков. Сунул я ей восемьдесят евро, она пересчитала и – хоп! – припрятала по-быстрому. Потом подходит ко мне, ширинку расстегивает. Типа что время терять. Я оглядываюсь. Все чисто. Никаких красных глазков камер. Ничего. Сырость, нищета, и только. Вообще-то, повезло мне, что Фабьенна этих вещей не любит. Потому что я и попросить-то не могу, вульгарно как-то кажется. Сделай мне минет. Это разве слова любви? Фелляция – тоже не катит. Даже смешные словечки, типа «французский поцелуй», – все равно. Смешно, ага, «французский поцелуй», но это не слова любви. Я мою жену люблю и не стану говорить ей мерзости. Так что малышка – вот она для чего, для моих слов, что в глотке застревают. Чтобы трусость эту мою спрятать. Мы ж, мужчины, зажатые, сам знаешь. А так мне за восемьдесят евро суперски отсосут, и Фабьенна не в обиде.
ФФФ допил последний глоток пива, вздохнул, смакуя свое крошечное удовольствие, аккуратно поставил кружку и посмотрел на меня. Приподняв брови, улыбнулся мне одними глазами и встал.
Оставь, я сам, сказал я, когда ФФФ потянулся к карману.
Спасибо, Антуан. До завтра.
И я остался один.
Я закурил новую сигарету, глубоко затянулся. Дым обжег горло, грудь; голова приятно поплыла. Подошла официантка, убрала наши пустые кружки. Я заказал еще одну. Не хотелось опять домой, в мою пустую жизнь. У нее было красивое личико, красивый рот и тело ничего себе. Моложе меня раза в два. Но я не посмел.
Пять франков
Мои родители хотели ребенка, чтобы поскорее стать семьей, то есть парой, которой не задавали бы вопросов; ребенка, чтобы держать определенную дистанцию между ними и миром. Уже тогда.
Вернувшись из роддома, мама сразу же водворилась в свою комнату и снова закрывалась в ней, чтобы курить ментоловые сигареты и читать Саган. Очень быстро она вновь обрела легкую фигурку писательницы, эту благодать двадцати лет. А когда она выходила порой из дома купить овощей, порошкового молока, пачку сигарет и ее спрашивали, как себя чувствует ребенок, то есть я, она отвечала: отлично, насколько я знаю, отлично; и улыбка ее покоряла.
Путь от родильного дома до дома родного я проделал в «ситроене»-малолитражке. Отец вел машину очень аккуратно, видимо сознавая, сколь хрупок его груз: три кило двести плоти и органов, семьдесят пять сантилитров крови и главное – незаросший трепещущий родничок, который можно было запросто порвать одним неловким движением. Он высадил нас перед домом, а сам из колымаги не вышел. Его руки не защищали меня от коварного случая между машиной и белой колыбелью в спальне. Он предоставил маме уложить меня туда одной, одной восхищаться самым красивым младенцем в мире, одной пытаться узнать в моем носике бабушкин нос, в моем ротике рот прадедушки. Он оставил нас одних, он не обнял жену, не закружил ее в танце. Просто вернулся в москательную лавку, где священнодействовал уже больше года под присмотром хозяина, некоего мсье Лапшена, вдовца без наследников, который не мог нарадоваться, что заполучил моего отца, творившего, говорят, сущие чудеса. Для прыщавых юнцов он готовил волшебные кремы на основе четырехпроцентной перекиси бензоила; для пугливых дамочек – яды от крыс, мышей, пауков, жуков, тараканов, а то и от тараканов в голове: три капли на язык перед сном, и завтра будете чувствовать себя островом, лагуной. С вас пять франков, мадам Жанмар. Очень удачно, у меня как раз новенькая бумажка, вот, держите. Пять франков – недорогая цена за счастье, спасибо, спасибо. Мой отец учился химии, любил поэзию, но его мечты о Нобелевской премии пошли прахом с появлением мамы. Она меня размагнитила, скажет он позже, как сказал бы растворимость. Или полимеризация. Из-за нее он потерял север, голову, штаны – что объясняет мое появление, – и часть волос. Они познакомились в праздник 14 Июля на площади Аристида Бриана в Камбре. Она была с сестрами. Он был с братьями. Их взгляды встретились. И как будто зацепились друг за друга. Она была высокая, тонкая, волосы с рыжиной, а глаза черные; он – высокий, тонкий, темноволосый, с глазами цвета морской воды. Они очаровали друг друга, хотя в те времена и очаровывали-то чинно-благородно: улыбка, обещание свидания, рукопожатие. Они увиделись снова на следующий же день в чайном салоне «Монтуа». Мама признается мне позже, что средь бела дня, без музыки, без фейерверка, без бокала шампанского и обволакивающей эйфории, его чар, на ее взгляд, слегка поубавилось. Но вот ведь как – глаза у него были зеленые, а она мечтала о зеленоглазом мужчине; и не важно, что никто не мечтает о простом лаборанте. Они обменялись новыми обещаниями, представили друг друга своим родителям. Студент, изучавший химию. Студентка, не изучавшая ничего. Ему было двадцать лет, ей семнадцать. Они поженились через полгода. 14 января. Свадебные фотографии, слава богу, были черно-белые. Никто не видел ни их синих губ, ни бледного, как простыня, лица мамы, ни рыжеватых волосков, вставших дыбом подобно шипам. Холод. Этот холод уже тогда заморозил их любовь, и зеленые глаза потемнели.
Сколько я себя помню, сколько я доискивался, допытывался, сколько плакал, – с тех самых пор думается мне, что мои родители не любили друг друга.
Двадцать семь евро
Допить пиво я не успел. Завибрировал мобильник, высветился номер: жена моего отца.
Ее голос, сразу; такой высокий, он мог бы спеть «Вокализ» Рахманинова или «Аве Марию» Шуберта с церковным хором.
Ее голос, вдруг сломленный.
Мы только что от врача это ужасно ужасно я не знаю что сказать как сказать как тебе это сказать но твой отец это с твоим отцом я не знаю еще не знаю но дело плохо там такое там признаки в кишке в ободочной кишке вроде бы оттуда все началось и я спросила врача правда ли точно ли это то самое та болезнь которую не выговорить а он посмотрел на меня так грустно клянусь тебе так грустно это прекрасный терапевт он хорошо знает твоего отца давно его наблюдает ну вот и он смотрел так грустно что я все поняла я же не дура ты знаешь я тебе не мама но я люблю твоего папу я очень о нем забочусь слежу за нашим питанием ты же знаешь он бросил курить ради меня бросил уже давно потому что я больше не могла так беспокоилась и вот тебе раз не легкие а кишка ободочная кишка там все началось так сказал врач но все еще хуже ты представляешь как будто может быть хуже когда хуже некуда печень это перекинулось на печень четвертая стадия так он сказал и смотрел грустно я не знаю что делать когда печень это конец я знаю все знают это все знают да еще и метастазы хоть плачь хоть рви на себе волосы хоть зарежься я-то ждала когда наконец выйду на пенсию буду побольше с ним и вот и вот все кончено как будто жизнь кончена ужас это несправедливо это мерзко мы должны были поехать в Ле-Туке через месяц я сняла на первом этаже чтобы ему не было утомительно звони мне если хочешь если сможешь ужасно а под конец он взял с меня двадцать семь евро двадцать семь евро за то чтобы услышать что человек которого я люблю умирает.
Двадцать семь евро.
Я заплатил за пиво. Огляделся. Терраса кафе была теперь переполнена; люди смеялись, курили, жили. Я с трудом поднялся; на меня вдруг навалилась вся тяжесть моего отца. Навалились тонны молчаний, навалились малодушия, все наши малодушия; эти ошибки на миллиметр, которые в масштабе жизни стали кривой дорогой. Тупиком. Пурпурной стеной. Официантка улыбнулась мне, и так захотелось плакать, нырнуть в ее объятия, в ее бледную нежность, вытолкнуть слова, скорбные и освободительные – «Мой отец умирает, я скоро осиротею, мне страшно, я не хочу остаться один, я боюсь упасть» – и услышать в ответ: «Я здесь, мсье, я здесь, я останусь с вами, не бойтесь ничего, не бойся ничего, вот так, положи сюда голову, расплющи мои груди и ни о чем больше не думай».
Но я не посмел.
Я никогда не смел.
Два двадцать
Не знаю, любил ли я отца.
Я любил его руки, которые никогда не дрожали. Любил его рецепт лимонада на питьевой соде. Любил запах его опытов. Его крики, когда не получалось. Его крики, когда получалось. Я любил смотреть, как он разворачивал газету по утрам в голубой кухне нашего большого дома. Любил его глаза, когда он читал некрологи. Его голос, когда он говорил маме: мой ровесник, представляешь? Он гордился тем, что еще жив. А она закатывала глаза, беспечно отмахиваясь, и была красива в своем изящном презреньице. Я любил встречать его вечером после уроков у магазина. Через стекло я видел, как он что-то объясняет, бурно жестикулируя. Видел влюбленно глядевших на него клиенток. Соблазны. Мой отец не был красив, но многим нравился. В белом халате он выглядел ученым. Его молодость очаровывала. И его зеленые глаза. Ах, эти зеленые глаза. Держась в тени, мсье Лапшен радостно потирал руки. Дела пошли в гору. Люди приходили за всем на свете, за всем, что угодно. Кто за этиленом, кто за этанолом, кто за клеем. Приезжали издалека. Из Рема, Жанлена, Сент-Обера. Приезжали к моему отцу, мсье Андре. Никого другого не хотели, прихорашивались для него, стояли в очереди. От него ждали волшебных снадобий, кремов для вечной молодости, бальзамов для быстрого похудения. Всем нравилось представлять эти пальцы, эти руки, которые никогда не дрожали и творили чудеса. Каждая мечтала, чтобы его выбор пал на нее, но это оказалась она: девушка с винным пятном на шелковой блузке; будто кровь, разбитое сердце. Приходите завтра, мадемуазель. И назавтра – раз-два, состав на аммиаке, – блузка как новенькая. Пара еще крепких грудок под блузкой, взгляд, улыбка. И мой отец пригласил ее в «Монтуа». Уже почти тридцать лет они вместе.
За эти тридцать лет ему случалось улыбаться. А в пору нашей семьи – никогда.
Мне вот-вот должно было исполниться шесть лет, когда у мамы родились две мои сестренки-близняшки, однояйцевые, почти сиамские. Анн и Анна. Младшенькая, любимица Анна, появилась на семь минут и восемнадцать секунд позже. Трудные роды. Рассечение промежности. Кровища. У отца уже был тогда бежевый GS с сиденьями из кожзаменителя подозрительного темно-коричневого цвета, и на нем он привез маму с сестренками из роддома. Он припарковал машину у дверей, вышел и поднялся в розовую комнату. Вместе с мамой он уложил их в постельки из розовых кружев, долго смотрел на них в восхищении, даже прослезился, а потом обнял маму и закружил ее в танце. Он шептал ей спасибо, спасибо, они чудесные, такие красавицы, совсем как ты, а мама отвечала тоже шепотом: ты не знаешь меня, Андре, не пори чушь. Спустившись, он нашел меня сидящим в гостиной. И вздрогнул. А, ты здесь. Можешь подняться посмотреть на сестер, если хочешь. Я не шевельнулся. Я хотел только к нему на руки. Я хотел только знать, что он меня еще любит, что я еще существую, что у меня есть имя, есть отец.
Держи.
В первый и единственный раз в жизни его пальцы дрожали.
Держи.
Вот тебе два франка двадцать, иди купи пачку «Житан», ты мне нужен теперь.
Понимаешь, я не знаю, любил ли я отца.
В какой момент человек осознает, что никогда не будет героем?
Четыре пятьдесят
Я покинул террасу кафе, оставив позади смех, новые встречи, обалденную восьмидесятиевровую малышку ФФФ, и ушел в ночь среди жутковатых теней.
Откуда выглядывают порой чудовища.
Он в своей комнате отдыхает, сказала она мне, когда я вошел к ним. Он еще не приемлет реального положения вещей говорит о недомогании очень мило что ты зашел но я думаю не стоит его беспокоить я скажу что ты приходил он будет рад ему теперь понадобится поддержка а ты же знаешь какой он гордый это будет непросто ему все еще кажется что он самый крепкий и самый сильный мне так тяжело если б ты знал как мне тяжело очень мило что ты зашел черт я не хотела плакать готово дело они сами текут как я рада что он не видит меня такой плачущая женщина это так некрасиво кто хочешь испугается косметика течет ужас ах какой ужас что это свалилось на нас.
Я обнял ее, и она долго плакала. Мне вспомнились мамины слезы, когда она порой, оставаясь одна, оплакивала жизнь, которой у нее не было. Зеленые глаза – это еще не все, сказала она мне однажды, этого мало для упоения, они смотрят на тебя ночью, и бывает даже немного страшно.
После появления моих сестер-близняшек мама спала в отдельной комнате. Уж лучше воздержание, чем нехватка страсти, говорила она. Позже она заведет несколько любовников, забудется в нескольких иллюзиях. Она пристрастится к светлому пиву, никогда не бросит своих ментоловых сигарет, невзирая ни на чьи проклятия, и будет мечтать в клубах дыма о жизнях, которые могла бы прожить, о морских берегах, где ветер срывает шляпы и красит румянцем щеки; о тех чудесных краях, где можно выкрикивать в полный голос слова, от которых больно, потому что ветер заглушает их и они никому не слышны. Печаль, горе, боль, трусость.
Моя мама недостаточно любила себя, чтобы быть счастливой.
Однажды ночью она прилегла ко мне на мою детскую кроватку. Я подвинулся, вжался в стену, не помня себя от счастья, что она со мной. Она долго лежала молча. Я слушал ее умиротворяющее дыхание, чувствуя себя совсем как в те слишком редкие минуты покоя и безмерной радости, когда она позволяла мне посидеть рядом с ней в гостиной, пока курила. Я любил кисловатый запах окутывавшего ее тумана, пытался глотать его, пропитаться им насквозь. Ментол был ее запахом; я тоже хотел им пахнуть, потому что мне не хватало ее ласк, ее слов, ее взглядов. Потом, уже когда она уйдет, я попрошу отца сделать мне такие духи – и он сделает их на основе формулы С10Н20О с эссенцией перечной мяты. Она долго лежала так рядом со мной, и, когда я уже думал, что она уснула, вдруг пробились слова, ласковые и суровые одновременно: никогда не будь таким, как твой отец, Антуан, будь жестким, будь сильным, бери свое, не церемонься с женщинами, кружи им головы, морочь, обещай даже то, чего не сможешь исполнить, все мы живем надеждами, не действительностью. Действительность – это для ослов и глупцов, ужин в половине восьмого, мусорное ведро, вечерний поцелуй, воскресные пирожные по четыре пятьдесят от «Монтуа», жизнь можно загубить так быстро, Антуан, так быстро.
Ее слезы капали на мою шею, обжигающе горячие, а я притворялся, будто сплю.
Жена моего отца свои слезы вытерла и еще раз поблагодарила меня за то, что пришел, поблагодарила за мою доброту. Но это была не доброта, это была трусость. Я боюсь недуга, боли, немощи; еще боюсь одиночества, холода, голода; боюсь жизни без благодати и без любви. Я не стал мужчиной, о котором мечтала моя мама, не было у меня этого мужества.
Я поцеловал жену моего отца и пошел домой.
Тридцать тысяч евро
Футбольный мяч перелетел через ограду сада. Ребенок выбежал, чтобы его поймать. Пересек дорогу, не глядя по сторонам. И проезжавший мотоцикл не смог избежать столкновения. Тормозной след показывал, что он лишь чуть-чуть превысил допустимую скорость. Ребенок был сбит и сильно ударился головой. Шесть дней он пробыл в коме. Мотоциклиста же протащило по асфальту метров тридцать за левую ногу, зажатую под ста восемьюдесятью килограммами мотоцикла. Ему пришлось ампутировать ступню.
Меня направили осмотреть поврежденный мотоцикл – большой «Хонда Хорнет».
Вот это и есть моя работа. Я должен видеть то, чего никто не видит, объяснять то, что не поддается объяснению. Я делаю это для двух страховых компаний. В данном происшествии должно быть учтено многое: компенсация за причиненный вред (ПВ), перманентный эстетический ущерб (ступня в минусе), ущерб здоровью (опять же ступня), моральный ущерб (МУ), сумма расходов на лечение до полного восстановления (РЛПВ), возмещение стоимости или ремонт транспортного средства и т.д. На этом мотоцикле выхлопные трубы, ведомые шестерни коробки передач и головка цилиндра оказались не «родные»; мотоцикл, стало быть, был подвергнут «тюнингу» и подпадал, таким образом, под статью закона: тридцать тысяч евро штрафа, два года тюрьмы.
То есть мотоциклисту ничего не возместят. Родители ребенка подадут на него в суд. Он проиграет. Заплатит из своего кармана за ущерб, причиненный маленькому футболисту. Короче, жизнь ему сломают.
Я не раз ловил кайф от мысли, что могу изменить чью-то жизнь. В лучшем случае я был ангелом, в худшем – идеальным монстром, на которого не падет и тени подозрения; я мог бы, например, умолчать о «тюнинге» мотоцикла, и мой клиент вышел бы из этой передряги, разумеется, без ноги, зато с компенсацией около ста тысяч евро.
Было бы на что начать новую жизнь, погреться на солнышке, попивая blood and sand в баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще. Пережить все, о чем мы мечтаем и чего никогда не делаем. Моя мама тоже хотела бы иметь сто тысяч евро, хотела бы сказать химику, что между ними нет никакой химии, и уйти; дать себя похитить, дать себя сожрать людоеду, спалить страстью и развеять пепел.
Но я не посмел. Я никогда не смел. Мне платят за то, чтобы платить как можно меньше. Мне платят за то, чтобы я был бессердечным и бесчувственным, я не имею права протянуть руку тонущему, во мне нет места жалости, состраданию, какой бы то ни было человечности; эти слова мне незнакомы. Жизнь моему калеке сломают, как была сломана моя; с самого начала.
Где начинается трусость, Леон? Во взгляде матери, который не может оторваться от пары зеленых глаз праздничным днем 14 июля на площади Аристида Бриана? Во вздохах студента-химика, отказавшегося от помыслов изменить мир ради девушки, которой понравился цвет его глаз? В ментоловом дыму, мягко успокаивающем и заставляющем, день за днем, отказываться от всех красот мира? В руках, бросивших ребенка, вот так запросто, предоставивших его самому себе?
Где она начинается? Не надо ни матери-самоубийцы, ни отца-беглеца, не надо взрослого, который бьет или лжет. Не надо трагедий, крови. Злых слов у школьных дверей достаточно, ты и сам об этом кое-что знаешь. Поцелуя, не слетевшего с маминых губ, достаточно; улыбок, не опустившихся вам на плечо мягко, как перышко. Достаточно кого-то, кто вас не любит.
Я очень рано узнал, что я трус.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?