Текст книги "История всего: лекции о мифе"
Автор книги: Гусейнов Гасан
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Гомеровские боги: пол и возраст
Возраст богов как противоречие в эпосе. – Зевс и Ганимед. – Генеалогическое древо богов.
Чтобы из мифа о богах и героях или о происхождении всех явлений природы можно было составить связное повествование, поэту приходится встраивать в свое произведение все новые неустранимые противоречия. Одно из таких кричащих противоречий Гомера – представление о возрасте богов и людей. С одной стороны, боги бессмертны, а с другой – они живут в вечной и для каждого – своей «янтарной капле». Вот Зевс, не в силах удержать свою похоть, выкупает у троянца Троса (или Троя) юношу-Ганимеда (по другой, более распространенной версии, многократно воспроизведенной в мировой живописи, Зевс похищает Ганимеда, приняв облик орла).
Царь Эрихтоний родил властелина могучего Троя,
Троем дарованы свету три знаменитые сына:
Ил, Ассарак и младой Ганимед, небожителям равный,
Истинно, был на земле он прекраснейший сын человеков.
На Олимпе Ганимед назначается виночерпием и одаряется бессмертием. Он больше не взрослеет. В позднем изложении этого сюжета у римлянина Овидия выделяется фривольный слой похищения прекрасного юноши эдаким бисексуальным олимпийским монстром:
Некогда царь всех богов к Ганимеду Фригийскому страстью
Вспыхнул. Нашлось, чем быть пожелал и Юпитер,
Лучше того, чем он был. Но в птицу ему обратиться
Он удостоил лишь ту, что нести его молнии может,
Без замедленья, дробя могучими крыльями воздух,
Он илийца схватил, который, мешая бокалы,
Нектар – Юноне назло – и поныне Зевсу подносит.
(Овидий. Метаморфозы, Х, 155—165)2727
Там же
[Закрыть]
Для чего понадобилось Зевсу (латинское его имя – Юпитер), похищая Ганимеда, принимать облик орла? Может быть, только для того, чтобы в предании не потерялась древняя фаунистическая (животная) ипостась верховного божества? Однозначного ответа на этот вопрос нет. Есть предание, есть пересказ его, есть устойчивый мотив похищения человека птицей. Есть, наконец, позднее представление о пиршествах богов на Олимпе как о застольях богатого и знатного семейства. В таком контексте охальник Зевс, действительно, дразнит свою, впрочем, никогда не стареющую и прекрасную супругу Геру (римское имя ее – Юнона) присутствием в доме юного возлюбленного – Ганимеда.
Однако же, раз греческий миф не знает непроходимой границы между полами, между человеком и животным и даже между человеком и вещью, то вполне понятна его «терпимость» к различным типам и, так сказать, уровням человеческой сексуальности. Олимпийская мифология – высшая стадия древнегреческой мифологии – имеет дело с некоторым подобием семьи, какой бы странной ни казалась эта семейка. В какой же фазе греческого мифа застает его Гомер? А. Ф. Лосев полагает, что это фаза едва ли не иронического отношения к мифологии вообще. Вместе с тем, иногда кажется, что ирония, как сказали бы на современном компьютерном жаргоне, «зашита» в самую мифологическую программу. Внести некоторую ясность в мифологическую картину мира и, возможно, несколько исправить, как сегодня сказали бы, «имидж» Гомеровских богов, собирался поэт Гесиод. В «Теогонии» Гесиод предлагает непротиворечивую картину мира, или генеалогическое древо богов. Это замечательное дидактическое произведение, хотя ни ясности, ни исправления подмоченной репутации олимпийцев у Гесиода не получилось. С тех пор попытки осерьёзнить миф обычно ведут к обратным желаемому результатам. Однажды разобравшись в устройстве мифа как примирителя взаимоисключающих повествований, вы уже никогда не захотите (да и не сможете) от этого устройства отказаться, ведь оно окажется полезным при анализе все новых и новых произведений литературы.
Раздел 3. Воплощение мифов
Некоторые проблемы античной мифографии
Предмет изучения мифографии. – Иллюстративный характер мифологических изображений. – Внесловесный пласт мифологической образности. – Мифологическая вещь = кристаллизатор повествования. – Эволюция иконографии мифа о Сизифе. – Миф о Катрее. – Зазор между изложением сюжета и осмыслением его предметного содержания.
Изучение повествовательного строя сочинений античных мифографов в его связи с иконографией мифа может·представить значительный интерес для мифологии как историко-культурной дисциплины. Не задаваясь вопросом «Что такое миф?», мифографы пишут о том, какие бывают мифы, правдивы ли они, какими мифами пользовался Гомер, какими – трагики, что в действительности означают мифы и т. п. При этом в силу того, что основным источником мифографов является греческая поэзия – эпическая, драматическая, лирическая, – сама собою складывается уверенность в том, что и предмет их интереса – миф – явление насквозь словесное, ибо µῦθος, говорят нам, и есть слово.
Вооружившись этой уверенностью, мы готовы сделать и следующий шаг, связанный уже с истолкованием мифологии, воплощенной в произведениях искусства, для которой весь этот пестрый изобразительный материал делается иконографией. Так, например, иконография Троянской войны связывается с гомеровскими поэмами или поэмами эпического цикла как иллюстрация, воспроизводящая – с поправкой на язык пространственного искусства – сюжетные схемы памятников (в том числе гипотетических) искусства словесного.
Во множестве случаев такая установка безусловно правильна. Собственно, с того момента, как Гомер или трагики вошли в школьный обиход, преимущественно иллюстративный характер мифологических изображений на вазах, зеркалах, в настенной живописи и т. д. не вызывает никаких сомнений. Именно таковы Tabulae Iliacae (Троянские картины) императорской эпохи, а также «гомеровские чаши», самые старые из которых Карл Роберт датировал III в. (в их основе, вероятно, лежат уже не самые киклические поэмы, но их ипотесы).
Принципиальные трудности порождает лишь вопрос о механизме изобразительного повествования, или, точнее, о механизме словесного воспроизведения мифологического изображения: преобладание иллюстративной иконографии греческой мифологии, с одной стороны, и убежденность в безостаточной словесной выразимости мифа – с другой заслоняют от мифографов внесловесный пласт мифологической образности. Что принадлежит этому пласту?
На ранней стадии оформления мифа то была мифологическая вещь = кристаллизатор повествования. Это не только т.н. атрибуты богов и героев – треножник Аполлона, трезубец Посейдона, серп Крона, шлем Плутона, но и золотой агнец Атрея и Фиеста, пурпурный волос Ниса и золотой – Птерелая, медный гвоздь Талоса и лодыжка Ахиллеса, раковина Миноса и Дедала, ржавый нож Филака.
Мифографу, даже ориентированному на древнейший поэтический источник, не остается ничего иного, кроме упоминания такой мифологической вещи в качестве обыкновенного предмета, изделия или органа, упоминания, не обременяющего компилятора и его читателя вопросами о самостоятельной (до– или внесюжетной) судьбе вещи. Различные ступени непонимания мифографами структурирующей функции мифологической вещи, воспринимаемой как устойчивый иконографический признак сюжета, являются важным показателем для определения момента, когда произошел окончательный разрыв словесной и изобразительной повествовательных систем. Яркие примеры дает «Мифологическая библиотека» Аполлодора.
В I.9.3 речь заходит о преступлении Сизифа. Изложение строится следующим образом: сначала сообщается традиционная иконография Сизифа («в наказание он катит в гору головой и руками огромный камень»), а потом объясняется предыстория наказания (Сизиф выдал Асопу, что его дочь Эгину похитил Зевс). Данная последовательность свидетельствует не только об опоре на изобразительный источник, и даже не только на то, что источник этот сравнительно поздний (на самых ранних изображениях Сизифа его пресловутый камень невелик и напоминает диск, еще вполне пригодный для того, чтоб быть связанным с дневным или ночным светилом). Важно, что все остальные элементы «мифологии Сизифа» осознаны мифографом как вторичные по отношению к главному мотиву фабулы – «сизифову труду».
Такова самая примитивная ступень, на которой мифологическая вещь еще не требует для себя объяснений, хотя ничто, кажется, не мешало Аполлодору связать наказание Сизифа с наказанием его тестя Атланта, поддерживающего небесный свод, и задуматься о стародавних владыках каменного неба и каменного солнца. Но не тут-то было: иконографическая традиция «вырастила» диск в неподъемную скалу из банальной каменоломни.
Гораздо резче контраст между иконографическими обязательствами мифографа и трудностями в словесном перевоплощении простейшего изобразительного мотива обнаруживается, например, в изложении мифа о Катрее, сыне Миноса, и именно там, где Катрей становится убийцей сестры.
В сестру Катрея Апемосину влюбился Гермес, не сумевший догнать ее, ибо она превосходила его быстротой ног. Тогда Гермес расстелил на дороге свежесодранные шкуры животных, на которых Апемосина поскользнулась и была настигнута Гермесом. Об этом она рассказала брату, но тот не поверил в правдивость ее рассказа и ударом ноги убил Апемосину. И здесь Аполлодор не вдается в разъяснения, так что весь мотив содранных шкур и быстрых ног остается загадкой и для данного контекста, и для всей «Мифологической библиотеки».
Вне зависимости от того, какими источниками – изобразительным или литературным – пользовался автор «Библиотеки», очевидно, что повествование идет по пути фабульного растолкования реалий. То, что мифографу может казаться деталью рассказа, при ближайшем рассмотрении оказывается его смысловым стержнем. Но этот смысл остается невостребованным, если считать иконографический комплекс иллюстрацией, а подлинный источник видеть в словесном пересказе фабулы – «событий», «действий», «поступков» мифологических «персонажей».
Двойной источник античной мифологической традиции и возникающий вследствие этого зазор между изложением сюжета и осмыслением его предметного, вещественного содержания – необходимая предпосылка для изучения повествовательных приемов, которыми пользовались мастера изобразительного искусства. Только для них скрытым стержнем повествования оказывается, наоборот, слово.
Грифос: предметное и словесное воплощение греческого мифа

Орест и Ифигения Мозаика II век н.э. (Капитолийские музеи)
Предписьменная эпоха. – Гриф как жанр застольной словесности. – Вещи Мнемозины, или зачем еще были нужны изображения на вазах: различные толкования. – Формы бытования словесного искусства. – Мифотворческий смысл и словесное оформление.
В VI книгу своего «Предметного словаря» навкратит Юлий Поллукс, бывший в последней четверти II в. профессором риторики в Афинах, включил слова, касающиеся застолья (τα συμποτικά ονόματα). От лексики, гнездящейся вокруг «топчанов» и «сотрапезников», «вина», «мяса», «рыбы», «дичи», «зелени», «поваров» и «рукомойников», Поллукс приводит ученика и читателя к розам, фиалкам, лилиям, анемонам, гиацинтам, к тимьяну, чабрецу и доброму десятку других цветов, из которых делались венки для пирующих, продолжает: «К словам, входящим в круг застольных, принадлежат, конечно же, загадка (αίνιγμα) и гриф (γρι̃φος); загадками забавляются (παιδιό), а вот грифы – это целая наука (σπουδή): разгадавший его при перемене блюд получал в награду кусок мяса, а не осиливший грифа выпивал кубок рассолу2828
Или даже просто морской воды (αλμα).
[Закрыть]. Именем своим гриф обязан рыбацкому сачку (τοις «αλιευτικοις γρίφοις). Предмет грифа именуется киликеем (κυλικειον). Грифами прославился софист Феодект, развивший искусство запоминания и называвший грифы памятниками (μνημόνια)». Упомянув затем застольные песни, круговую песнь-сколий, вручение выдержавшим ночное пиршество кунжутных и пшеничных лепешек, Поллукс описывает игру в коттаб и, наконец, перечисляет выражения со значением «расходиться по домам». Итак, начав с шутки-загадки (αινιγμα-παιδιά), сотрапезники переходят к серьезному состязанию (γριφος-σπουδή), победитель которого удостаивается права исполнить песнь под звуки лиры, а завершает пиршество игра в коттаб. Бесхитростная схема застольных состязаний нарастающей трудности в §107—112 VI кн. «Ономастикона» содержит, однако, нечто большее, чем расшифровку знаменитой формулы σπουδογέλοιου (смесь серьезного и смешного), отправной точки сократического диалога-симпосия от Платона до Юлиана2929
См., например: М. М. Кислов Типы «смешного» в «Пире» Платона // Вопросы классической филологии. – 1973. – №5, с. 158—159.
[Закрыть].
Две вещи в пассаже Поллукса привлекают особое внимание. Первая – термин κυλικεΐον, обозначающий предмет, с помощью которого загадывается гриф, вторая – упоминание Феодекта из Фаселиды. То обстоятельство, что от Феодекта не дошло ни одного сочинения, а немногочисленные фрагменты не позволяют выносить определенных суждений о характере его творчества3030
Впрочем, Пикар-Кембридж полагает, что Феодект писал в манере Еврипида.
[Закрыть], не отменяет распространенного в античности взгляда на него как на выдающегося писателя – трагика и ритора. Это в его честь Аристотель назвал «Феодектиями» свой риторический трактат, а в «Никомаховой этике» и «Поэтике» как образцы совершенства рассматривает трагедии Феодекта «Линкей» и «Филоктет». Дионисий Галикарнасский, Исей, Плутарх называют Феодекта учеником Исократа, в словаре Суды говорится, что его учителями были также и Платон и Аристотель. Вместе с тремя другими знаменитейшими ораторами Эллады его пригласила карийская царица Артемисия для составления эпитафии ее мужу, царю Мавсолу. Феодект умер в Афинах и был похоронен в почетнейшем месте – у Священной дороги, соединявшей Афины с Елевсином. Фаселиты в знак скорби по самому знаменитому своему земляку установили на рыночной площади статую Феодекта3131
(Σπουδογέλοιος) Александр, царь Македонский, мешая слезы и вино, осыпал эту статую цветами (Plut., Alex., 17).
[Закрыть]. Здесь перечислено практически все, что известно о Феодекте3232
См. о нем также у Цицерона в «Ораторе».
[Закрыть], и мы вряд ли узнаем, что в точности имел в виду Поллукс, когда называл его μνημονικός. Очевидно только, что речь идет о том разделе риторики, который касается запоминания и непосредственно предшествует «говорению» – воплощению риторического произведения. Понятно также, что методика запоминания представляла все большие трудности по мере угасания предписьменной традиции словесного искусства на фоне цветения письменной культурной традиции3333
См., как развивает эту тему Платон в «Федре».
[Закрыть].
Мнемотехника Феодекта возникла не на пустом месте, и упоминание о ней в словаре Поллукса – одно из последних свидетельств существования жанровой формы, изучение которой то заслонялось, то подготавливалось исследованием ее позднейших -рецидивирующих воплощений (экфраза). Суть интересующей нас жанровой нормы обнаруживает синонимия μνημόνιον-κυλικεΐον. Действительно, памятка – это, прежде всего вещь, и гриф как жанр застольной словесности обслуживается соответствующими предметами, в первую очередь – расписной посудой. Столетия, разделяющие словарь Поллукса3434
«Ономастикон» Поллукса дошел в сокращении.
[Закрыть] и эпоху перехода от предписьменной культуры к письменной (от «архаики» к «классике»), не лишают эту книгу памяти о вещах, служивших агрегатами для возбуждения поэтического вдохновения в те времена, когда вещь была устойчивым элементом произведения словесности, а речь, импровизация исполнителя оставалась эфемерной гетерогенной филиацией вещи3535
В экфразе наоборот, описываемая вещь – нарочитая мнимость, чистая условность, а единственная реальность, устойчивый элемент произведения – записанный текст экфразы.
[Закрыть]. В эту эпоху изображение и слово стоят друг к другу в том же отношении, что текст и картинка в книжках для детей, еще не умеющих читать. Ребенок ли считывает свой рассказ с изображения, посредник ли импровизирует свой, отталкиваясь от картинки и подписей, – неважно. Существенно то, что изображение помещено в сердцевину устного предания, оказываясь, таким образом, вещественным залогом произведения устной словесности. Образцом залога и является киликей из «Ономастикона». Но, чтобы взглянуть на вазопись как на промежуточную форму бытования произведения словесного искусства, увидеть в ней посредницу между божественным словом и певцом, особый тип текста, необходимо хоть немного осмотреться среди других вещей Мнемозины.
О памятниках такого рода, рассчитанных на истолкование знатока, известно немало. Три ступени приближения к этим вещам нам доступны. На первой – художественный инвентарь эпоса (пример – гомеровский щит Ахиллеса); на второй – знаменитые в древности многофигурные мифологические композиции, описание которых занимало филологов – антикваров и реконструкторов древней греческой культурной традиции (таковы, например, трон Аполлона в Амиклах, ларец Кипсела, описанные Павсанием). Наконец, на третьей ступени – только сами вещи – от грандиозных архитектурно-скульптурных ансамблей вроде Парфенона до сохранившихся многочисленных памятников греческой вазописи, глиптики и торевтики3636
Речь не идет о таких вещах, как, скажем, запечатлевшая весь сюжет «Илиады» мозаика на корабле, построенном Архимедом для Гиерона Сиракузского: чисто иллюстративный характер этого произведения, созданного в эпоху сформировавшейся книжности, выводит его за пределы нашей темы.
[Закрыть]. Нетрудно увидеть за всем этим общий источник, о котором сказано у О. М. Фрейденберг: «Вещь как космос: в таком значении до нас дошло много описаний искусно сделанных вещей, на которых изображена первобытная вселенная. Выжженный руками гончара горшок, сотканный полог, вылепленный кубок, вооружение героев – эти вещи передавали мифы рядом со словесным их оформлением… Миф о Троянской войне, прежде чем стать повествованием, служит узором для тканья Елены… Бокалы и чашки, горшки и вазы, светильники, всякие сосуды – они рождаются мифотворческим смыслом…»3737
О. Фрейденберг Миф и литература древности. – Москва: 1978.
[Закрыть]. Необходимо, может быть, только одно замечание. Вещи Мнемозины рождены словом, а «мифотворческий смысл» – это и есть их «словесное оформление». Принадлежащие, однако, эпохе предписьменности (или предграмотности, VII—VI века.), вещи эти в большинстве случаев безнадежно утратили свою словесную ауру. За сотни лет они так привыкли оставаться явлением изобразительного и декоративно-прикладного искусства, что приходится прибегать то к хитростям, то к трюизмам для привлечения их хотя бы на периферию филологического изучения, которому они принадлежат по праву: действительно, «писать» и «рисовать» по-гречески значит просто «процарапывать» – ξέσαι, а γράμματα превращаются в «буквы», «записи», «писание», отбыв прежде службу «линий» и «изображений». Ключевой вопрос здесь, следовательно, в смене.
Часть 1
Первая задача записи-графики – тайнопись: содержание записи должно быть скрыто от посредника, от чужого. В VI песне «Илиады» сын Гипполоха Главк рассказывает сыну Тидея Диомеду о своем происхождении. Центральная фигура в его рассказе, конечно же, дед Главка Беллерофонт, основной мотив – миф о том, как Антия, жена гостеприимца Беллерофонта царя Прета, объявила мужу, что гость «желал насладиться любовью с ней, с нехотящей». Прет поверил, но не решился поднять руку на Беллерофонта и послал того к своему тестю, ликийскому царю Иобату, а с собою дал ему «погибельные знаки» (σημα κακόν), начертанные на складной дощечке:
Дшицу же тестю велел показать, да от тестя погибнет3838
А. И. Зайцев, пер. Н. И. Гнедича Илиада Гомера. – Спб: Наука, 1990.
[Закрыть]
Увидав σῆμα κακόν, Иобат подверг Беллерофонта известным испытаниям, но в конце концов и он «познал знаменитую отрасль бессмертных»:
В доме его удержал и дочь сочетал с ним царевну3939
Там же.
[Закрыть].
Все последующие изложения этого мифа, восходящие либо к тексту Гомера, либо к трагикам, делают из «дщицы» Прета «письмо», «таблички для чтения», незаметно превращая истолкование знаков Прета Иобатом в чтение общезначимого, так сказать, текста. Любопытен спор схолиастов «Илиады»: один, «упрощенец», говорит4040
Scholia Graeca in Homeri Iliadem / Ed. W. Dindorf – 3 изд. – Oxonii: 1875.
[Закрыть], что «знаки – это буквы, а дщица – табличка для письма». Зато «ученый», тот, кто пользовался комментарием самого Аристарха, пишет, что не следует думать, будто речь идет о письменах: «писать» означает здесь «вырезать» (ξέσαι); так, нацарапав изображение (εἴδωλα), Прет дал знать об этом своему тестю. Речь идет о пиктограмме, которая может быть истолкована двояким образом. Прет не должен был просить Иобата убить Беллерофонта, ему довольно было описать тестю покушение на Антию. Остальное происходит в соответствии с тем или иным истолкованием послания Прета: Иобат подвергает Беллерофонта испытанию и отдает ему дочь и царство. Все это можно было бы считать ни к чему не обязывающей мифологической завитушкой, если бы не распространенность мотива в историческое время.
Стоит сопоставить сюжет с Беллерофонтом у Гомера и мифографов с родственными эпизодами из «Истории» Геродота, посредника между письменной и предписьменной традициями, выступающего здесь в качестве и основного, и дисциплинирующего источника. В одном речь идет о послании Гарпага к Киру, содержавшем призыв к восстанию против Астиага и зашитом для надежности в зайца, доставленного к Киру вернейшим слугою Гарпага, для отвода глаз снабженным причиндалами охотника (а именно «сетью» – синонимом «загадки»: δίκτυον =γρΐφος). Получив, по словам Геродота, «книжицу» (βιβλιον) с письменами, Кир разыграл грандиозный спектакль-басню: «записав в книжку то, что хотел», он объявил персам, что назначен их полководцем и просит всех их явиться, имея при себе серпы; весь следующий день персы по его приказу срезали этими серпами заросли терновника; на третий день Кир устроил роскошное пиршество, пожертвовав на это весь скот своего отца Камбиза, и все это для того только, чтоб на свой вопрос, который из двух дней лучше, услышать, что день пиршества, конечно, прекрасней дня изнурительного труда. Таких дней будет больше, если вы согласитесь выступить вместе со мною против Астиага и мидян, сказал он персам.
Разительный контраст архаичной энигматики войны с терновником, заклания отцовских стад и «классического» мотива переправы через кордон (τών όδών φυλασσομένων) нелегальной корреспонденции заставляет усомниться не только в подлинности, но и в самом факте написания какого бы то ни было письма: не довольно ли было Киру увидать «охотника с сетью и пойманным зайцем», чтоб соответствующим образом истолковать послание Гарпага?
Другой, эллинский пример – знаменитое послание перешедшего на сторону персов спартанца Демарата, содержащее предупреждение о начале персидского нашествия на Элладу. Демарат, по словам Геродота, нацарапал письмо прямо на дощечке, которую залил воском, и отправил его в Лакедемон. Дочь Клеомена и жена Леонида, догадливая Горго4141
Горго вообще играла в семье особую роль угадчицы в сложных ситуациях, о чем свидетельствует сам Геродот.
[Закрыть], соскоблила воск и прочитала то, что хотел сообщить Демарат. Мог ли Демарат идти на такой риск, не достаточно ли красноречивым посланием (лаконца лаконцам!) была неисписанная «дщица»?
Наконец, последний – третий пример того, как письменная традиция переиначивает на свой лад дописьменный семиозис, – рассказ Геродота о выдумке Гистиея: желая передать из Сус в Милет тирану Аристагору призыв поднять восстание против Дария, этот Гистией обрил своего вернейшего раба, вытатуировал на его голове (την κεφαλήν εστιξε) свое послание, дождался, пока отрастут волосы, и через кордоны (φυλασσομένων τών όδών) отослал раба в Милет с единственным поручением – просить Аристагора обрить его и осмотреть голову, знаки на которой обозначали восстание (τα δέ στίγματα ἐσήμαινε ἀπόστασιν). Несмотря на извечное и повсеместное употребление татуировок в качестве средства хранения наиболее значимой информации, а также легкость, с которой в целях конспирации обритая голова слуги была б немедленно по прочтении отрублена, все же данное сообщение Геродота не выдерживает критики, ибо тавтологизирует сам по себе достаточно значимый акт. Любопытны следы, выдающие в этих «знаках» (στίγματα) протезы: уточняя имевшееся в его руках сообщение, Геродот в трех фразах пять раз повторяет глагол σημαίνω, сопровождая сказанное личным клеймом-оговоркой «как я говорил выше» (ως και πρότερον μοι εΐρηται).
Правда, во всех трех случаях мой аргумент, как всякий аргумент ad hominem, страдает недоказуемостью. Но зато он определенно опирается на узус. Суть этого узуса в том, что пользование словом в предписьменных культурах – едва ли не самая опасная из житейских и полисных процедур. Вес слова здесь неизмеримо выше, чем в последующие эпохи торжества письменности. Вот почему его предпочтительней скрыть за вещью: Геродоту такая установка уже чужда.
Много сказано и написано о древнегреческом переживании времени как циклического замкнутого пространства, совсем не приходится слышать о неимоверных возможностях, предоставляемых такой картиной мира словесному творчеству. Ведь тут любая вещь может быть расценена как знамение, нуждающееся в истолковании, а речь – как прорицание, все равно, говорится ли в ней о невероятном побочном следствии грядущих событий («Колиадские жены ячмень будут жарить на веслах»: это произойдет после того, как шторм прибьет обломки персидских кораблей к аттическому берегу) или невероятном условии неизбежных напастей (например, оракул Крезу, посуливший ему конец царствования в случае, если правителем мидян станет мул, т. е. Кир). Угаданное, умом добытое или правильно истолкованное слово тождественно подлинному овладению ходом событий, самой судьбой. Именно слово снимает пресловутый фатализм, якобы присущий мышлению античного человечества.
Сами события кажутся призванными для того, чтоб оправдать одни и не оправдать другие словесные ожидания. Любое, даже самое безобидное, высказывание имеет шанс задним числом оказаться пророчеством, случайно произнесенное имя становится ключевым знамением.
Зеркальная сторона этого узуса – истолкование знамений и сновидений, настойчивое словесное оформление смутных видений и разгадывание сложных загадок. Историк должен обратить внимание на воплощенные в этом явлении черты первобытного сознания, филолог не может не погрузиться тут в атмосферу глубочайшей веры предписьменного человечества в мощь словесного искусства, которое обращает случайный знак в повествование, истолкованием закрепляя случай как неотторжимое звено в цепи событий.
Незаметное сведение загадочных изображений (εἴδωλα) к буквам (γράμματα), а истолкования – к чтению – это лишь свидетельство наступления новой эпохи, представители которой склонны к реалистичным оценкам (Геродот понимает, что сновидения – плод вчерашнего опыта), но как честные дети своих отцов не способны на злонамеренное искажение традиции (Геродот верит в бороду, вырастающую у жрицы Афины, когда педасийцам грозит беда). Вот почему в иных случаях подбирающий сугубо «рациональные» доводы к истолкованию политических и иных событий. Геродот предельно внимателен и к прорицанию, и к истолкованию, и к прорицателям, и к истолкователем знамений и пророчеств.
Для Геродота, как и для историка литературы, прорицатель и истолкователь – не просто лица, достойные уважения, но прежде всего – поэты и ораторы. Эфемерность их художественной продукции, утилитарность целей, коррумпированность отдельных мастеров жанра не могут заслонить от нас этого простого обстоятельства. Такими же поэтами были и Солон и Тиртей. Поэт-дифирамбограф Симонид Кеосский, в своих стихах прославлявший павших и победивших, пишет эпитафию поэту-прорицателю Мегистию как собрату, обслуживавшему ту же аудиторию до того, как случилось имеющее быть воспетым им, Симонидом. Поэт-дифирамбограф Лас из Гермионы, соперник Симонида «при дворе» Гиппарха, соперничал там же, в Афинах, с поэтом-прорицателем Ономакритом, которого он уличил в приписывании Мусею доморощенных пророчеств. Ономакрит был изгнан из Афин, но не перестал быть прорицателем и с успехом выступал в Сусах, где Ксерксу «пел свои пророчества» (χρησμωδέων), а изгнанников из Афин и Фессалии (писистратидов и алевадов) потчевал сентенциями (γνώμας).
Впрочем, уже упомянутое имя поэта-пророка Мусея делает излишним обзор поэтического творчества прорицателей, как и убеждение кого бы то ни было в том, что прорицание – особый и весьма уважаемый жанр древней греческой словесности.
Нам теперь важней другая сторона дела, прозаический оттиск этой же жанровой формы – истолкование прорицаний и знамений4242
О том, чтоб вовсе не истолковывать пророчество или знамение, не могло быть и речи. Гиппарх не просто «не обратил внимания» на вещий сон, но его «отговорили» (άπειπάμενος) от этого видения онирокритики, попросту не справившиеся с задачей. В этом же смысле нужно понимать слова Геродота о Писистрате, который, «овладев» предсказанием, «поняв» его (συλλαβών τό χρηστήρΐον), «сказал, что доволен таким прорицанием» (φας δέκεσθαι τό χρησθέν). Непризнание прорицания во всяком случае нуждается в предварительном истолковании.
[Закрыть]. Для представителя письменной культурной традиции несущественно, идет ли речь об истолковании пророчеств (λόγια, χρησμολογίαι), намекающих на приметы события, или об истолковании самих примет-знамений. Когда геродотовские Дарий и его первый визирь Гобрий готовились к решающему сражению с воинством скифов, тамошние цари «прислали Дарию вестника с дарами: птицей, мышью, лягушкой и пятью стрелами. Персы стали спрашивать у гонца, в чем смысл (νοον) принесенных даров. Тот ответил, что. ему велено только передать их и тотчас возвращаться: персы, мол, сами достаточно мудры, чтоб понять, что говорят дары (γνώναι τόθέλει τα δώρα λεγειν). Услышав это, персы стали совещаться. По мнению Дария, это означает (είκάζων), что скифы сдаются ему сами вместе с землей и водой, ибо мыши, роясь в земле, кормятся тем же, чем человек, лягушка обитает в воде, птица похожа на коня, а стрелы означают, что скифы отказываются от борьбы. Такого мнения держался Дарий, но против него высказался Гобрий, так истолковавший смысл даров: „Если вы, персы, не вспорхнете, как птицы, в небо, как мыши, не зароетесь в землю, как лягушки, не ускачете в болота, вы не вернетесь назад, пораженные этими стрелами!“ Так персы толковали дары (букв.: означивали дары, τα δώρα εϊκαζον)».
Перед нами привычная для Геродота экспозиция истолкования знамения или пророчества. Но есть нюанс. Взявшись разгадывать дары-загадку, Дарий принимает некое условие игры и обязуется вести себя в соответствии с исходом истолкования. Подлежащие истолкованию предметы имеют статус сакральных, объясняющий и их наименование (ср. непонятый «дар» греков троянцам – «Троянского коня»). Сейчас мы увидим, как, по Геродоту, не в тяжелой борьбе и не вследствие поражения, но в силу простого совпадения нового скифского послания-ключа и правильного толкования Гобрия Дарий фактически передаст свои полномочия первому визирю и примирится с неудачей.
«Сквозь ряды выстроившегося скифского войска проскочил заяц, которого бросились ловить все, кто его заметил… Дарий спросил, что за шум подняли враги, и узнав, что те преследуют зайца, сказал окружавшей его свите: „Эти люди слишком презирают нас, и теперь мне сдается, что Гобрий говорил правду о скифских дарах“». После этого Дарий стал просить у Гобрия «совета», как спасти войско. Гобрий велел, оставив в лагере только раненых и всех ослов, остальным войском сняться и ускоренным маршем уходить к переправе через Истр.
Итак, истолкование дара скифов делается потайной пружиной событий: не разгадай Гобрий этого секрета, не убедись Дарий в надежности его истолкования, они познали бы судьбу свою и войска не только на словах, но и на деле. Как видно, пророческая сила знамений и даров прямо пропорциональна их загадочности. Об этом свидетельствуют, конечно, не только приведенные главы скифской войны Дария. Пророчеств-не-загадок попросту не бывает4343
Разумеется, кроме тех случаев, когда сам прорицатель выступает в роли истолкователя своих предсказаний: так, Пифия объяснила лидийцам все пророчества, полученные из этого прорицалища за пять поколений и имевшие в виду судьбу Креза. Дельфийский оракул, обращения к которому составляют в «Истории» Геродота половину всех подобных случаев, был и старейшим прорицалищем и последней инстанцией толкований. См.: Fontenrose J. The Delphic Oracle, Its Responses and Operations, With a Catalogue of Responses. – Berkeley: 1978.
[Закрыть]: даже когда Ликургу Пифия без обиняков заявляет, что он бог, ему предстоит разгадать, в каком же это смысле, так что вся его последующая деятельность законодателя есть прямое разгадывание загадки Пифии, ведь бог – это в первую очередь законодатель4444
Ср., как подобное прорицание («Ты одержишь пять великих побед в пяти агонах!») исполнял Тисамен.
[Закрыть]. Мучительность поисков разгадки бросается в глаза там, где загадан бывает некий вполне определенный предмет. Значимым делают этот предмет принудительные сцепления его с другими. Так, послание скифов требовало от персов восполнения по следующей схеме: