Текст книги "Герда Таро: двойная экспозиция"
Автор книги: Хелена Янечек
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Доктор Чардак слишком вспотел и запутался в воспоминаниях, которые все меньше и меньше напоминают приятное сопровождение его Spaziergang[60]60
Прогулки (нем.).
[Закрыть], поэтому он решительно ускоряет шаг.
«Деликатесы Мастмана» рассчитаны в первую очередь на семьи, которые хотят побаловать своих детей и сытыми отправить их спать. Здесь хороши delicious kosher hot dog, crispy potato latkes[61]61
Вкусные кошерные хот-доги, хрустящие картофельные латке (англ.).
[Закрыть], припорошенные сахарной пудрой рулеты home-made Apfelstrudel[62]62
Домашнего (англ.) яблочного штруделя (нем.).
[Закрыть]. Чтобы купить несколько порций этого знаменитого десерта, ему нужно всего лишь пройти между столиками на тротуаре, где матери заставляют детей съесть все, кормят с ложки самых маленьких и самых тощих чад и сами доедают остатки. И тут он останавливается. Он видит в витрине большие противни со штруделем, но останавливается. Его накрывает волна знакомых ароматов каждый раз, когда открывается дверь и доносится гул голосов, в котором он различает интонации, слова, отдельные фразы. Он смотрит на детей в кипот[63]63
Ермолках (идиш).
[Закрыть]: такие уже в Kindergarten[64]64
Детском саду (нем.).
[Закрыть] всегда держатся особняком.
«Я вернулся назад, – думает он, – я двигаюсь rückwärts[65]65
Назад (нем.).
[Закрыть], как рак».
Если он войдет сейчас внутрь и попросит «срри-и писис оф апфельштрудель», ему радостно ответят на языке, который они считают их общим родным.
– Sorry, my Yiddish is very poor, – сказал бы он.
– No problem, но по вашему акценту я бы не сказал, – ответили бы ему.
– I’m from Germany, – попытался бы он опередить следующий вопрос.
– But you are Jewish, right?[66]66
– Простите, я очень плохо говорю на идише… – Ничего страшного… – Я из Германии… – Но ведь вы еврей, верно? (англ.)
[Закрыть]
Он не блондин, не высокий, и у него внушительный нос картошкой. Доктор Чардак мог бы даже спустить трусы (разве не это было главной уликой в Тысячелетнем рейхе?). Но другим не понять, почему он никогда не берет отгул на главные еврейские праздники и почему его никогда не видели в синагоге.
Доктор Чардак из раза в раз повторял, что он человек науки и далек от любых религиозных верований и обрядов, пока не осознал, что импортированная им идея, выработанная веками просвещения, в Америке не продается. Наука есть наука, признавали американцы, но научный конгресс в Калифорнии не может заменить общину, в которой ты вырос. Что он должен был ответить? Что на самом деле община может существовать, даже если никто из ее членов не считает себя принадлежащим к определенной конфессии или расе? Им никогда не понять друг друга, ну да ладно. Но если тебя зовут на индейку в День благодарения, а потом приглашают на Песах, что ты, черт возьми, должен делать?
В Корее он подлатал одного молодого солдата, и тот, едва смог говорить, с лихорадочным блеском в глазах поведал ему, что избранный народ был наказан за великую измену и, учитывая важность миссии, прочие народы, к сожалению, тоже оказались в этом замешаны. Если бы не Гитлер, евреи отреклись бы от законов Божьих, стали бы красными или по крайней мере атеистами, а коммунисты, которых теперь приходится гнать взашей из этой страны у черта на рогах, одержали бы полную победу.
Лейтенант медицинской службы Уильям М. Чардак был поражен, услышав подобное от парня из городишки в Кукурузном поясе, – парня, который до армии не видел ни одного еврея. Впрочем, он обнаружил, что подобную бессмыслицу проповедовали даже некоторые раввины, о чем он узнал в 1947 или 1948 году, когда попутчик с корабля, с которым он расстался на острове Эллис, окликнул его в толчее Швейного квартала на Манхэттене.
Расспросив, как идут его дела, Зусман принялся жаловаться. Недомогания, одиночество: он никогда не был соблюдающим, но теперь старался чаще посещать синагогу – тут и возраст сказывается, и соседи-ортодоксы. Он пошел с ними на Йом Кипур, и его ошеломила речь раввина: попытки стереть народ Израиля с лица земля провалились, Барух а-Шем[67]67
Да будет благословенно Имя (иврит).
[Закрыть], но есть ли день более подходящий, дабы узреть в этом ужасном мученичестве божественное предупреждение?
Зусман весь дрожал от возбуждения; мимо него нескончаемым потоком люди катили по тротуару вешалки на колесах к грузовикам, припаркованным вдоль Седьмой авеню.
– Они льют воду на свою мельницу, как и все священники, герр Зусман, забудьте об этом… – перебил его доктор Чардак.
– Прошу вас, позвольте мне закончить! – взмолился Зусман.
Этот раввин предполагал, что человеческому уму никогда не постичь высот Божьего замысла, but some facts are facts[68]68
Но некоторые факты остаются фактами (англ.).
[Закрыть]. В Германии распространились обращения в христианство и смешанные браки. Неоспоримые факты, но далеко не все. Маркс был немецким евреем, Фрейд – евреем из Вены, а Эйнштейн вообще получил Нобелевскую премию за открытие того, что все относительно. «Подумайте, сколько детей нашего народа стали их последователями или учениками! – задыхался раввин. – Все началось там, где больше других забыли Тору; именно там катастрофа едва не достигла масштабов всемирного потопа».
Зусман воевал в Бельгии до самого 1918 года, чудом остался в живых, открыл кустарную мастерскую в Кельне, а после принятия расовых законов развелся с женой по обоюдному согласию: она погибла под бомбежкой, когда он только-только обосновался в Америке.
Эти слезливые причитания перед случайным знакомым (интересно, сколько ему лет? примерно как его отцу?) привели доктора Чардака в замешательство. Он распрощался с Зусманом, еще раз повторив, что идиоты встречаются повсюду, а потом зашел в магазин и там рассматривал себя в зеркале в новом костюме на трех пуговицах – разумного человека, свободного человека. Религия – not my problem[69]69
Не моя проблема (англ.).
[Закрыть]. А проблемы, которыми мучились его новые соотечественники, – о происхождении, образе жизни и мыслей, – казались смехотворными по сравнению с тем, что он пережил в Европе. Стоит, пожалуй, отказаться от штруделя и пройтись еще по Хертель-авеню. Не стоит тратить на это время.
Доктор Чардак начинает понимать, что его жизнь в Буффало похожа на эту ровную улицу, где есть все необходимое, и по ней он продолжает идти вперед. Здесь нет никого, кто бы его узнал, вроде Зусмана на Манхэттене, некому напомнить ему о событиях, о которых евреи из Восточной Европы, собирающиеся за столиками у Мастмана, не смеют говорить. Впрочем, его история не сводится к перечислению тех, кто умер или сгинул в списках депортированных, интернированных, убитых. О многих он даже не знает, погибли они в газовых камерах или всего лишь пропали с его горизонта. Вряд ли судьба пощадила евреев, служивших у его отца, и весь пушной рынок – целую вселенную, укрывшуюся во дворах широкой центральной улицы Лейпцига, знаменитой Брюль. В то же время его судьбу не сравнить и с судьбами его попутчиков, которым в нью-йоркском порту инспектор иммиграционной службы вписал Hebrew в графу RACE или PEOPLE[70]70
Еврей… РАСА… НАЦИЯ (англ.).
[Закрыть]; эта рукописная пометка не ошеломила бы его настолько, если бы он, выйдя наконец из очереди alien passengers[71]71
Иностранных пассажиров (англ.).
[Закрыть], не увидел бы прямо перед собой исполинскую статую Свободы.
Сколько его одноклассников, тетушек и дядюшек, двоюродных братьев и сестер оказались в нацистских лагерях? А что стало с семьей Герды Похорилле? Она выбрала себе ремесло и имя и погибла из‑за глупого и беспощадного несчастного случая, но все же на войне, которую она хотела выиграть для всех – не оружием, а своими фотографиями. Она пала рядом с товарищами, ушедшими воевать против фашистов, и неважно, к какой RACE или PEOPLE они принадлежали.
Кто из его лейпцигских друзей и знакомых отправился в Испанию? А из завсегдатаев Фридрих-Карл-штрассе, студентов и молодых рабочих из компании Георга Курицкеса? Кто из них не избежал концлагеря и газовых камер? Доктор Чардак понятия не имеет. Но одно имя все же вырывается у него на Хертель-авеню, имя, которое кажется исковерканным американским словом, – Зас.
Раскаявшийся доброволец Первой мировой с закаленным работой телом (сталелитейные заводы Саксонии, верфи Гамбурга) и руками, опровергшими анатомию и пролетарское прошлое, когда он сел за пианино и открыл музыкальную школу. Такса завидовал только его мотоциклу «Цюндапп», на котором он возил по городу Герду, нелегально распространяя листовки. Он с удивлением обнаружил, что не чувствует ревности, когда она прижималась к спине Заса и, крикнув «До скорого!», уносилась с ним вниз по Пфаффендорферштрассе, будто речь идет о загородной прогулке. Но тогда каждая минута была на счету, а Зас и Герда к тому же отлично поладили, несмотря на разницу в убеждениях и опыте. Никто и представить не мог, что это сходство приведет их к одному финалу.
Заса арестовали в Лейпциге в 1933‑м (как и Герду, только чуть раньше), он провел год в концлагере Заксенхаузен, затем его освободили и вновь арестовали в Берлине. Его казнили на гильотине в тюрьме «Плетцензее» вместе с ребятами, которых он учил гармонии, сольфеджио и нелегальному использованию гектографа. Рут сообщила об этом Вилли в письме, датированном маем 1943 года. Он был анархистом, крайним социалистом, членом КПГ[72]72
Коммунистической партии Германии.
[Закрыть] (кажется, в числе прочего, из любви к Дине), откуда его исключили за диссидентство. Как объяснить это американцам? Немецкое Сопротивление они в лучшем случае представляли как группу высокопоставленных офицеров, которые из патриотизма пытались 20 июля 1944 года взорвать фюрера, а до этого – ничего. Как объяснить им, что малое, но реальное Сопротивление оказали коммунисты и самые обычные люди (что для американцев было одно и то же)?
Вот, например, Гельбке. «Красного доктора» высоко ценили в Лейпциге, и он, под прикрытием нескончаемого потока пациентов, устроил в своей клинике перевалочный пункт для тех, кому приходилось скрываться или бежать за границу. У них с Диной все получилось и все сошло им с рук. Уже само решение остаться с женой-еврейкой (кто знает, чего им это стоило) требовало отваги, которая покинула большинство немцев с первыми изогнутыми в форме свастики лучами солнца.
Нет, американцам не понять, что все началось намного раньше, когда еще речь не шла о выборе между жизнью и смертью, и что идеи, разоблачавшие нацистскую ложь, были не просто защитной реакцией.
Георгу Курицкесу, с его революционным воспитанием, это давалось легко. Но для Вилли и его друзей-евреев из буржуазных семей проповедовать эти идеи значило идти против родителей. Презирать их стремление к тихой и спокойной жизни («А кто будет заниматься делами? Рассчитываться с поставщиками, выдавать зарплаты?»), осуждать их пылкую и безответную любовь к Германии, их близорукую и утешительную веру в то, что исключение из некоторых сфер жизни – пусть отвратительное, но всего лишь неудобство. Ощущать свое превосходство над стариками было в порядке вещей, как и объединяться со сверстниками своих взглядов. А потом появилась эта молодая женщина, с одними новомодными беретами на уме, так быстро превратившаяся в настоящего бойца. Как ей это удалось? Да, с тех пор как она приехала в Лейпциг, время устремилось прямиком к конечной остановке. Но и она, с ее воздушной походкой, шла с ним в ногу и вольна была в любой момент свернуть за угол и исчезнуть, как сон, как иллюзия высшей пробы. Это была она, девушка его мечты. Но когда из глубин на поверхность поднималось вещество более огнеопасное, Вилли Чардак, после минутного замешательства, делал вид, что не замечает его.
Одно из таких бесполезных разоблачений случилось еще в первые годы жизни Герды в Лейпциге… да, шел 1930‑й и было холодно. Ослепительная девушка из Штутгарта еще не была частой гостьей в мансарде Георга Курицкеса, где она сейчас сидела по‑турецки на паркете (в льющемся сквозь слуховые окна свете ее ноги смотрелись лучше, чем на пыльных коврах в гостиной Дины Гельбке), и Вилли украдкой на нее поглядывал. Тонкая шея тянулась из‑под идеально уложенного боба а-ля гарсон, накрашенные красной помадой губы были сжаты в тонкую линию, как у внимательной школьницы, а в глазах вспыхивали презрительные искорки, перебиваемые проблесками зеленой радужки.
Они обсуждали, как им справиться с организацией Национального дня молодежи в Лейпциге и как привлечь прогрессивных студентов, которые не входили ни в какие партии, и вдруг Георг вскочил на ноги. Как можно оставаться слепыми и нерешительными, раздраженно заговорил он, когда большинство рабочих третьего промышленного города Германии пока еще не поделились на тех, кто сохранил рабочее место, и тех, кто его потерял, они все еще единодушны в понимании того, что своей нищетой обязаны капиталу и его прислужникам, которые промышляют повсюду?! В Германии капиталисты нажились на войне, на гиперинфляции, процветали в золотые двадцатые. Но канцлер Брюнинг переложил убытки от кризиса вовсе не на стальных баронов и уж тем более не на Гинденбурга и прочих генералов, у которых надо бы конфисковать поместья и отправить куда подальше, где они могли бы стрелять только по кабанам. Куда там! Эти паразиты в мундирах и производители пушек сговорились свалить на немецкий народ долги войны, которую они же и развязали. А Брюнинг был их послушным орудием, и тиски его драконовских мер давили рабочий класс и ветеранов – пушечное мясо, которому повезло вернуться с фронта.
Георг смотрел в сторону Герды, Герда смотрела в сторону Георга. Когда она подняла на него глаза, ее взгляд стал кротким, как у человека, жаждущего услышать продолжение сказки от великого сказителя, который знает, как не потерять внимание слушателей, как не дать их охватить первобытному страху, предшествующему развязке.
И тогда пришли волки. Они множились, потому что их недооценили, посчитали хоть и хищными, но примитивными животными, спутали с немецкими овчарками, которых можно приручить и использовать для своих нужд. Они бы и близко не подошли к домам, если бы не голод. И не только мелкие лавочники, инвалиды войны, люмпены и преступники попались в сети коричневорубашечников. Теперь на каждом заводе, складе, стройке, в каждом доменном цехе, где закрыли или сократили производство и рабочие места, единая масса пролетариата расслоилась. Голод – плохой советчик, а отчаяние – еще хуже. Голод и отчаяние работают на фашистов и на их уже далеко не тайных сторонников. Дамы из высшего общества уже соревнуются, кто из них сможет накормить до отвала Гитлера, назло рабочим, которых их мужья оставили без средств к существованию.
– Чтоб он подавился! Чтоб рыбья кость проткнула ему глотку! – выкрикнула Герда.
– Все знают, что этот деликатный мясник не переваривает ни рыбу, ни мясо, – перебил один из их одноклассников, вызвав бурю шуточек.
– Ну все, хватит! – взорвался Курицкес. – Умей мы не только чесать языком, в воздухе не воняло бы его газами.
Георг добился пылкого нетерпения на лице Герды (она чуть подтянула колени так, что подол ее юбки приподнялся), но теперь не знал, как продолжить.
– Мой отец ведет дела с Италией и часто туда ездит. Вернувшись, он каждый раз говорит матери: «Дина, разве вас ничему не научило то, что натворил социалист Муссолини? И вы думаете, что вам будет проще с коварным австрийским карликом в стране реваншистов-антисемитов?» А она кричит, что он не имеет права ее упрекать, потому что она сама поставила на ноги троих детей.
Вилли показалось, что за этой необычной прямотой скрывается растерянность; тем не менее все взгляды были устремлены на стоявшего Георга.
– Отец прав. Мы все вместе должны их остановить как можно скорее, – продолжал он сухо, и Герда сразу же отреагировала на его предостережение: ее острые ногти вонзились в ладони, лоб нахмурился, подбородок и губы напряглись, а глаза заискрились грозной энергией детской, упрямой ярости.
«Откуда у нее эта ярость?» – спросил себя Вилли, пугаясь и восхищаясь одновременно.
Георг закурил сигарету, предоставив остальным возможность высказаться. Он не отдавал себе отчета, что сейчас его глаза (пресловутые глаза Курицкеса!) смотрели на Герду с томным блеском, – Такса поверить не мог.
«Небось, вообразил, что стоит ему привлечь на баррикады фройляйн Похорилле – и революция, можно сказать, у нас в кармане, а он заодно утрет нос жениху-капиталисту».
Тут ему, конечно, стало стыдно. Что же он за друг, если так озлобился из‑за женщины? Нужно снова сосредоточиться на ораторе, сделать вид, будто этих мыслей и не было.
Тот вновь обрел свою обычную непринужденность, но Вилли чувствовал, что потерял друга, которым мог восхищаться и которому мог завидовать. Курицкес оказался таким же, как все, – мотыльком, привлеченным светом пламени Герды, первого пламени, затмившего Георга в глазах Вилли.
От каждого по способностям, каждому по потребностям.
Георг был готов на все, чтобы заполучить эту девушку из Штутгарта. И для этого у него, почувствовал Вилли, было не только больше способностей, но и больше потребностей. Георгу Курицкесу так сильно нужна была Герда Похорилле, потому что его цели и задачи были выше. И когда Герда была рядом, все вдруг становилось ясным и понятным.
Водители, медленно проезжающие по Хертель-авеню, видят мужчину: он, должно быть, не местный, но производит впечатление порядочного человека. Может, официант, судя по белой рубашке и перекинутому через руку пиджаку? Но если он идет на работу, то почему остановился на тротуаре? Что‑то забыл дома? Не может найти ключи от машины?
Это не так далеко от истины. Доктор Чардак застыл на тротуаре, потому что не может найти слово. Слова он ищет гораздо чаще, чем ключи от машины. Обычно это случается с ним во время беседы, реже – когда он один. Пока воспоминания о Лейпциге шли ровно, как Хертель-авеню, доктор Чардак продвигался в своем параллельном измерении без всяких препятствий. С незабываемым смехом Герды он шагал легко и быстро – глоток свежего воздуха в спертой от выхлопных газов атмосфере. А сейчас доктор Чардак наткнулся на это слово, которого нет в его новом языке. Он сосредотачивается, напрягается, но Freiraum[73]73
Личное пространство (нем.).
[Закрыть] не существует в английском. Приходящие в голову слова free и room[74]74
Свободная… комната (англ.).
[Закрыть] уместны разве что для брони номера в мотеле, сверкающем в темноте неоновыми огнями. Вдруг он снова видит себя на трассе Нью-Йорк – Буффало, как борется со сном и с обоснованным страхом, что, если потеряет управление, помощь придет только через несколько часов. Но и Хертель-авеню, что длиннее и шире Елисейских Полей, способна подпитать роящиеся в его вспотевшей голове мысли. Пространство никогда не станет абстрактной ценностью там, где в нем нет недостатка, где оно идет на выброс, как остатки еды в ресторанах. Однако в Германии, которая готовилась задушить свободу, Freiraum было не только мансардой Георга или большой лужайкой в парке Розенталь – нетронутом лесном островке, где все они, живущие поблизости, с детства знали каждую тропинку. Оно означало нечто более пространное и сложное, но в то же время привычное, ведь в языке было слово, чтобы его назвать.
Когда учитель истории и философии замечал, что Вилли был рассеян, то кричал: «Чардак, замечтались?! На перемене останетесь в классе». Не имело никакого значения, ломал ли Вилли голову над тем, как вновь увидеть одну девушку (интересно, она всегда ходит одной и той же дорогой?), или размышлял о кантовской концепции «выхода человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине»[75]75
Кант И. Ответ на вопрос: что такое Просвещение? / пер. Ц. Г. Арзаканьяна.
[Закрыть]. В этом и дело: если ты пытался выйти из состояния несовершеннолетия, чтобы занять Freiraum, то рисковал прийти в никуда. Но если обживал его не один, а вместе с другими, это пространство свободы получало воплощение: слова обдуманные или записанные теперь стали словами, произносимыми вслух. Никчемное тело, склонившееся над партой в предательской позе, теперь составляло одно целое со множеством разных других тел (и некоторые из них были весьма примечательны). Тела встречались, двигались, росли в одном общем и более обширном пространстве – как внутреннем, так и географическом. Они больше не походили на болты, скрепляющие неподвижную конструкцию; скорее они напоминали части искусного механизма, которому, чтобы он заработал, требовалась игра. Spielraum[76]76
Игровая комната, зд.: свобода действия (нем.).
[Закрыть]– вот что они выиграли, и это еще более непереводимое понятие, чем Freiraum.
Доктор Чардак вытер пот и снова зашагал вперед, перебирая про себя возможные варианты; дословный перевод всплывшего из прошлого слова – room to play[77]77
Игровая комната (англ.).
[Закрыть] – он сразу забраковал. Да, они были молоды, не поспоришь, но это пространство вовсе не было для них чем‑то вроде детской площадки.
«Пора взрослеть, Вильгельм, хватит играть в революционера!» Этот неуместный отцовский попрек приводил его в бешенство. Такса без колебаний уехал в Париж, как только «игра» стала по‑настоящему серьезной. Может, играли ушедшие в подполье младшие братья Герды? Играл ли Зома, брат Георга, когда его, тринадцати– или четырнадцатилетнего, до полусмерти избили коричневорубашечники? Играл ли сам Георг, которому приходилось скрываться месяцами, или Рут, активная участница школьного профсоюза, или Герда, ездившая по ночам на мотоцикле с выключенными фарами расклеивать листовки на окраинах Лейпцига?
Нет, ни для кого из них это не было игрой. Хотя с Гердой, как обычно, все было сложнее.
Казалось, Герду никогда и ничто не тревожило. Когда в Лейпциге она рассказывала о своих поездках в Берлин, где стычки были в порядке вещей, или когда в Париже объявила, что едет одна в Испанию, все остальные – даже Капа – начинали наперебой давать ей советы. «Не беспокойтесь!» – усмехалась она добродушно. А в ответ на «Герда, это не игра» ужасно сердилась. Она уже не ребенок! Она умеет вести бухгалтерию, мгновенно пересчитывать курсы валют, помнит до последнего пфеннига или сантима цены в лавочке и вообще всегда выпутывается из неприятностей.
«У меня есть голова на плечах, в отличие от вас», – фыркала она. Да, голова у нее была, к тому же еще и упрямая.
Но с этим ничего нельзя было поделать: Герда всегда выглядела беззаботной. Иллюзия легкости рождалась из излучаемого ею очарования, из парадоксального несгибаемого изящества, из видимости, что эта легкость – или природный дар, или недостаток, но никак не плод усилия воли или постоянной работы над собой.
– Асh, Вилли, жизнь слишком серьезна, чтобы принимать ее всерьез.
Не ему одному предзначался этот афоризм, чье происхождение он узнал только в Америке, увидев вышивку в рамке Life is far too important to be taken seriously. Oscar Wilde[78]78
Жизнь слишком важна, чтобы рассуждать о ней серьезно. Оскар Уайльд (англ.).
[Закрыть]. Или это была подушка на кресле?
Этот каламбур как нельзя лучше подходил ей самой: Герда все делала всерьез, даже когда казалось, что это не так. И возможно, она сама попадалась в свою же ловушку.
Венгра с «Лейкой» она приметила сразу («Фридман? Милый хвастун»), и принялась подтрунивать над ним («Побрейся – стиль про́клятых поэтов уже не в моде»), и вскоре взяла на себя роль опытной и дельной подруги. То, что Андре Фридман был уроженцем города – единственного достойного соперника Парижа, что он появился на свет в ателье, в самом сердце будапештского квартала моды, что прошел школу жизни в игорных домах и на улицах с дурной славой, одним словом, что успел поплавать и в чистых, и в мутных водах savoir vivre[79]79
Умения жить, знания жизни (фр.).
[Закрыть], – так вот, все это не произвело на Герду, с ее швейцарским воспитанием, отшлифованным в революционных салонах Лейпцига, ни малейшего впечатления. Но она приобрела над ним власть Пигмалиона (он называл ее arbitra elegantiæ[80]80
Законодательницей вкуса (лат.).
[Закрыть], а иногда – церемониймейстером), что, несомненно, льстило ее самолюбию. В общем, Герда играла в игру «Облагородим балканского цыгана». Андре как нельзя лучше подходил для этой роли, а copains и camarades[81]81
Приятели и товарищи (фр.).
[Закрыть] наблюдали за сюрреалистическим спектаклем, замаскированным под буржуазный обычай. Подмостками служили кафе на бульварах Сен-Мишель и Монпарнас. Вот оно, истинное Spielraum.
Там они могли предаваться мечтам о славе, неограниченным, в отличие от кусков сахара, которые Фридман принимался запихивать себе в рукава, стоило гарсонам отвернуться и оставить серебряные сахарницы на столиках без присмотра. Теперь он делал это скорее ради тренировки, а не спасения от голода, но официанты кафе «Ля Куполь», «Капуляд» и «Дом» знали его, и им было без разницы, исчезает сладкая добыча в карманах засаленной замшевой куртки или бежевого делового плаща, купленного по настоянию Герды Похорилле. Это была игра, театр, и они наслаждались им все вместе. Часто денег у Герды и Андре не хватало даже на кино, и тогда они сами разыгрывали целые представления. Друзья на зрительских местах со дня на день ждали финала этой комедии: ведь рано или поздно ослепительной Герде Похорилле надоест ее номер с Андре Фридманом. Но вместо этого она влюбилась в него.
Летом 1935 года они отправились автостопом, отдыхать с палатками на пустынный и благоухающий островок на юге Франции. Вдали от Парижа, где слишком много препятствий и прочих соблазнов, кое‑что происходит гораздо проще, но Герда была так явно влюблена в Андре Фридмана, что Вилли внезапно почувствовал себя отпущенным на свободу.
Однажды утром он хотел предложить им съездить в Канны, паром отплывал через час с небольшим. Он нашел их на скале, босоногих (облупившийся лак на ногтях у Герды, очень смуглые ноги Андре), пытавшихся разнообразить свежей рыбой ежедневный рацион из консервированных сардин. Они сидели рядом, не говоря ни слова и не сводя глаз с поплавка. Фридман был непривычно тихим, неподвижным; только его пальцы перебирали рыжеватую гриву Герды, а она вторила их движениям, по‑кошачьи поводя головой.
Вилли замер на тропинке, наблюдая за их самозабвенной игрой и чувствуя еще большую неловкость, чем когда видел их обнимающимися в воде или выходящими из палатки, с блестящей кожей и затуманенным взглядом.
– Merde[82]82
Вот дерьмо (фр.).
[Закрыть], она стащила наживку и удрала!
Герда подняла удочку и показала пустой крючок Андре; тот протянул руки, чтобы ей помочь.
– Так что, надо было тянуть ее раньше?
– Да нет, Schatzi[83]83
Дорогая (нем.).
[Закрыть], бывает. Рыбы тоже хитрые, они предпочитают жить в глубоком синем море и рожать кучу детей. И их можно понять.
– Икру, дурачок!
– Икру или маленьких рыбок – как вам будет угодно, шеф.
– Мне угодно поймать хоть кого‑то. Желательно крупнее анчоуса и съедобного.
– Для рыбалки нужны исключительное терпение или сильный голод. Поверь, я знаю, о чем говорю.
– Ну конечно. Когда тебе было тринадцать, ты поймал щуку в двадцать килограмм, и она чуть не утащила тебя в Дунай.
– Ну что ты такое говоришь? Это никак не могла быть щука, моя золотая рыбка, самое большее – карп. В таком возрасте это немыслимо, сама понимаешь.
– Ладно, все произошло позже, и это был сом, выловленный из Ландвер-канала, и ты проломил лед камнем с мостовой, который прихватил на память о столкновениях в декабре 1932 года. Я тогда как раз бывала в Берлине, ох как они мне запомнились…
– Ты что, издеваешься? Смотри, вот сейчас защекочу, уронишь удочку в воду. И если навостришь свои хорошенькие ушки, то услышишь, как все рыбы Лазурного Берега над тобой смеются.
– А ну прекрати! Вот тебе удочка и поцелуй. Доволен?
– Еще один! А потом я тебе расскажу, как все было на самом деле.
Вилли наблюдал, как Герда взяла удочку из рук Андре (медленно, следя за извивами лески, чтобы крючок не воткнулся ни в кого из них), осторожно положила ее на камень рядом с любовником, а затем медленно и торжественно обвила руками его шею и поцеловала. Фридман крепко обнял ее, опытной рукой провел ею вверх по позвоночнику и снова вниз по обнаженной спине до краешка полосатого купальника, затем сжал ее талию, потом бедро, ослабил хватку, перейдя к нежным объятиям, и, наконец, оторвался от губ Герды и опустил голову ей на плечо. Может, Андре закрыл глаза, но Вилли с его наблюдательного пункта не было видно. Зато он видел, как Герда водила кончиками пальцев по его лбу и, поправив упавшую ему на глаза прядь, поглаживала Андре по волосам.
Потрясенный, Вилли так и врос в красную землю острова Сент-Маргерит. Даже из жалости Герда никогда не удостаивала его такой ласки. Георга – да, но он не помнил, где и когда. Может, все дело в том, что солнце пекло непокрытую голову, хотя дул легкий ветерок и, к счастью, доносил не только голоса, но и бодрящий аромат средиземноморских трав. Вилли уставился на свои туфли и носки, но столь часто мучившие его воспоминания о ее ласках испарились. Теперь поцелуи и объятия Герды и Георга сданы в архив, а ключ к нему должен был храниться у Вилли, но где – он понятия не имел.
Тем временем Андре, начав издалека, принялся рассказывать о себе, а Вилли так и остался на месте и слушал. Посвящение в рыбаки состоялось в Будапеште, где и в помине не было теплых и удобных скал, как здесь, и где порой спускался пронизывающий до костей туман, в котором даже собственных рук было не разглядеть. Но байки бывалых рыбаков искупали всё: и скуку, и скудный улов, и вонь маслянистой воды и тухлой рыбы. Легенды о гигантских существах, которые появлялись в Дунае после захода солнца, когда начинался самый клев, пробуждали в его мальчишеской голове самые страшные фантазии.
– Это‑то и было самым захватывающим! Как‑то раз я чуть было в штаны не наложил со страху, а тут – клюет. Карп, килограмма полтора, совсем неплохо для молокососа. Я принес его матери, а дальше лучше не вспоминать! И как я только мог надеяться, что мой улов из‑под моста Елизаветы может оказаться на нашем столе в виде гефилте фиш[84]84
Фаршированной рыбы (идиш).
[Закрыть] или ухи с паприкой? Тут конец карпу и истории.
– Хочешь сказать, что мать прямо на глазах у любимого сына выбросила его? Не верю…
– Хуже. Она отдала его одной своей портнихе, самой нуждающейся. И естественно, прямо у меня на глазах.
– И в тот момент ты решил, что, если не можешь стать великим рыбаком, будешь фотографом, который борется с несправедливостью и неравенством. Так?
– Я понятия не имел, кем хочу быть. Но знал, что жизнь порядочного буржуа не по мне. К сожалению, я не родился с серебряной ложкой во рту, как ты, дорогая.
Этот рассказ еще больше успокоил Вилли. Ему никогда не приходилось наблюдать моменты такой близости между Гердой и Георгом, хотя ему хорошо были знакомы вспышки Witz[85]85
Остроумия (нем.).
[Закрыть] Герды. Конечно, она бежала навстречу Георгу, когда тот возвращался из Берлина, она бросилась к нему в объятия, сойдя с поезда в Турине, пока Вилли вытаскивал чемоданы и сторожил их на перроне. Не обращая на него никакого внимания, она целовала Георга наверху канатной дороги в Сестриере, целовала его на лужайках в парке Розенталь и на берегу саксонских озер на глазах у Заса и всей компании, чмокала его, когда они танцевали на вечеринках в мансарде. Видимо, сработал принцип Гиппократа Contraria contrariis curantur[86]86
Противоположное лечится противоположным (лат.).
[Закрыть]. Нездоровые желания покинули Вилли с тех пор, как Герда прописала ему радикальное и не всегда безболезненное лечение, и спустя месяц такой терапии он сказал: «Довольно!» «Довольно!» – повторил Такса с таким облегчением, что оставалось только ждать, когда можно будет отнести ее чемодан вниз, к дверям гостиницы, и вызвать ей такси.
И теперь он мог почти невозмутимо наблюдать сценки вроде этой. Его взгляд блуждал между обрывом и темно-зелеными очертаниями холмов, и Вилли почувствовал себя свободным, исцеленным.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?