Текст книги "Афинские убийства, или Пещера идей"
Автор книги: Хосе Карлос Сомоса
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Хосе Карлос Сомоса
Афинские убийства, или Пещера идей
Ведь есть некое неопровержимое основание, препятствующее тому, кто решается написать что бы то ни было; об этом я не раз говорил и прежде, но, по-видимому, надо об этом сказать и сейчас.
Для каждого из существующих предметов есть три ступени, с помощью которых необходимо образуется его познание; четвертая ступень – это само знание, пятой же должно считать то, что познается само по себе и есть подлинное бытие: итак, первое – это имя, второе – определение, третье – изображение…
ПЛАТОН. Седьмое письмо
1[1]1
Не хватает пяти первых строк. В своем издании оригинала Монтал утверждает, что в этом месте папирус надорван. Начинаю мой перевод «Пещеры идей» с первого предложения текста Монтала, единственного, который имеется в нашем распоряжении. – Здесь и далее примечания переводчика греческого текста.
[Закрыть]
Тело было простерто на хрупких березовых носилках. Грудная клетка и живот – сплошная масса рваных ран, цветущих запекшейся кровью и засохшей землей, хотя голова и руки были в лучшем состоянии. Солдат приподнял прикрывавшие тело плащи, чтобы Асхил мог осмотреть его, и со всех сторон начали стекаться робкие любопытные, потом вокруг жутких останков собралась толпа. Холод гнал мурашки по синей коже Ночи, и Борей развевал золотистые волосы факелов, темные края хламид и густую гриву гребней на солдатских шлемах. Тишина широко раскрыла глаза: все взгляды были прикованы к ужасному осмотру, проводимому Асхилом при свете лампы, которую прислуживавший раб укрывал рукой от когтей ветра: жестами повитухи разделял он губы ран и погружал пальцы в страшные дыры с опрятным старанием чтеца, скользящего пальцем по знакам на папирусе. Не молчал только старик Кандал: он так кричал посреди улицы, когда появились солдаты с телом, что разбудил всех соседей, и в нем еще оставался как бы отзвук его криков; казалось, он не чувствует холода, несмотря на почти полную наготу; он хромал среди стоявших кругом людей, волоча усохшую левую ногу, похожую на почерневшее копыто сатира, и вытягивал стебли своих худющих рук, чтобы опереться на других, вскрикивая:
– Это бог… Смотрите!.. Так спускаются боги с Олимпа… Не прикасайтесь к нему!.. Я же говорил!.. Это бог… Правда же, Калимах?… Ну скажи, Эвфорб!..
Длинные белые волосы, колыхавшиеся на угловатой голове, как продолжение его безумия, развевались по ветру, закрывая ему пол-лица. Но никто не обращал на него особого внимания, предпочитая безумцу мертвеца.
Капитан приграничной стражи вышел из ближайшего дома в сопровождении двух солдат и теперь снова надевал свой шлем с длинной гривой: ему казалось, что следует показать народу свои воинские отличия. Из-под темного козырька он обвел взглядом всех присутствовавших и, заметив Кандала, указал на него с таким же безразличием, с каким согнал бы надоедливую муху.
– Зевса ради, заткните ему глотку, – сказал он, не обращаясь ни к кому из солдат в отдельности.
Один из них подошел к старику, поднял тупой конец копья н горизонтальным движением ударил сморщенный папирус нижней части его живота. Кандал захлебнулся на полуслове и беззвучно согнулся вдвое, как волос, колышимый ветром. Извиваясь и стеная, он повалился на землю. Внезапная тишина была воспринята с благодарностью.
– Что скажешь, лекарь?
Медик Асхил не торопился отвечать; он даже не поднял на капитана глаз. Ему не нравилось, когда его называли лекарем, тем более таким тоном, выказывавшим презрение говорившего ко всем вокруг. Асхил не был воином, но происходил из древнего рода аристократов и получил изысканное образование: он хорошо знал афоризмы, выполнял все положения Присяги и долгое время учился на острове Кос священному искусству Асклепиадов, учеников и последователей Гиппократа. Капитан приграничной стражи не мог безнаказанно его унижать. Кроме того, он был не в духе: солдаты разбудили его в неверный час сумрачного рассвета, чтобы прямо посреди улицы провести осмотр тела юноши, которого принесли на носилках с горы Ликабетт, без сомнения, с тем, чтобы составить какой-то отчет; но он, Асхил, и это все знают, врачует не мертвых, а живых, и он считал это недостойное занятие унизительным для своей профессии. Он приподнял руки истерзанного тела, таща за собой гриву кровавой слизи, которую его раб поспешил отереть тряпицей, смоченной свяченой водой. Он дважды прочистил горло перед тем, как начать, и сказал:
– Волки. Вероятно, на него напала голодная стая. Укусы, царапины от когтей… У него нет сердца. Оно вырвано. Впадина теплого гумора влаги почти пуста…
Длинноволосый говор пробежал по губам толпы.
– Слышал, Гемодор, – прошептал один человек другому. – Волки.
– Нужно что-то делать, – ответил его собеседник. – Надо обсудить это на Собрании…
– Матери уже сообщили, – объявил капитан, подавляя перешептывание силой своего голоса. – Я не хотел рассказывать ей подробности; она знает лишь, что се сын мертв. И она не увидит тела, пока не прибудет Дамин из Клазобиопа: теперь он единственный мужчина в семье, ему и решать, что делать. – Он говорил зычным голосом, привыкшим к командам и послушанию, расставив ноги и упершись кулаками в складки туники. Казалось, что он обращается к солдатам, хотя было очевидно, что всеобщее внимание простого сброда ему по душе. – Ну а наше дело сделано!
И он обернулся к толпе, чтобы добавить:
– Ну-ка, граждане, по домам! Больше тут смотреть нечего! Спите дальше, если сможете… Ночь еще не кончилась!
Как густая копна волос, растрепанная капризным ветром, в которой все волосы колышутся в разные стороны, растеклась скромная толпа, расходясь группками и поодиночке, обсуждая ужасное происшествие или молча.
– Да, Гемодор, волков на Ликабетте тьма. Я слышал, они напали на нескольких крестьян…
– А теперь… бедняга эфеб! Надо поговорить об этом на Собрании…
Когда все начали расходиться, один низенький и очень толстый мужчина не сдвинулся с места. Он стоял в ногах трупа, разглядывая его миролюбивым взглядом из-под полуприкрытых век, и его полное, но приятное лицо не выражало никаких эмоций. Казалось, он заснул стоя: расходящиеся зеваки обходили его стороной, не гладя, как будто это была колонна или камень. Один из солдат подошел и потянул его за плащ:
– Иди домой, гражданин. Слышал, что сказал капитан?
Мужчина не откликнулся. Он смотрел в одну сторону, поглаживая хорошо подстриженную серебристую бородку толстыми пальцами. Подумав, что он глух, солдат слегка подтолкнул его и повысил голос:
– Эй, я с тобой разговариваю! Что, не слышал, что сказал капитан? Иди домой!
– Простите, – произнес мужчина так, как будто вмешательство солдата его нимало не беспокоило. – Я уже ухожу.
– Что уставился?
Мужчина дважды моргнул и отвел глаза от тела, которое уже накрывал плащом другой солдат.
– Ничего, – сказал он. – Задумался.
– Ну так думай у себя в кровати.
– Ты прав, – согласился мужчина. Казалось, он очнулся от краткого сна. Он оглянулся по сторонам и медленно удалился.
Все любопытные уже разошлись, и Асхил, разговаривавший о чем-то с капитаном охраны, казалось, также был готов ретироваться, как только ему позволит собеседник. Даже старик Кандал, еще изогнутый от боли и стонущий, уползал на четвереньках, подгоняемый ударами солдат, в поисках какого-нибудь темного уголка, где можно было бы провести ночь, видя в снах свое безумие; длинная белая грива его оживала на ветру, путалась вдоль спины и тут же вздымалась неровной горой снежных волос, белоснежным хохлом, волнуемым ветром. В небе над правильными линиями Парфенона развевалась облачная копна волос Ночи. Окаймленная серебром, она лениво распускала свои кольца, как медлительные локоны юной девы.[2]2
Бросается в глаза злоупотребление метафорами, связанными с «волосами» и «гривами», которые изобилуют с самого начала текста. Возможно, они говорят о наличии эйдезиса, но наверняка пока сказать нельзя. Кажется, Монтал не обратил на них внимания: в его примечаниях о них ни слова.
[Закрыть]
Но полный мужчина, которого, как показалось, пробудил ото сна солдат, не затерялся в путаных прядях городских улиц, как остальные зеваки, а нерешительно, как будто колеблясь, медленным шагом обошел небольшую площадь, направляясь к дому, откуда раньше вышел капитан охраны и откуда сейчас ясно доносились скорбные стенания. Дом этот даже в обессилевшем сумраке ночи говорил об определенном достатке живущей в нем семьи: он был просторным, имел два этажа, и перед ним, за низкой оградой, рос большой сад. Входные двери, к которым вело несколько ступеней, были двустворчатыми, и вокруг них вздымались дорические колонны. Двери были открыты. На ступеньках при свете укрепленного на стене факела сидел мальчик.
Когда мужчина подошел к дому, из дверей, спотыкаясь, показался старик. На нем была серая туника раба, и сначала по его движениям мужчина решил, что он пьян или разбит параличом, но потом заметил, что он горько плачет. Старик даже не взглянул на него и, закрывая лицо грязными руками, прошел вслепую в сад к маленькой статуе Гермеса-покровителя, бормоча бессвязные фразы, среди которых временами можно было различить «Ах, госпожа!..» или «О, несчастье!..» Мужчина отвел от него взгляд и обратился к мальчику, все еще сидевшему на ступенях, скрестив маленькие руки и наблюдавшему за ним без малейшего признака застенчивости.
– Служишь здесь? – спросил он, показывая парнишке заржавленный диск обола.
– Служу. Но мог бы служить и у тебя.
Мужчину удивила быстрота ответа и вызывающе звонкий голос. Он прикинул, что мальчишке, должно быть, не больше десяти. На лбу у него была повязана тряпица, едва скрывавшая беспорядок его русых, нет, даже не русых, а медовых кудрей, хотя было сложно определить точный оттенок его волос при свете факела. Судя по его маленькому и бледному лицу, он не был родом ни из Лидии, ни из Финикии, скорее он был северянином, возможно, из Фракии; его лицо с низким наморщенным лбом и асимметричной улыбкой светилось умом. На нем была только серая туника раба, но казалось, что, несмотря на наготу рук и ног, он не испытывал холода. Он ловко поймал обол, спрятал в складках туники и снова уселся, болтая босыми ногами.
– Пока мне нужна только одна твоя услуга, – сказал мужчина. – Доложи обо мне госпоже.
– Госпожа никого не принимает. Высокий солдат, капитан стражи, пришел к ней и сказал, что се сын погиб. Теперь она кричит, и рвет на себе волосы, и посылает проклятия богам.
И как будто в доказательство его слов из глубины дома вдруг послышался долгий вопль нескольких голосов.
– Это ее рабыни, – не моргнув глазом пояснил мальчик. Мужчина сказал:
– Послушай. Я знавал мужа твоей госпожи…
– Он был предателем, – прервал его мальчик. – И давно уже погиб, приговоренный к смертной казни.
– Да, он погиб, приговоренный к смертной казни. Но твоя госпожа хорошо меня знает, и раз уж я здесь, мне хотелось бы принести ей соболезнования. – И он достал из туники еще один обол, который перешел из рук в руки так же быстро, как предыдущий. – Иди и скажи, что к ней пришел Гераклес Понтор. Если она не захочет меня видеть, я уйду. Но сначала пойди и доложи.
– Хорошо. Но если она не примет тебя, мне придется вернуть тебе оболы?
– Нет. Они твои. Зато если она меня примет, ты получишь еще один.
Мальчик вскочил одним прыжком.
– Клянусь Аполлоном, ты умеешь заключать сделки! – И он исчез в сумраке крыльца.
Спутанные пряди облаков в ночном небе почти не изменились за то время, пока Гераклес ждал ответа. Наконец медовые волосы мальчика вновь появились в темноте.
– Давай третий обол, – улыбнулся он.
Внутри дома коридоры были связаны друг с другом каменными арками, похожими на разинутые пасти, и образовывали темный лабиринт. Мальчик остановился в одном из сумрачных коридоров, чтобы вставить в пасть крюка факел, которым он освещал дорогу: крюк был слишком высоко, и, хотя маленький раб не просил о помощи, а тянулся на носочках, стараясь достать его, Гераклес взял факел и мягко просунул его в железное кольцо.
– Благодарю тебя, – сказал мальчик. – Я еще маловат.
– Скоро подрастешь.
Сквозь стены просачивались всхлипывания, стоны, болезненные возгласы невидимых ртов. Похоже было, что плачут все обитатели этого дома одновременно. Мальчик, чьего лица Гераклес не видел, потому что, маленький и беззащитный, он шел впереди, как овца, бредущая в черную пасть какого-то огромного черного зверя, казалось, тоже вдруг поддался общему настроению.
– Мы все любили молодого господина, – сказал он, не оборачиваясь и не замедляя ход. – Он был очень добрым. – И мальчик вздохнул, или всхлипнул, или шмыгнул носом, так что Гераклес на мгновение засомневался, не плачет ли он. – Молодой господин приказывал пороть нас, только когда мы делали что-то очень плохое, а меня и старого Ифимаха вообще никогда не наказывал… Помнишь раба, который вышел из дома, когда ты пришел?
– Не очень.
– Это Ифимах. Он был педагогом, наставником нашего молодого господина, и новость очень потрясла его. – Понизив голос, он добавил: – Ифимах хороший человек, но немножко бестолковый. Я с ним лажу, да я со всеми лажу.
– Неудивительно. Они дошли до комнаты.
– Подожди здесь. Госпожа сейчас придет.
Комната была небольшой трапезной без окон, освещенной неровным светом ламп, расставленных на небольших выступах каменных балок. Украшением служили амфоры с широкими горлышками. Стояли там и два старых низеньких ложа, совсем не вызывавшие желания прилечь. Когда Гераклес остался один, пещерная темнота, непрерывные всхлипывания и затхлый воздух, плывущий как дыхание больного, начали тяготить его. Он подумал, что весь дом дышит смертью, как будто внутри его ежедневно отправляются долгие похоронные обряды. «Чем тут пахнет?» – задумался он. Женским плачем. Комната была полна влажным запахом скорбных женщин.
– Гераклес Понтор, ты ли это?
На пороге двери, ведущей во внутренние покои, показалась тень. Слабый свет ламп не позволял увидеть лицо, озаряя временами лишь губы. Так что в первую очередь Гераклес увидел рот Этис, который, открывшись, чтобы дать жизнь словам, обнажил черную впадину, будто пустую глазницу, казалось, смотревшую на него издали, как глаза нарисованных фигур.
– Давно ты не переступал порог моего скромного жилища, – произнес рот, не дожидаясь ответа. – Добро пожаловать.
– Спасибо.
– Твой голос… Я все еще помню его. И твое лицо. Но забвение приходит быстро, даже если бы мы виделись чаще…
– Не часто мы видимся, – ответил Гераклес.
– Ты прав: твой дом очень близко, но ты мужчина, а я женщина. У меня свое место, я – деспойна, одинокая хозяйка дома, а у тебя свое – ты мужчина, выступаешь на Агоре и в Собрании… Я всего лишь вдова. А ты вдовец. Мы оба выполняем свой долг как афиняне.
Рот закрылся, и бледные губы скривились в тонкую почти незаметную линию. Улыбка? Гераклесу было трудно решить. Сопровождая Этис, за ее тенью появились две рабыни; обе они рыдали, или всхлипывали, или просто тянули один прерывистый звук, как гобойщицы. «Нужно выносить ее жестокость, – подумал он, – потому что она только что потеряла единственного сына».
– Приношу мои соболезнования, – произнес он.
– Принимаю их.
– Прими мою помощь. В чем бы ты ни нуждалась.
Он тут же понял, что не нужно было уточнять: так он выходил за рамки визита, пытался сократить бесконечную дистанцию, свести все годы молчания в несколько слов. Рот открылся, как маленький, но опасный притаившийся зверек, который вдруг почуял добычу.
– Этим ты выполнил свои обязанности друга Мерагра, – сухо ответила она. – Можешь больше ничего не говорить.
– Дело не в дружбе с Мерагром… Я считаю это своим долгом.
– Ах, долгом… – На этот раз рот изогнулся в легкой усмешке. – Священным долгом, ясное дело. Ты говоришь как всегда, Гераклес Понтор!
Она шагнула вперед: осветилась пирамида носа, скулы, исчерченные свежими царапинами, и черные угли глаз. Она не так постарела, как ожидал Гераклес: в ней все еще был заметен, так ему показалось, след художника, сотворившего ее. Складки темного пеплума растекались на ее груди медленными волнами; левая рука скрывалась под шалью, правая цеплялась за ее конец, запахивая ее. Только в этой руке заметил Гераклес старость, как будто годы стекли с плеч, очернив кисти. Там, только там узловатые, искривленные пальцы выдавали старость Этис.
– Благодарю тебя за этот долг, – прошептала она, и в ее голосе впервые послышалась глубокая искренность, тронувшая его. – Как ты смог так быстро узнать?
– На улице был переполох, когда несли тело. Все соседи проснулись.
Послышался крик. Потом еще. Гераклес подумал, что они раздавались из закрытого рта Этис: как будто она стонала про себя, и все ее худое тело содрогалось от отзвука горловых стонов.
Но в этот момент крик в черных одеждах проник в комнату, оттолкнул служанок, пробежал на четвереньках от стены к стене и упал в углу, оглушая и извиваясь, будто в приступе священной болезни. В конце концов он перешел в нескончаемые рыдания.
– Элее пришлось намного хуже, – сказала Этис, извиняясь, как бы прося у Гераклеса прощения за поведение своей дочери. – Трамах был не только се братом; он был ее кириосом – законным защитником, единственным мужчиной, которого Элея знала и любила…
Этис повернулась к девушке. Та содрогалась в рыданиях, забившись в темный угол, словно хотела занимать как можно меньше места или слиться с тенями, как черная паутина, и поднимала руки к лицу; ее чересчур широко раскрытые глаза и рот превратились в три круга, закрывавшие все лицо. Этис сказала:
– Хватит, Элея. Ты же знаешь, что не должна покидать гинекей, тем более в таком состоянии. Так выражать боль перед гостем!.. Так не поступают достойные женщины! Возвращайся в свою комнату! – Но девушка лишь зарыдала сильнее. Этис воскликнула, поднимая руку: – Больше я приказывать не буду!
– Позвольте, госпожа, – взмолилась одна из рабынь и поспешно опустилась на колени рядом с Элесй, шепча ей слова, которые Гераклес не расслышал. Скоро рыдания перешли в невнятное бормотание.
Когда Гераклес вновь взглянул на Этис, он увидел, что она смотрит на него.
– Что произошло? – спросила Этис. – Капитан стражи сказал мне только, что один козопас нашел его мертвым недалеко от Ликабетта…
– Лекарь Асхил утверждает, что это были волки.
– Много же должно было быть волков, чтобы управиться с моим сыном!
«Да и с тобой тоже, благородная женщина!» – подумал он.
– Несомненно, их было много, – кивнул он.
Этис начала говорить неожиданно мягко, не обращаясь к Гераклесу, как бы читая в одиночестве молитву. На ее бледном угловатом лице снова засочилась кровь изо ртов красноватых царапин.
– Он ушел два дня назад. Я простилась с ним, как всегда, ни о чем не беспокоясь, ведь он уже был мужчиной и мог о себе позаботиться… «Я буду охотиться целый день, мама, – сказал он. – Набью для тебя суму перепелками и дроздами. Расставлю силки на зайцев…» Он собирался вернуться ночью. Не вернулся. Я хотела побранить его за задержку, но…
Рот ее вдруг раскрылся, будто готовый произнести огромное слово. На мгновение она так и застыла: напряженная челюсть, темный овал пасти, окаменевшей в тишине.[3]3
Метафоры и образы, связанные со «ртами» или «пастями» и с «криками» и «ревом», занимают, как уже, наверное, заметил внимательный читатель, всю вторую часть этой главы. Для меня очевидно, что перед нами эйдетический текст.
[Закрыть] Затем она потихоньку закрыла его и прошептала:
– Но я не могу побранить Смерть… она не вернется в обличье моего сына, чтобы просить прощения… Мой любимый сынок!..
«Сама нежность в ней страшнее, чем рык героя Стентора», – в восхищении подумал Гераклес.
– Боги иногда несправедливы, – сказал он так, словно это было невинное замечание, но в глубине души он так и думал.
– Не упоминай о них, Гераклес… О, не упоминай бегов! – Рот Этис содрогался от гнева. – Это боги вцепились клыками в тело моего сына и смеялись, когда вырвали и сожрали его сердце, в упоении вдыхая теплый запах его крови! О, не упоминай при мне богов!..
Гераклесу почудилось, что Этис безуспешно старалась унять свой собственный голос, который громко стонал в ее глотке, заставляя умолкнуть все вокруг. Рабыни обернулись и глядели на нее; даже сама Элея умолкла и слушала мать со смертельным почтением.
– Зевс Кронид сломил в самом цвету последний дуб этого дома!.. Проклинаю богов и их бессмертный род!..
Раскрытые руки ее поднялись вверх в страшном, прямом, почти указующем жесте. Потом, медленно опустив их и понизив голос, она добавила с внезапным презрением:
– Лучшая хвала, на которую могут надеяться боги, – наше молчание!..
И это слово, «молчание», разбилось тройным воплем. Звук проник в уши Гераклеса и не покидал его на пути к выходу из этого мрачного дома: ритуальный тройной крик рабынь и Элей; их раскрытые, вывернутые рты, слившиеся в одну глотку, расколовшуюся на три разные, пронзительные, оглушительные ноты, извергали на три стороны погребальный рык пастей.[4]4
Удивительно, что Монтал в своем эрудированном издании оригинала ни разу не упоминает о сильном эйдезисе в тексте, явственном по крайней мере в этой первой главе. Хотя возможно также, что он не был знаком с этим интересным литературным приемом. Для примера я откровенно (ибо переводчику следует быть откровенным в примечаниях; выдумка – привилегия писателя) расскажу любопытному читателю, как я открыл образ, скрытый в этой главе. Я приведу краткую беседу, состоявшуюся вчера с моей подругой Еленой, моей образованной и очень опытной коллегой. Тема всплыла в разговоре, и я с восхищением рассказал ей, что «Пещера идей», книга, которую я начал переводить, – Эйдетический текст. Она неподвижно наблюдала за мной, держа левой рукой хвостик одной из черешен со стоявшей рядом тарелки.
– Какой текст? – переспросила она.
– Эйдезис, – пояснил я, – это литературный прием, выдуманный древнегреческими писателями для передачи паролей или секретных сообщений в своих сочинениях. Он заключается в повторении определенных метафор или слов, выделив которые проницательный читатель может получить какую-то идею или образ, не связанные с оригинальным текстом. Аргинуз Коринфский, к примеру, сумел с помощью эйдезиса скрыть в длинном стихотворении, на первый взгляд посвященном полевым цветам, подробнейшее описание любимой девушки. А Эпаф Македонский…
– Как интересно, – скучая, улыбнулась она. – И что, хотелось бы знать, прячется в твоем анонимном тексте «Пещеры идей»?
– Когда переведу все – узнаю. В первой главе чаще всего Повторяются слова «волосы», «гривы» и «рты» или «пасти», которые «кричат» или «рычат», но…
– «Гривы» и «рычащие пасти»?… – запросто прервала меня она. – Может речь идет о льве, как считаешь?
И съела черешню.
Я всегда ненавидел эту женскую способность без усилий достичь истины, пройдя по кратчайшему пути. Теперь уже я застыл, вытаращив на нее глаза.
– Лев, ну понятно… – пробормотал я.
– Непонятно только, – продолжала Елена, не обращая на меня внимания, – почему автор считал идею льва настолько секретной, чтобы скрыть ее с помощью этого… как ты сказал?
– Эйдезиса. Узнаем, когда закончу перевод. Эйдетический текст можно понять, только прочитав его от корки до корки, – сказал я, думая: «Ну ясно, лев… Как же мне раньше б голову не пришло?»
– Ладно. – Для Елены разговор был окончен, она поджала длинные коги, которые раньше были вытянуты на стуле, поставила тарелку с черешней на стол и поднялась. – Значит, переводи дальше, потом расскажешь.
– Удивительно только, что Монтал ничего не заметил в рукописи… – сказал я.
– Ну, напиши ему письмо, – предложила она. – И его уважишь, и себя покажешь.
И хотя я изобразил несогласие (чтобы она не заметила, что одним махом решила все мои проблемы), в конце концов так я и сделал.
[Закрыть]
2[5]5
«Папирус маслянистый на ощупь; пальцы скользят по его поверхности, как по маслу; в центре он шелушится хрупкими чешуйками», – так описывает Монтал листы папируса начала второй главы рукописи. Может быть, при его изготовлении были использованы листья разных растений?
[Закрыть]
Рабыни подготовили тело Трамаха, сына вдовы Этис, как заведено: ужас рваных ран натерли мазями из лекифа; проворные пальцы рук вскользь прошлись по истерзанной коже, смазывая ее душистыми маслами и благовониями; тело, одетое в чистые одежды, завернули в тонкий покров плащаницы, оставив открытым лицо; челюсть туго подвязали, чтобы скрыть жуткий зевок смерти, а под маслянистый язык положили обол, предназначенный для оплаты услуг Харона. Затем ложе убрали миртом и жасмином и положили на него труп ногами к двери – целый день будет длиться бдение; серая тень небольшого Гермеса-покровителя стерегла останки. На входе в сад амфора с водой из храма – арданион – послужит знаком горя и очистит прощающихся с телом от встречи с неведомым. После полудня, когда стало звучать больше соболезнований, наемные плакальщицы затянули свои фальшивые песнопения. К вечеру вдоль садовой дорожки зазмеилась череда людей: каждый молча ждал во влажном холоде деревьев своей очереди, чтобы войти в дом, пройти перед телом и выразить соболезнования родственникам. Роль амфитриона выполнял Дамин из дема Клазобион, дядя Трамаха: он владел кораблями и серебряными шахтами в Лаурионе, и его присутствие привлекло многих. Тех же, кто пришел в память о Мерагре, отце Трамаха, осужденном и казненном за предательство демократии много лет назад, или в знак уважения к вдове Этис, унаследовавшей бесчестие своего мужа, было мало.
Гераклес Понтор пришел на заходе солнца, потому что он тоже решил принять участие в экфоре – траурном шествии, которое всегда проводилось ночью. С церемониальной медлительностью он вошел в темную прихожую, влажную и холодную, с маслянистым от запаха благовоний воздухом, обошел вокруг тела, следуя за извивающейся чередой посетителей, и молча обнял Дамина и Этис, закутанную в черный пеплум и шаль, покрывавшую голову на манер капюшона. Не было сказано ни слова. Его объятие было одним из многих. Среди ожидавших людей он смог различить некоторых знакомых и незнакомых: там были благородный Праксиной с сыном, прекрасным Анфисом, о котором говорили, что он был одним из лучших друзей Трамаха; были там Изифен и Эфиальт, два известных торговца, несомненно, пришедшие из-за Дамина; был, к удивлению Гераклеса, и Менехм, скульптор и поэт, как всегда, небрежно одетый, который нарушил правила и тихо заговорил с Этис. Наконец, на выходе, во влажной прохладе сада, ему почудилось, что он увидел коренастую фигуру Платона, ожидавшего среди посетителей, еще не зашедших в дом, и он заключил, что приход философа вызван памятью к давней дружбе с покойным Мерагром.
Траурная процессия, идущая к кладбищу по Панафинейской дороге, казалась огромной извивающейся тварью: в начале головы колебалось раскачивавшееся на плечах четверых рабов тело; за ним шли ближайшие родственники – Дамин, Этис и Элея, – погруженные в скорбное молчание, гобойщики, юноши в черных туниках, ожидающие начала ритуала, чтобы заиграть; и наконец, белые пеплумы четырех плакальщиц. Тело твари составляли друзья и знакомые семьи, шагавшие двумя рядами.
Процессия вышла из Города через Дипилонские ворота и двинулась по Священной дороге, вдали от света жилищ, во влажной и холодной ночной дымке. Камни Керамика изгибались и подрагивали в свете факелов; свет то и дело выхватывал фигуры богов и героев, покрытые мягкой смазкой ночной росы, надписи на высоких стелах, украшенных волнистыми силуэтами, и строгие урны, увитые ползучим плющом. Рабы осторожно опустили тело на погребальную поленницу. Гобойщики запустили в воздух извилистые трели своих инструментов; плакальщицы танцевальным движением разорвали свои одежды и затянули колеблющийся холод песнопений. Начались возлияния в честь богов умерших. Присутствующие разошлись, чтобы наблюдать за ритуалом: Гераклес устроился поблизости от огромной статуи Персея; отрубленная голова Медузы, которую герой держал за змеиные волосы, была как раз на уровне его лица и, казалось, глядела на него вытаращенными глазами. Кончились песнопения, прозвучали последние слова, и золотистые головы четырех факелов прикоснулись к краю поленницы: многоголовый Огонь, извиваясь, взметнулся, и его многочисленные языки всколыхнули холодный и влажный воздух Ночи.[6]6
Кажется, главные элементы эйдезиса в этой главе – «холод» и «влажность», а также «извивающееся» и «колеблющееся» движение во множестве вариантов. Речь может идти о море (это было бы очень по-древнегречески). Но к чему тогда постоянно повторяющийся признак «маслянистости»? Идем дальше.
[Закрыть]
Мужчина постучал в дверь несколько раз. Никто не ответил, и он снова постучал. На темном афинском небе зашевелились многоголовые облака.
Наконец дверь открылась, и за ней показалось бледное лицо, лишенное черт, закутанное в длинный черный саван. Смутившись, почти испугавшись, мужчина запнулся и пробормотал:
– Я хочу видеть Гераклеса Понтора, которого называют Разгадывателем загадок.
Темная фигура тихо отскользнула в тень, и, все еще в нерешительности, мужчина вошел в дом. Снаружи продолжал громыхать гром.
Усевшись у стола в своей небольшой комнатке, Гсраклес Понтор отложил свиток и отрешенно сосредоточился на большой извилистой трещине, которая спускалась с потолка до середины передней стены, когда вдруг дверь мягко распахнулась и на пороге показалась Понсика.
– Ко мне пришли, – произнес Гераклес, читая гармоничные волнистые движения узких ладоней и подвижных пальцев своей скрытой маской рабыни. – Мужчина. Хочет видеть меня. – Руки колыхались одновременно, десять голов пальцев разговаривали в пространстве. – Хорошо, впусти его.
Мужчина был высок и худ. Он кутался в скромный шерстяной плащ, пропитавшийся маслянистой чешуей ночной росы. Его хорошо очерченную голову увенчивала блестящая лысина, а на подбородке красовалась аккуратно подстриженная белая борода. Глаза его горели, но морщины вокруг них выдавали годы и усталость. Когда Понсика удалилась не говоря ни слова, вновь прибывший, не сводивший с нее глаз от удивления, обратился к Гераклесу:
– Правду ли говорят о тебе?
– А что обо мне говорят?
– Что Разгадыватели загадок умеют читать по лицам людей и по внешнему виду предметов так, будто это исписанный папирус. Что они знают язык притворства и умеют переводить его. Не из-за этого ли твоя рабыня прячет лицо под безжизненной маской?
Гераклес, поднявшийся за вазой с фруктами и кратером вина, усмехнулся и сказал:
– Видит Зевс, не мне перечить молве, но моя рабыня скрывает свое лицо скорее ради моего, а не ради своего спокойствия: лидийские разбойники похитили ее в младенчестве и во время одной из ночных попоек повеселились, покрыв ей ожогами лицо и вырвав язычок… Угощайся фруктами, если хочешь… Похоже, один из разбойников сжалился над ней или увидел возможность нажиться и удочерил се. А потом продал в рабство прислуживать у господ. Я купил ее на рынке два года назад. Она мне нравится: молчалива, как кошка, и трудолюбива, как собака, но черты ее лица мне неприятны…
– Понимаю, – сказал мужчина. – Тебе жаль ее…
– О нет, дело не в этом, – ответил Гераклес. – Они отвлекают меня. Слишком часто глаза мои соблазняет сложность окружающего: перед твоим приходом, к примеру, я сосредоточенно разглядывал эту интереснейшую щель в стене, се русло и притоки, ее исток… Так вот: лицо моей рабыни – бесконечный закрученный узел трещин, постоянная загадка для моего ненасытного взгляда, поэтому я решил спрятать его и заставил ее носить эту лишенную человеческих черт маску. Мне нравится окружать себя простыми вещами: прямоугольником стола, кругами кубков… простыми формами. Работа же моя, напротив, состоит в разгадывании сложного. Но будь добр, присаживайся… Вот фрукты, особенно хороши свежие смоквы. Я обожаю смоквы, а ты? Могу еще предложить чашу неразбавленного вина…
Мужчина, слушавший спокойные слова Гераклеса со все возраставшим удивлением, медленно опустился на ложе. На стене появился правильный круг тени, отбрасываемой его лысой головой при свете небольшой масляной лампы, стоявшей на столе. Тень от головы Гераклеса – толстого основания конуса с коротким пухом волос, серебрящимся на верхушке, – доставала почти до потолка.
– Спасибо. Пока я воспользуюсь ложем, – сказал мужчина.
Гераклес пожал плечами, сдвинул со стола листы папируса, придвинул вазу с фруктами, сел и взял смокву.
– Чем я могу тебе помочь? – любезно спросил он. Вдалеке раздался оглушительный гром. Помолчав, мужчина сказал:
– Даже не знаю. Я слышал, ты разгадываешь загадки. Хочу загадать тебе одну из них.
– Покажи мне ее, – ответил Гераклес.
– Что?
– Покажи мне загадку. Я разгадываю только те загадки, которые могу рассмотреть. Это текст? Предмет?…
Мужчина опять принял удивленный вид: сморщенный лоб, полуоткрытые губы, в то время как Гераклес аккуратно откусывал головку смоквы.[7]7
Я перевожу буквально «головка смоквы», хотя не совсем понимаю, что имел в виду анонимный автор: возможно, речь идет о более толстой и мясистой части плода, хотя также может быть, что это часть около черенка. Ç другой стороны, вполне возможно, что эта фраза всего лишь литературный прием для выделения слова «голова», которое все больше и больше проявляет себя как эйдетическое.
[Закрыть]
– Нет, ничего подобного, – медленно сказал он. – Загадка, с которой я пришел к тебе, была, но теперь исчезла. Это воспоминание. Или идея воспоминания.
– Как же мне разгадать такую загадку? – усмехнулся Гераклес. – Я могу перевести лишь то, что могут прочесть мои глаза. Дальше слов я не иду…
Мужчина с вызывающим упорством смотрел на него.
– За словами всегда скрываются идеи, даже если их не видно, – произнес он, – и только они и важны.[8]8
Эти последние фразы: «За словами всегда скрываются идеи…» и «только они и важны», вне зависимости от их значения в вымышленном диалоге, представляются мне также ключом-посланием автора, подчеркивающим наличие эйдезиса. Похоже, Монтал, как всегда, ничего не заметил.
[Закрыть] – Круглая тень опустилась, когда он наклонил голову. – По крайней мере мы верим в независимое существование Идей. Представлюсь: меня зовут Диагор, я из дема Медонт, преподаю философию и геометрию в школе в садах Академа. Ну, знаешь… которую называют Академией. В школе, которой руководит Платон.
Гераклес тряхнул головой в знак согласия.
– Я слышал об Академии и немного знаю Платона, – сказал он. – Хотя должен признать, что в последнее время нечасто вижу его…
– Неудивительно, – откликнулся Диагор. – Он очень поглощен составлением новой книги, «Диалога об идеальном правлении». Но я пришел говорить не о нем, а об… об одном из моих учеников: Трамахе, сыне вдовы Этис, юноше, которого несколько дней назад загрызли волки… Ты знаешь, о ком я говорю?
Мясистое лицо Гераклеса, наполовину освещенное светом лампы, было непроницаемо. «А, так Трамах учился в Академии, – подумал он. – Вот почему Платон пришел к Этис с соболезнованиями». Он снова кивнул и сказал:
– Я знаком с его семьей, но не знал, что Трамах учился в Академии…
– Учился, – ответил Диагор. – И хорошо учился.
Сплетя головки своих толстых пальцев, Гераклес сказал:
– И загадка, которую ты принес мне, связана с Трамахом…
– Вплотную, – подтвердил философ.
На минуту Гераклес задумался. Затем шевельнул рукой.
– Хорошо. Расскажи как можно лучше, и посмотрим. Взгляд Диагора Медонтского затерялся в заостренном контуре головки пламени, пирамидкой возвышавшейся над фитилем лампы, в то время как с губ его стекали слова:
– Я был его ментором и гордился им. У Трамаха были все благородные качества, которых Платон требует от тех, кто хочет стать правителем города: он был так красив, как бывает лишь благословленный богами; умел спорить с умом; его вопросы всегда попадали в точку; поведение было примерным; дух его вибрировал в гармонии с музыкой, а стройное тело было подчеркнуто гимнастическими упражнениями… Скоро он должен был достичь совершеннолетия, ему не терпелось служить Афинам в армии. Хоть мне и жаль было думать, что скоро он покинет Академию, сердце мое радовалось, зная, что его душа уже узнала все, чему я мог научить его, и была вполне готова познать жизнь…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?