Текст книги "Баллада об ушедших на задание"
Автор книги: Игорь Акимов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
3
Малахов надеялся, что еще до ужина с первой частью работы будет покончено: он просмотрит гамбургский материал, наметит ловушки, и затем эти книги, карты, альбомы и кинопленки будут возвращены в специально отведенный для таких занятий кабинет. Масюра получит контрольное задание…
Ровно в восемь в дверь постучали. Алексей Иннокентьевич вспомнил, что заперто, крикнул: «Минуточку», – надел китель, застегнул его на все пуговицы и лишь затем, повозившись с незнакомым замком, отпер дверь и посторонился, пропуская девушку в коротеньком, почти символическом, фартуке поверх формы. Перманент ей не шел, к тому же волосы были безнадежно погублены перекисью.
– Прошу вас, сержант, – бормотал Алексей Иннокентьевич, только сейчас ощутивший, как он голоден. Он с удовольствием оглядывал плывущий через комнату на подносе еще дымящийся, вкусно пахнущий ужин; даже соль и перец не были забыты. Но украшением подноса, конечно же, было маленькое берестяное лукошко, полное свежевымытых, тускло блестевших черешен.
Девушка держалась так, что не вызывало сомнений: она была приучена ничего не замечать вокруг.
– Куда поставить поднос? – спросила она, глядя как-то сквозь Малахова.
– Пожалуйста, поставьте на диван, – заторопился Алексей Иннокентьевич. – Я сам уберу со стола и устроюсь… И где ж вы такую черешню замечательную достали?
– Привезли. – Девушка скользнула к двери. – Приятного аппетита.
Словно никто и не входил сюда вовсе.
В коридоре мелькнул дневной свет, и лишь теперь Малахов заметил, что сидит в зашторенной комнате при электричестве, хотя в данную минуту никакой нужды в этом не было. Он выключил свет, поднял штору и открыл окно. Ему в лицо повеяла какая-то особенная свежесть, еле уловимо горчившая березами и чуть сыроватая. «Значит, был дождь, а я и не заметил», – подумал Алексей Иннокентьевич. Сбоку из-под березовых ветвей пробивалось желтое вечернее солнце; оно растеклось по оконному стеклу, но уже не слепило, а только отсвечивало, как ртуть.
Малахов не спеша поел. Он слушал, как лопочут листья, как где-то рядом, за углом дома, играют в волейбол через сетку; и, хотя он пристроился лицом к окну, смотреть на березы ему быстро надоело. «Я разучился наблюдать природу, – подумал он без всякого сожаления. – Я очень много разучился делать за последнее время, – думал он. – Может быть, я уже совсем нищ – только не подозреваю об этом?..» Но он-то знал, что это не так, и развеселился без всякой причины; просто погода была хорошая, и ужин вкусный, и он ощущал избыток сил, и верил, что может добиться всего, чего пожелает… хотя только перед этим признал свою неудачу в первой попытке и понял, что вся работа еще впереди. Ну и что с того? Сделаем! – и он по-мальчишечьи морщил нос и все поглядывал через плечо на большой портрет Масюры – увеличенную фотографию из личного дела, – приколотый кнопками к стене рядом с киноэкраном. Портрет был очень внушителен, если прикинуть на глаз, приблизительно метр на семьдесят. «Где они достают такую фотобумагу, вот что я хотел бы знать, – посмеивался Малахов. – Впрочем, с их возможностями…»
Есть черешни там же, где и суп, то есть на углу письменного стола, он не стал. Никакого удовольствия. Перебрался с лукошком на подоконник, благо, внизу не было дорожек – плюй себе на газон, сколько душа пожелает. Однако эту позицию он сразу забраковал. Здесь могли его заметить со двора, а это, в общем, было нежелательно.
Малахов вернулся к дивану.
Диван был коротковат, но валики откидные, и кожа почти новая, еще не пахнущая ничем, кроме дубильных веществ; и новые пружины в меру жестковаты. Алексей Иннокентьевич вытянулся на нем, поставил лукошко на пол и стал разглядывать портрет.
Масюра смотрел мимо Малахова – чуть выше и в сторону, «на птичку». Правильный нос, правильный рот и подбородок, и глаза обычные, без приметного разреза, не запавшие и не выпуклые, и уши самые заурядные. Ни единой приметной черты, разве что все чуть-чуть мелковато. Не исключено, что кто-нибудь находит его даже красивым.
«Прочитать» его, заставить его заговорить было бы задачей исключительной трудности даже для профессионального психолога. Только не нервничать и не спешить, смотреть и думать, и тогда настанет минута, когда портрет заговорит.
Алексей Иннокентьевич немного повернул голову. На той стене, где было окно, висели еще два портрета Масюры – с другого листа личного дела – фас и профиль. Но это были молчальники; с ними возиться – только время губить.
Когда девушка вернулась за посудой, окно уже было снова зашторено, а на экране только что погасли кадры железнодорожного моста через Зюдер-Эльбе; съемка производилась с поезда, шедшего со стороны Харбурга на остров; слева был отлично виден автомобильный мост; сейчас Малахова интересовал именно он, поскольку других его изображений среди наличного материала, кажется, не было.
– Я могу у вас попросить, – сказал Алексей Иннокентьевич, – электроплитку, большой чайник, полный воды, и, конечно, пачку чая?
Малахов уже примирился с мыслью о предстоящей бессонной ночи. Сколько раз бывало с ним так! Приступая к очередной работе, он полагал сделать ее легко и быстро: ведь все знакомо, дело, как говорится, только за техникой. Но стоило начать – появлялись интересные идеи, мысли, какие-то параллельные, неожиданные ходы; он начинал вживаться в новый мир, и, чем лучше ему удавалось это, тем больше он видел вокруг. Тем неохотнее потом он расставался с этим миром, а это было неизбежно и происходило в момент принятия решения. И Малахов оттягивал всегда такой момент до последней минуты, что свидетельствовало не столько о нерешительности его характера, сколько о том, что он типичный теоретик. В мире реальном надо было выбрать что-то одно, причем не обязательно самое интересное и красивое, а только самое вероятное, самое практически возможное.
Правда, из этого не следует делать вывод, что, увлекаясь анализом, Малахов забывал о цели; победе над реальным, конкретным врагом. Нет! Об этом он помнил каждую минуту. Но как раз потому, что перед ним был не просто противник, а именно смертельный враг, Малахов не желал оставлять ему ни единого шанса. Он всего себя отдавал схватке.
«Добросовестность когда-нибудь тебя погубит, Алексей Иннокентьич!» – смеялись товарищи. Но именно ему всегда доставались самые сложные дела.
И в этот раз повторилась обычная история.
Еще в дороге он составил план действий. Два с половиной часа понадобилось, чтобы просмотреть весь наличный материал, причем Малахов уже знал, что именно ищет. Второй прогон занял только пятьдесят минут. Малахов наметил четыре узловые точки, где можно было подготовить вопросы.
Это было в седьмом часу. Оставалось сообщить генералу: «Я готов», – и материал был бы возвращен в кабинет, Масюра получил бы задание, а ему оставалось бы ждать… трое суток. Уж сутки точно можно было выкроить, чтобы съездить в Москву. Если прежде она была для Алексея Иннокентьевича просто огромным нескладным городом, то теперь стала больше символом, и когда он произносил «Москва», что-то теплело в его груди и он думал: «Родина», и не удивлялся этому, потому что знал: так сейчас ее воспринимают все, каждый русский. И еще он думал о том, что эта война многим напомнила, что они – русские, русский народ, помогла это осознать и сплотила так, как, быть может, этот народ не был сплочен за всю свою многострадальную и прекрасную историю.
Ничего он не стал докладывать генералу, и вариант поездки в Москву только промелькнул на миг в сознании и тут же растаял без следа, такой он был несвоевременный и нереальный.
Так что же произошло?
Ровным счетом ничего.
Однако сделанная работа не принесла ни удовлетворения, ни чувства освобождения, которое возникает обычно, когда выложишься весь, сделаешь все, что только было в твоих силах, и видишь в конце: получилось…
Этого чувства не было.
Он знал, что сделал все правильно и добросовестно, но стоило ему взглянуть на портрет Масюры – и уверенность пропадала. Ведь Масюра будет не просто отвечать на твои вопросы, он будет бороться с тобою! Он будет драться за свою жизнь! Он подготовится к этой драке хорошо – ведь впереди трое суток!
Вот в чем дело: перед тем, как поставить на крайнюю линию Масюру, ты должен выйти на эту линию сам. Считай, что Масюра разгадает твою игру сразу. Выдержат ли твои четыре ловушки его контрподготовку?..
Малахов надеялся, что выдержат. А должен был знать это точно. И потому ответил: «Нет».
Во время передачи последней сводки Совинформбюро незнакомый майор принес телеграмму и несколько свежих фотографий Масюры. Фото были завернуты в газету – такие же огромные и еще влажные. В телеграмме сообщалось, что во Львове в указанное время Масюра находился с тремя партизанами; в гологорском отряде прежде воевал лишь один из них, Андрей Назаренко. Расследование пока не дало результатов.
– Я завтра составлю ответ, – сказал майору Алексей Иннокентьевич, старательно запер дверь, налил в кружку горячего чая. Затем разместил на диване, прислонив к спинке, фотографии Масюры и выбрал место, откуда все они были видны одинаково хорошо. Потом уселся на стуле, закинув ногу на ногу, и, прихлебывая чай, стал изучать портреты.
Про чай он забыл почти сразу.
«Ну что ж, дела обстоят хуже, чем ты предполагал, – подумал он вскоре. – Посмотри, – сказал он себе, – какое у него везде одинаково неподвижное лицо. Ну ладно, когда человек сидит перед фотоаппаратом, это понятно и легко объяснимо. Перед фотографом человек напрягается и поневоле и сознательно. На фотографии он хочет выглядеть таким, каким нравится самому себе. Или думает, что так производит наилучшее впечатление на других. Он столько раз видел себя в зеркале, он верит зеркалу и с готовностью принимает его советы. Он привычно напрягает мышцы своего лица и старается придать ему выражение или задумчивости, или решительности, или меланхолии, или удали. Мало ли кому что по вкусу. И если человек даже в самом деле умен, он редко проходит этот искус с безразличием к результатам. Ведь и умные люди имеют комплексы, сколько угодно комплексов, пожалуй, даже больше, чем дураки. Но не смешно ли это, когда умный человек хочет выглядеть на фотографии непременно решительной личностью или красавцем? А вот личности действительно сильные на фотоаппарат не реагируют никак. Наплевать им на все это. И даже подсветка, мощные рефлекторные лампы, которые бьют в глаза и поневоле заставляют напрягать мышцы лица, – даже она не может изменить их отношения к этой процедуре.
Ну хорошо, когда Масюру снимали для личного дела, предположим, он сознательно делал «никакое» лицо, – рассуждал Алексей Иннокентьевич. – Но когда снимали его сегодня, он об этом и не подозревал. А лицо такое же неподвижное и невыразительное. Ничего на нем не прочитаешь – ни мысли, ни эмоций. Или, может быть, это просто совпадение и фотограф, снимавший, конечно же, не тогда, когда ему хотелось, а только когда удавалось сделать снимок, выбирал неудачные моменты?
Удивительное лицо…
Ну ничего, думал он, за трое суток моя коллекция увеличится.
Однако не только это тревожило Алексея Иннокентьевича. Выло еще одно – тончайшее, еле уловимое, звеневшее, как комар, но комар настырный: от него отмахнешься, думаешь – все, глядь – уж опять зудит над ухом. Точно так кружило вокруг него и не давало покоя странное чувство, что лицо Масюры ему знакомо.
Сейчас Алексей Иннокентьевич уже не мог припомнить, когда это чувство появилось впервые. Осознал он его уже здесь. Осознал – и тут же отбросил за ненадобностью, так все было ясно. Масюру он действительно видел раньше, и не только на фотографии: он беседовал с Масюрой несколько раз в контрразведке фронта. В таких случаях психологическое представление о времени становится расплывчатым, появляется чувство, будто знал лицо человека чуть ли не всегда…
Это объяснение удовлетворило Алексея Иннокентьевича, но покоя не принесло. «Я где-то видел это лицо, – продолжал думать он, – я где-то его видел…»
Может быть, это был просто психический феномен? Ведь сколько случаев описано, например, как человек приезжает в незнакомый город, идет по улице – и чувствует, что он когда-то уже был здесь, шел вот так же, и все то же самое с ним в точности происходило.
«Если мне не изменяет память, – думал Алексей Иннокентьевич, – ученые объясняют этот феномен несовпадением скоростей электрических сигналов в полушариях мозга. В каком-то сигналы идут быстрее; и когда в другом они тоже достигают цели, оказывается, что на финише результат уже известен. Если это действительно так и если это мой случай, тогда все просто, – думал он. – Знать бы это наверняка!..»
Но Алексей Иннокентьевич искал объяснение попроще. Он верил, что истина всегда проста, подразумевая под простотой математическую ясность. Скажем, закон витка спирали – это просто и ясно. И синусоида, которая описывает каждый день человеческой жизни, и каждый год его, и всю жизнь вообще, и каждый отдельный поступок. А законы механики, например: действие всегда равно противодействию. Прекрасно!
А может быть, разгадка еще проще? Что, если она в самом лице Масюры: таком обычном, таком заурядном, что мимо пройдешь – и не заметишь.
Алексей Иннокентьевич был бы рад принять и эту версию – как и любую другую, – при условии, что она удовлетворила бы его. Да вот беда: она не находила в нем отзвука. Он прислушивался к себе… «Нет, не то! Я все-таки где-то видел именно его, Масюру!..»
Тогда он стал вспоминать, не было ли у него такого же ощущения на фронте. «Было, – сказал он себе. – Но почему уже тогда это тебя не встревожило? Не придал значения. Наверное, что-то промелькнуло тенью, еле уловимое, тут бы и сделать стойку… Но это не всегда получается. Сколько он учил себя следить за собой, за своей реакцией на людей, на события, на информацию; прислушиваться к себе, к интуиции, которая незримыми путями могла вдруг соединить вещи невероятно далекие. Но это следовало ловить в первое же мгновение, пока эта паутинка не только жива, но и ярка и убедительна. Именно в первое мгновение, потому что в следующее вступал в действие ум; он немедленно начинал анализировать, препарировать – и уже через минуту от паутинки ничего не оставалось.
«Я так и не научился верить себе, – думал он. – Факты, только факты».
«Предположим, во время наших бесед в кабинете это чувство уже сидело во мне, – рассуждал он. – Где я видел его раньше? На аэродроме, когда встречал „Дуглас“ из немецкого тыла? Еще раньше – на фотографии в документах, пришедших из бригады имени Олексы Довбуша?.. Тебе что-нибудь сказала та фотография?..»
Ему даже напрягаться не пришлось. Нет, решительно сказал он. Ни тогда, ни позже. Если бы у тебя появилось такое подозрение – хоть чуть-чуть, хоть на миг, – Масюра никогда не прошел бы мимо тебя в спецшколу. Значит?..
Значит, узнавание, если только оно было, если только это не мистика, произошло только сейчас, сегодня, когда увидел, а точнее говоря, насмотрелся на фотографии Масюры.
Да, тут не исключено самовнушение. Еще бы! Его подозревают, и я об этом знаю, я уже привык к этой мысли. Ищут подтверждения знания им Гамбурга, а я провел там столько времени, и я уже думаю: не там ли мы встречались? Не слишком ли поспешно, Алексей Иннокентьевич, ты перевел этого человека из категории подозреваемых в обвиняемые?
Малахов допил холодный чай, заварил прямо в кружке свежего.
«Добросовестно сделано, – в который уже раз подумал он. – Не абы как – на широкую пленку, микрозернистую; и телевик у этого мастера хорош, вон как детали прорисовывает!»
Между прочим, эти фотографии отличались от первых трех тем, что на них были ясно видны шрамы на лице Масюры. Шрамы не уродовали Масюру, зато придавали ему мужественности. Он их получил год назад, еще в гологорском отряде, когда они наскочили на жандармскую засаду. Как потом рассказывал Масюра, впечатление было такое, словно граната разорвалась перед самым лицом. К счастью, в их отряде был хирург, о котором еще до войны ходили легенды. Сколько раз его звали на Большую землю!.. Он не удовлетворился тем, что вынул все осколки. Масюра трижды лежал на его операционном столе, результаты – вот они: на обычных фотографиях из личного дела шрамы еле-еле угадываются. Зато в серии, что сейчас стояла перед Малаховым, они были видны неплохо. Словно фотограф нарочно ловил такое освещение, чтобы они выглядели рельефней…
А что, если неподвижность лица Масюры объяснить натяжением кожи на шрамах?
Как просто. Очевидно, так и есть. Но это еще надо проверить. Однако есть вопрос и поинтересней: сможет ли сейчас хирург – хороший хирург, специалист по этим делам, – определить места попадания осколков? Как бы не случилось услышать от него, что никаких осколков там не было и в помине!..
Малахов засмеялся – экие фантазии иногда в голову приходят! Потянулся так, что хрустнуло в плечах, и повернулся к столу, к гамбургским материалам.
В четвертом часу утра был готов еще один вариант, стоивший, впрочем, первых. Он был удивительно прост, но обойти его было невозможно, а не попасть в него мог только человек, предварительно предупрежденный. Или же действительно ни разу не бывавший в Гамбурге. Для этого пришлось из двух кинопленок (но только там, где это позволяли монтажные склейки!) вырезать по нескольку метров, одну маленькую книжечку изъять из материалов совсем; предстояло еще залить тушью цветную иллюстрацию в ганзейском альбоме и как-то избавиться от двух фотографий в большом юбилейном буклете.
Малахов погасил свет, открыл штору и окно и долго сидел на подоконнике, глядя, как светает. Потом он почувствовал, что его как будто отпустило; то невероятное напряжение, в котором он работал подряд несколько часов, рассосалось, и он теперь чувствовал только пустоту. Долг был исполнен, и можно было с чистой совестью ложиться спать. «Конечно, поспать сейчас было бы славно», – думал Малахов, сидя уже спиной к окну, лицом к дивану, где все еще были разложены фотографии. В сумеречном свете их было трудно разглядеть. Малахов опять закрыл окно, опустил штору, включил свет.
Он поглядел на часы. Генералу доложусь в девять; это будет как раз: не рано и не поздно. Значит, еще полные четыре часа для работы есть…
4
Масюра вошел в кабинет энергично, каждое движение и поворот тела соответствовали уставу. Разрешите? – Прошу вас. – Курсант Масюра прибыл для…
Он не договорил и несколько мгновений стоял молча, с перехваченным дыханием, с остановившимся на Малахове взглядом, в ярком свете июньского солнечного утра, посреди избытка света, когда нет теней, когда все на виду, каждая предательски дрогнувшая мышца, а пульс, кажется, проломит виски и разорвет вены на стянутом воротничком, будто петлей, горле.
Он смотрел на Малахова, откровенно усталого, даже замученного, с глазами, готовыми каждую секунду исчезнуть под слипающимися тяжелыми веками, – и не мог выдавить из себя ни слова. Наконец как-то совсем по-граждански, плечом, он прикрыл дверь, привалился к ней на миг, явно получив от этого облегчение, и сказал:
– Здравствуйте, товарищ подполковник.
– Не ждали?
– Не ждал…
– Проходите, товарищ Масюра. Садитесь вот сюда. Разговор предстоит долгий.
Алексей Иннокентьевич говорил еле-еле, необычно вяло и вязко, словно кашу жевал. Но это не было игрой, хотя он немало времени потратил, обдумывая режиссуру самой первой минуты и первых пяти минут встречи с Масюрой. У него было заготовлено несколько вариантов, но сейчас он был сам не свой, им овладела апатия, скорее всего, реакция на предельное умственное напряжение предыдущих трех суток, и все эти варианты вылетели у него из головы, он и не пытался их вспомнить, знал – бесполезно; одно только его и заботило: продержаться эти самые тяжелые минуты, потратить их на пустяки.
– Вы успели хорошо подготовиться?
– Так точно, товарищ подполковник.
– Судя по записи в журнале, вчера вы показали неплохое знание Гамбурга. Однако допустили несколько мелких ошибок. – Малахов открыл журнал, нашел нужную запись; читая, водил пальцами вдоль строк, видать, почерк был не самый разборчивый. – Да ошибки, в общем, несущественные, но вы же знаете, товарищ Масюра, в нашей работе мелочей нет, каждая может стоить жизни вам или вашему товарищу… не дай бог, из-за «мелочи» и операцию загубить недолго…
Общие фразы удобны тем, что их не надо придумывать и задумываться над ними не надо; они сами слетают с языка, льются, льются, словно заклинание или наговор гипнотизера.
Накануне Масюру «гоняли по Гамбургу». Когда Алексей Иннокентьевич сравнивал фотографии Масюры перед беседой и после нее, он не мог удержаться от улыбки: после беседы лицо Масюры будто вширь раздалось; словно это лицо стягивали внутри какие-то крючки, а теперь их все разом отстегнули… И эту ночь Масюра спал хорошо – не сравнить с предыдущими – и на сегодняшнюю повторную беседу пришел с лицом легким, уверенный и спокойный. Но вдруг увидел перед собой не вчерашнего преподавателя, а Малахова – и сломался. За несколько мгновений, что он стоял возле двери, его лицо почернело и провалилось. Это происходило буквально на глазах, как говорится, зрелище не для слабонервных. Однако по лицу Малахова он не смог бы об этом догадаться. Алексей Иннокентьевич изучил эти мгновения, знал, как это бывает, столько раз видел, как люди осознают свой крах и что с ними после этого происходит… Он знал: прямо сейчас можно начинать обычный допрос, риска почти не было; вернее, небольшой риск все же был: человек мог еще немного посопротивляться по инерции, не столько сознательно, сколько из упрямства, и, чтобы сломать это уж самое остаточное сопротивление, нужны были неожиданные и обязательно настоящие, не липовые, мол, нам все известно и без вас, а полнокровные факты, что называется вынь да положь. А таких фактов против Масюры у Алексея Иннокентьевича пока не было ни одного. Пока.
«С допросом успеем», – подумал он и сказал:
– Ну что ж, товарищ Масюра, давайте так начнем. У вас свидание в западной части города, предположим, в Лурупе. Даже уточним: в кладбищенской конторе в семнадцать часов пятнадцать минут вас ждет некто в синем пуловере с красными продольными полосками, со свежим номером «Гамбургер цайтунг» в правой руке; или, если хотите, пусть он держит «Райх», на среднем пальце для верности у человека будет алюминиевый перстень.
– Как вы детально объясняете, – попытался улыбнуться Масюра. Его руки лежали на коленях. Сплетенные пальцы то светлели вокруг ногтей и сами почти светлели, то вдруг темнели, и тогда напряжение передавалось на предплечья, которые – это и через гимнастерку было видно – коротко, как под током, вздрагивали.
– Привыкайте. Повторяю, товарищ курсант, для нас это не мелочи, для нас это детали. Каждая – самая главная. Привыкайте: отсутствие любой из деталей меняет всю ситуацию.
– Понял, товарищ подполковник.
– Сейчас мы не будем детализировать эту часть упражнения дальше. Но учтите: в настоящем задании деталей будет в несколько раз больше. Например, если этот человек будет читать прейскурант, значит, за ним следят; если он спросит у вас спички, значит, явка, на которую вы идете, провалена или опасна; если он пошутит, что нынче похоронить человека труднее, чем прокормить, он сможет с вами увидеться ровно через час пятнадцать в пивной напротив левого крыла универмага…
Это была все та же простая хитрость: выгадать время, чтобы почувствовать в себе боевой взвод, и одновременно начать усыплять бдительность Масюры, чтобы, подойдя к ловушкам, он думал о чем угодно, только не о подвохе. Но настроиться на серьезную борьбу все не удавалось. Он ведь ждал совсем другого. Он ждал встречи с настоящим противником, он ждал борьбы!.. Ведь Масюре предстояло отстаивать жизнь, свою жизнь!.. А он так бездарно сломался. Сразу. В первую же минуту.
Разочарование было так велико, что Алексей Иннокентьевич даже и не пытался себя утешить.
– Итак, накануне вечером вы выехали из Берлина, обычным поездом, через Виттенберге и Людвигслуст, – продолжал он почти автоматически. – Но есть опасение, что на вокзале будет тайная полиция, с которой вам лишний раз не стоит тягаться. И вы сходите с поезда чуть раньше, в Бергедорфе. Утро. Скажем, без десяти восемь. И на явках вы не имеете права появляться до встречи на кладбище. Ясно?
– Так точно.
– А теперь в путь. Посмотрим, где вы будете болтаться эти девять часов двадцать пять минут.
– Не очень складный вы поезд придумали, товарищ подполковник, – пробурчал Масюра. – Вполне можно было бы выехать из Берлина утренним. И выспался бы в постели, не сидя, и приехал бы к сроку.
– Вы обсуждаете приказ?
– Виноват, товарищ подполковник.
– Вам дали билет именно на этот поезд. Значит, так надо. Значит, так вы в большей безопасности, может быть, даже под охраной.
– Понимаю. В кино я могу заходить?
– Куда угодно: в кино, в кафе, в пивные, в рестораны. Но я советую обходить места, где возможны облавы. Документы у вас прекрасные, только мало ли что почудится полиции. Вас задержат, кто придет на условленную встречу?..
Масюра принял условия игры, и какое-то время Алексей Иннокентьевич даже думал, что заставил его бороться. Однако скоро убедился, что это не так. Масюра попадал во все ловушки. Он даже не пытался разгадать их. Он был послушен – и только. Он уже смирился. Сейчас от него хотели этой нелепой игры – и он вел свою партию, не пытаясь вспомнить, какие детали, вытягиваемые из него Малаховым, были в здешних материалах, а какие нет.
Малахов с трудом подавил в себе раздражение, хотя объективно понять его было легко: только в эти минуты стало окончательно ясно, что Масюра – немецкий контрразведчик. Их беседа все больше утрачивала начальный тон и вскоре, когда ловушки сработали все, потеряла смысл и для Малахова. Он перестал задавать вопросы. Масюра по инерции говорил еще несколько минут, потом и он замолчал, и так они сидели в полном молчании довольно долго. Масюра смотрел в окно, Алексей Иннокентьевич – на свои длинные худые пальцы.
– Уф! – выдохнул наконец Малахов. – Пусть будет по-вашему. Оставим эту бессмысленную игру. Тем более, что свою функцию она выполнила. Я думал, что вы будете упорней.
– Какой смысл? Едва я увидел вас, я сразу понял, что игра проиграна.
– Перед вчерашней беседой вы волновались больше.
– Да. В общем, я понял метод проверки и хорошо к нему подготовился. Но вчера это оказалось ни к чему. Я успокоился. Решил – просто совпадение.
«Он видел меня когда-то, когда и я его видел, и сейчас он узнал меня, и считает, что я его узнал тоже», – думал Алексей Иннокентьевич.
– Вы узнали меня сразу? – спросил он.
– Да. Еще на аэродроме. Когда я увидел, как вы подходите к нам, я чуть не сомлел. Я был уверен, что вас застрелили, – он криво усмехнулся.
Все. Вспомнил! Одна эта фраза, и Малахов словно воочию увидел, как его волокут за вывернутые руки сперва вверх по пяти лестничным маршам, потом по коридору, по коридору было не так ужасно, потому что разбитые ноги скользили по линолеуму, которого он касался то щекой, то лбом, а эти двое волокли его рывками и спорили, чья очередь идти сегодня к какой-то девке, видать, оба к одной ходили, а сзади кто-то бежал следом и кричал, кто будет вытирать кровь после каждой свиньи, он не нанимался, ему денег за это не платят, за это дерьмо… А потом эти двое втащили его в комнату и запрокинули лицо, схватив за волосы, и рефлектор бил прямо в упор. «Этот?» – услышал он, скосил глаза и увидел молодого стройного оберштурмфюрера СС, блондина с правильными чертами, но ни единой неправильности, чтобы взять ее на заметку. «Нет, не он», – сказал оберштурмфюрер и отвернулся. «Это он, Хайнц, – сказал кто-то, не видимый из-за рефлектора, и Малахов узнал по голосу следователя. – Это он, Хайнц, ну погляди хорошенько. Если хочешь, глянь на фото. Здесь он еще до обработки…» И опять они друг против друга, глаза в глаза, рефлектор сыплет песок на веки. «Нет, не он», – рубит оберштурмфюрер. Малахов был уверен, что его расстреляют, но его отправили в концлагерь. С поезда он бежал…
Малахов потрогал широкий шрам за ухом.
– Вы все еще оберштурмфюрер?
– Нет. Уже гауптштурмфюрер. В сорок втором получил повышение.
– Тогда вы были блондином, Хайнц…
– Кессель. Моя фамилия Кессель, неужели вы еще до этого не докопались?
– Пока нет.
– А перекраситься несложно, господин подполковник.
– Куда неприятней пластическая операция.
– Ну немного потерпеть не беда. Зато результаты были превосходны. Я две недели жил среди людей, знавших настоящего Масюру, и никто во мне не нашел ничего странного. Мне только сочувствовали за увечье, но говорят, что это производит впечатление.
– А все родственники Масюры действительно уничтожены?
– Это не моя вина, господин подполковник. Мне подготовили легенду, я только натянул ее на себя. А родственников Масюры вывезли в Треблинку по приказу свыше. Это не моя вина.
– Их сожгли?
– Да. За этим специально проследили. Война, господин подполковник. Мне готовили безукоризненную легенду.
– Гибель Гологорского отряда – ваша работа?
– Нет. Моя группа ушла в лес после этого разгрома. Мы точно знали, что не уцелел ни один человек. Нас не мог уличить никто.
– Кстати, ваша группа, гауптштурмфюрер, арестована…
– Догадываюсь.
– Послушайте, Кессель, но ведь вам пришлось убивать немцев, даже двоих офицеров вы убили собственноручно. Это нами проверено.
– Но ни одного русского!
– До этого мы дойдем, гауптштурмфюрер. Вам никогда не жгла руки кровь соотечественников?
– Это были пешки, которых не считают в крупной игре, господин подполковник. Когда я уходил в лес, я имел задание попасть в советскую дальнюю разведку. Все делалось только ради этого. И я почти добился своего.
Оставалось выяснить последнее.
Малахов хорошо знал противника, который боролся против него по ту сторону фронта, и потому спросил, почти уверенный в точности попадания:
– Где сейчас разведшкола фон Хальдорфа?
– Не знаю.
– Советую отвечать. По всему стилю вашей работы я узнаю его руку, гауптштурмфюрер.
– Он мой шеф, я и не собирался отрицать этого.
– И вы не знаете, где находится ваш шеф? Что за ерунда! Еще попробуйте меня убедить, что вы не поддерживали с ним постоянной связи.
– И этого я не отрицаю. Но в октябре прошлого года они перебазировались из-под Львова куда-то южнее. Когда предоставлялась возможность, я выходил на радиосвязь. В последний раз это было на вербное воскресенье.
– Хорошо вас учили, – усмехнулся Малахов.
– Вы же сами говорите, что узнаете его руку, господин подполковник. Прошу вас верить мне, господин подполковник. Если б я знал место, я бы сказал. Сейчас я бы сказал вам это. Но если вы знаете фон Хальдорфа, вы должны мне поверить. У нас его звали старой лисой, потому что он всегда путает следы и никогда дважды подряд не ночует в одном месте… Не хочу вас обижать, господин подполковник, но более хитрого разведчика, чем фон Хальдорф, я в жизни своей не встречал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.