Текст книги "Седьмая жена"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
– Я не нашла здесь ни одного зеркала. Только в туалете. Но там оно слишком высоко. Мне придется встать на стул.
Когда она стояла на стуле, головы их оказывались на одном уровне. Прикосновения ее пальцев были быстры, как толчки рыбьих губ под водой. Она заклеила ему брови бежевым пластырем и поверх налепила искусственные, с безжалостным мефистофельским изломом. Волосы зачесала назад и обрызгала рыжеватым лаком. В рот засунула боксерскую жвачку и заставила зажать между деснами и щеками. Под носом появилась щекочущая полоска усов. Он стал неузнаваем, коварен, омерзителен, неотразим.
– Вы можете раздеться прямо здесь. Я пока приготовлю камеры. Но помните, что я просила? Галстук на голую шею. Пожалуйста.
Раздевшись, он остановился перед зеркалом. Он подумал, что в сущности она, наверное, права. Что еще, кроме презрения, могли вызывать эти покатые плечи, этот кучерявый треугольник на груди, этот незагорелый живот, подвешенный к ребрам, как полупустая лошадиная торба? Лицо под гримом было чужим, но что-то главное она сумела угадать про него и перерисовать в эту карикатурную маску. Конечно, это был он – сластолюбец, идущий по жизни мелкими прыжками, от одного удовольствия – скок-поскок – до другого, как с кочки на кочку, где повыше, туда и прыгну – без дальней цели, без глубинного смысла; падкий на лесть, умеющий подольститься; трус, каждую минуту озирающийся на призрак Горемыкала за спиной; бездельник, всю жизнь боявшийся настоящей работы и потому прицепившийся к несложному ремеслу, позволяющему наживаться на чужих страхах и горестях; скупердяй, отказавшийся вчера купить двухсотдолларовую ракетку для Голды (жена-1 позвонила напомнить, что девочка закончила первый класс с отличием) и отделавшийся карманным магнитофоном; лицемер, справляющийся по телефону о здоровье отца, чтобы тут же выбросить из головы весь перечень – каждую неделю новый – очередных болезней, мучивших одинокого старика; безвольный бабский угодник, давший втянуть себя в эту нелепую маскарадную затею.
В тесном пространстве туалета воздух густел от презрения, делался горячим. Антон перебирал в памяти телевизионных комиков, надеясь украсть у них какую-нибудь подходящую остроту для выхода и прикрыться ею, как фиговым листком. Но ничего не вспоминалось. Да и все равно он чувствовал, что маленькая фотографиня ни за что не откажется от своей медицинской, сухой деловитости – остри не остри. Он сделал глубокий вдох и вышел молча и послушно, как пациент, разглядывая сине-белые полоски презренного галстука на голом презренном животе.
– Лучше всего, если вы не будете обращать на меня внимания, – сказала Сьюзен. – Просто вообразите, что сейчас утро понедельника, что вы пришли на работу и начали заниматься делами. Достаньте ту папку, которая у вас на очереди, и просматривайте документы из нее.
Тон ее сделался почти приветливым, почти веселым, но Антон уже знал ее довольно, чтобы понять, откуда идет это улучшение настроения: мир, в его лице, дал ей очередное подтверждение своей ничтожности, и она приободрилась.
Он послушно подошел к стене железных ящиков, выдвинул один, достал папку миссис Туркинсон. Компания, продавшая ей страховку дома, хотела слегка повысить размеры платежей и запрашивала, под каким предлогом это можно сделать. Накануне он проехал мимо дома миссис Туркинсон и увидел, что тротуар, идущий мимо него, слегка вспучился и потрескался. В понедельник он собирался написать в компанию письмо и указать на этот факт. Любой прохожий, споткнувшийся о задранный угол плиты и сломавший ногу, был вправе высудить у миссис Туркинсон изрядную сумму, которую должна будет выплатить страховая компания. Компании следовало поставить миссис Туркинсон перед выбором: либо отремонтировать тротуар (не меньше тысячи долларов), либо добавить к месячным платежам небольшую сумму для покрытия возникшей угрозы. Совет был тонок, точно рассчитан (кто же выложит тысячу сразу?), цепок, как рыболовный крючок, и Антон презирал себя за него от всего сердца.
Краем уха он слышал щелчки и жужжание электрической фотокамеры. Горячие снопы света скользили по голой коже. Сьюзен кружила вокруг него, сбросив туфли, то взлетая на стул, на стол, то забиваясь спиной в угол, то ложась на пол.
Внезапно все стихло. Свет погас.
Он оторвал глаза от папки миссис Туркинсон.
Презрение на лице Сьюзен, пропущенное через линзы фотоаппарата, казалось, сгустилось в пучок, отразилось от невидимого зеркала в пространстве и распалось на две горящие точки – глаза.
– Как вам не стыдно!
– Что случилось? – спросил Антон.
– Я могла ждать чего-то подобного от нанятого актеришки… Но от цивилизованного человека, от мужа лучшей подруги…
Антон оглядел себя. Опустил глаза вниз. И увидел причину гнева Сьюзен.
Это было восстание. Бунт на борту. Третий-лишний – гордый и одинокий – наотрез отказывался поддаться волне презрительных самообличений, стушеваться, исчезнуть.
Он стоял, как последний спартанец в Фермопилах, как Малахов курган, как последнее зенитное орудие тонущего авианосца, все еще готовое вести огонь. Он бросал вызов презрению врагов, он защищал поруганное достоинство, он был как флагшток, ждущий и жаждущий флага.
– Сделайте же что-нибудь! – крикнула Сьюзен.
– Что я могу сделать?
– Откуда я знаю? Станьте под холодный душ.
– В конторе нет душа.
– Только не говорите мне, что вы тут ни при чем. Вы должны, должны были подумать о чем-то таком, вообразить что-то грязное. Неужели обо мне?
– Я думал только о миссис Туркинсон.
– Кто это?
– Ей восемьдесят два года.
– Извращенец! Боже мой, а что подумает Кэтлин? Она вообразит, что я соблазняла вас.
– Откуда она узнает?
– От меня, конечно. Я звоню ей немедленно.
– Весьма разумно. Если из клетки бежал дикий зверь, кому звонят в первую очередь? Смотрителю зоопарка – кому же еще.
– Даже если я ничего не скажу, она по моему поведению почувствует, что что-то неладно.
– Мы скажем ей, что у вас сломалась камера и съемки пришлось прекратить.
– Конечно! Как это по-мужски – хвататься за первое подвернувшееся вранье. Неужели вы думаете, что я стану покрывать вас, что унижу себя ложью?
– Я только пытался помочь. А вы в благодарность хотите испортить мои отношения с женой. Это и есть ваша хваленая честность?
– Кэтлин, возможно, поймет. Но что я напишу редактору журнала? Такой непрофессионализм! Если они узнают правду, все отношения со мной будут порваны. А это сейчас лучший женский журнал!
– Может быть, подождем еще немного? Рано или поздно он должен угомониться.
– Откуда вы знаете? Такое случалось и раньше?
– Не раз. Самое неудачное было, когда он воспрял на экзамене по экономике. Сокурсница стала поправлять лямки лифчика – и все. Ему много не надо.
– Но ведь я-то не сделала ничего такого?
– Не знаю. Все же вы сняли туфли.
– Так. Теперь вы попробуете меня же выставить виноватой.
– Никто ни в чем не виноват. В жизни случается всякое. Потом проходит. Нужно дать время. Немного терпения.
– Все равно у меня нет больше сил. Три часа бессмысленного ожидания утром, теперь это… Нервы гудят. Работать я не смогу. Не могли бы вы убрать его куда-нибудь? Скажите ему, что съемки закончены. Скажите, что он не прошел конкурс, что остался за кадром.
Разбушевавшийся вояка не хотел возвращаться обратно в свой окоп – его пришлось уводить силой. Антон, уже одевшись, помогая Сьюзен собирать и упаковывать лампы, старался все время поворачиваться к ней спиной. Только когда они вернулись домой, он смог распрямиться и встретить испытующий взгляд жены-2 лицом к лицу.
Сьюзен немедленно взяла подругу за руку и увела на кухню. Трибунал совещался минут пятнадцать. Антон взял газету, но никак не мог понять, из-за чего на этот раз загорелась перестрелка в Бейруте. Ему хотелось, чтобы его простили. Ему хотелось, чтобы все было как вчера.
Женщины вышли в столовую, неся по кастрюле в руках. Они загадочно улыбались сквозь пар. Они были самыми нежными, самыми преданными подругами на свете. И за это весь презренный свет – включая даже мужчин, даже самых никчемных – получал временное и условное право на существование.
Корреспондентов, уже собравшихся покинуть «Вавилонию», ждал приятный сюрприз. К причалу подъехало такси, и из него показались заказные ботинки из кожи игуаны, потом заказной чемоданчик, расписанный палехскими мастерами, потом заказной спортивный костюм японского модельера, а потом и весь адмирал Козулин. Камеры снова зажужжали, микрофоны подняли свои змеиные головки.
– …Да-да, прилетел только что и сегодня же – обратно… Возникли новые обстоятельства, надо ввести в курс капитана и команду… О, наоборот, все в самом положительном смысле… Русские проявляют всё большую заинтересованность в нашем плавании… Они убедились, что намерения у нас самые дружеские, что здесь нет никакого подвоха… Конечно, они слегка презирают нашу западную погоню за рекламой… Но мы-то с вами знаем, что реклама – это наш хлеб. Ваш и наш, хе-хе, наш и ваш…
Спровадив корреспондентов, Козулин сказал, что хочет поговорить с каждым членом экипажа отдельно. Он переходил из каюты в каюту, и его расписной чемоданчик становился все легче и легче. Войдя к Антону, он извлек два свертка – видимо, последних.
– Я не хочу, чтобы вы открывали эти пакеты раньше времени. Вот этот вам понадобится, когда – и если – вы отыщете Голду. Вот этот – при встрече с моим братом. Там же уложены и подробные инструкции. Спрячьте все куда-нибудь подальше. Русские таможенники очень дотошны. Как проходит плавание? Как настроение?
– Все идет нормально.
– Команда слушается приказов?
– Рональд распределил все обязанности и поддерживает порядок.
– Адвоката Симпсона нам удалось на время нейтрализовать. Но он собирается перехватить вас в Европе. Там мне труднее будет отбивать вас.
– Моя четвертая жена – единственная, с которой у меня не было детей. Но благодаря Симпсону она сумела высудить самые высокие, алименты.
– Мне показалось, что он не просто старается ради клиентки. Что-то тут замешано посерьезнее. Я поручил кое-кому расследовать, что он против вас имеет. Со временем узнаем. Правильно ли я помню, что в Монреале живет одна из ваших бывших жен? Кажется, пятая?
– Третья.
– Вы собираетесь навестить ее?
– Еще не знаю.
– Старые увлечения иногда вспыхивают с неожиданной силой.
– Мне бы не хотелось говорить на эту тему.
– Я слышал, что все это время она не позволяла вам видеться с детьми.
– Давайте я лучше опишу вам идею, которая пришла мне в голову: консервы для путешествующих.
– Говорят, у нее здесь в Монреале свое фотоателье. И довольно успешное. Правда, с порнографическим уклоном…
– То есть консервы-то обычные, но путешественник не берет их с собой, а оставляет в специальном холодильнике…
– Кажется, у нее двойное гражданство, канадское и американское.
– …Есть миллионы одиноких владельцев кошек, которые и хотели бы поехать в путешествие – по делам или отдохнуть, – но не могут оставить своих любимцев…
– …Тот, кто на ней женится, может стать канадцем и остаться здесь…
– …И вот мы предлагаем таким людям холодильник с несложным часовым механизмом…
– …А канадские адвокаты очень умело защищают своих граждан от чужих адвокатов, в том числе и от симпсонов.
– …Этот холодильник раз в сутки автоматически вскрывает и выбрасывает из себя очередную банку. Или два раза – смотря по аппетиту кошечки…
– …И если у вас бродят идеи насчет воспользоваться всем этим и остаться, я хочу сказать, что это будет слишком тяжелым ударом по моим планам…
– …Наш путешественник заряжает холодильник нужным числом банок – три, пять, семь – и уезжает себе с легким сердцем…
– …и я вынужден буду принять меры…
– …а возвращаясь, видит ряд опустошенных банок и счастливого, облизывающегося друга.
– …которые мне очень не хотелось бы принимать по отношению к отцу моих внуков.
– Да о чем вы говорите! – воскликнул Антон. – Остаться! Да я даже не уверен, захочет ли она говорить со мной.
– Вот и прекрасно, – сказал Козулин, направляясь к двери каюты. – А насчет холодильника для путешественников – очень занятная идея. Если дело пойдет, я обещаю вам участие в прибылях.
Дни, остававшиеся до отъезда Сьюзен, прошли в тягостном и надсадном подшучивании.
Сначала она рвалась уехать тут же, на следующий день, но жена-2 уговорила ее, что это будет просто глупо, что ничего – решительно ничего важного – не случилось. Что их отношения ничем не омрачены, что мужчины действительно не умеют распоряжаться собой, они-то и есть слабый пол, не имеющий полной власти над движущимися частями своего тела. Пусть с журналом все провалилось, но работа в фирме, вызвавшей ее, должна быть закончена.
На эти дни жена-2 стала как бы главной в доме. Сьюзен и Антон вели себя тихо, как пристыженные, попавшиеся озорники. Антон часто задерживался после работы в конторе, а дома запирался в кабинете. Дел у него было выше головы. Страховка против Большого несчастья приобретала все большую популярность, клиенты валили толпой. Но правда заключалась в другом. Часто он не мог ни поиграть с детьми, ни присоединиться к женщинам, смотревшим по вечерам телевизор. Ибо бунт на борту продолжался.
Третий-лишний демонстрировал все признаки одичания. Как побитый когда-то пес, помнящий обидчика долгие годы и вскакивающий – шерсть дыбом – при одном его приближении, он вздымался и только что не рычал от звука шагов Сьюзен за дверью, от дуновения ее духов, от вида раскачивающейся у бедра фотокамеры, от шума воды, падавшей на нее в душе по утрам. С ним не было никакого сладу. «Дурак, прекрати, больно же!» – готов порой был крикнуть Антон. Но знал, что может услышать в ответ: «Это мне, мне больно!!» Какая-то мстительность появилась в третьем-лишнем, какая-то злобная решимость. Словно ему мало было, что он сорвал создание фотоцикла «Мужчины без прикрас». Нет, он непременно хотел добраться до горла, до сердца, до самого-самого своей обидчицы, прорваться сквозь стену презрения, доказать…
Только дня за два до ее отъезда Антон понял, что происходит. Они сидели втроем (вчетвером?) у камина, посасывали коньяк, и в полумраке, в мягком кресле, нога на ногу, можно было какое-то время удерживать одичавшего бунтаря и даже что-то отвечать с улыбкой лучшей подруге жены-2, перебросившей ноги через валик дивана, и даже рассматривать узор ее чулка, просвеченный сосновым огнем сквозь узор пальцев. Потом она заметила его взгляд, убрала ноги, спрятала их под юбку.
И тогда до него дошло.
Просто любовная горошина на этот раз обманула его – вот в чем все дело. Не чувствуя ее в обычном месте, в горле, он вообразил, что она невинно дремлет под снежком домашней рутины. А на самом деле она давно убежала из своей ямки, бороздки – ведь говорят, что даже почка может отправиться в какие-то блуждания внутри нас, – и неосторожно свалилась в горло третьему-лишнему, и раздувается там, и сводит непривычного бедолагу с ума, доводит до исступления.
Ночью, часа в два, он был внезапно разбужен бессонным бунтарем. Тихо встал, вышел в коридор. Прошел мимо лестницы, ведущей на первый этаж, мимо спальни детей, дошел до ванной. Потом сделал еще несколько шагов и остановился около гостевой комнаты. Погладил медный набалдашник дверной ручки. Казалось, это прикосновение разбудило электрические токи в ладони и в меди, которые слились, юркнули куда-то внутрь, к невидимому моторчику – закрутились невидимые и неслышные шестеренки, шкивы, редукторы, и медная ручка без всякого волшебного «сезама» клинкнула и начала поворачиваться сама собой.
Дверь приоткрылась.
Из нее полилась темнота, полная презрения. Дверь приоткрылась шире. Он зажмурил глаза. Потом открыл их снова. В дверях – ночная рубашка перехвачена пояском, волосы вперемешку с кружевами воротника, взгляд полон недоумения – стояла Сьюзен. Недоумение было направлено не на него, а на собственную руку. Что ты наделала, рука, кто тебе позволил, с чего вдруг тебя сорвало открывать дверь посреди ночи?
Он шагнул в спальню. Она отступила. Он сделал еще один шаг. Она подняла руки навстречу и притянула его за пижаму к себе, но бунтовщик попытался оттолкнуть ее. Тогда она встала на кресло, снова притянула к себе и чуть расставила ноги, так чтобы и бунтовщику нашлось место. Теперь он не мешал им обняться по-настоящему. Антон почувствовал, что весь презренный мир улетает вниз из-под ног. По какой-то необъяснимой прихоти Сьюзен Дарси решила выделить его, вырвать к себе наверх и сделать – на секунду? на минуту? на час? – неподсудным, помилованным, от приговора освобожденным, сердцем избранным.
Здесь наверху было жутко, как у окошка взлетающего самолета. Земля внизу пугала острыми крышами своих спящих, непрощенных, невознесенных обывателей. Нужно было очень крепко держаться – но за что? За это маленькое, мягкое, уязвимое тельце, оказавшееся у него в руках? Да оно само нуждалось в защите и опоре, в нем только и было твердого – две тонкие лопатки под скользящей тканью да два бугорка, вдавившихся ему в грудь.
Они стояли не двигаясь. Они стояли так долго, что даже допотопная фотогармошка прошлого века могла бы запечатлеть их объятие без всякой магниевой вспышки, довольствуясь только светом из приоткрытой двери.
Потом и этот свет померк.
Антон оглянулся и увидел в дверном проеме дагерротипный силуэт жены-2. Охваченный мгновенной паникой, он разжал руки и полетел бы обратно вниз, в гущу острых земных крыш, если бы не Сьюзен. Она упрямо держала его за шею и смотрела в заспанное, растерянное лицо подруги.
Жена-2 начала гладить стену ладонью. Нащупала выключатель. Свет залил комнату, как безжалостный фиксаж, превращающий мимолетное переплетение лучей, движений, чувств, теней в застылость фотодокумента. Жена-2 сделала несколько шагов вперед. Сьюзен зажмурилась, но рук не расцепила. Антон стоял – летел – падал – плыл – растворялся. Жена-2 подошла к ним вплотную, взяла Сьюзен за талию и прижала свою щеку к ее плечу. Потом взяла пальцы Антона и переплела их со своими. Неподвижная сценка теряла последние молекулы светочувствительного слоя, закрепляла черно-белую нелепицу. Вечный бунтовщик, не зная, как себя вести в ситуации, грозившей превратить его из третьего в четвертого-лишнего, впал в растерянность, стушевался, дал забыть о себе. Остановившееся мгновение было неправдоподобным, как вылезающий из люка оперный Мефистофель.
Антон решил не звонить, ехать прямо без предупреждения. Сьюзен никому, даже матери, не давала свой домашний адрес – только адрес фотоателье. Оно располагалось в северной части города. За окном такси проплывали памятники – Нельсон, королева Виктория, Эдуард Седьмой… Но французские вывески повсюду теснили английские, и лестницы тянулись к дверям вторых этажей на марсельский манер, и главная церковь рвалась повторить собор Парижской Богоматери всеми своими башнями, контрфорсами, аркбутанами. Осколки французской империи повсюду блистали сквозь осколки британской и часто выглядели сохраннее и прочнее. Таксист на вопросы Антона только бурчал что-то по-французски.
Кафе, радиомагазин, маленькая печатня, винная лавка, гигантский супермаркет, автомастерская – все это тянулось вокруг бывшей рыночной площади, заполненной сейчас рядами автомобилей. В витрине фотоателье было несколько репродукций с розового Ренуара и в углу – небольшой плакатик: «Интимные портреты. Portraits intimes». Молоденькая узколицая ассистентка улыбнулась Антону из-за стола, обронила вопросительное «oui».
– Я бы хотел…
Невидимый Ла-Манш пролег через улыбку ассистентки. Она перешла на английский.
– Вам было назначено на это время?
– Я проездом, приехал только сегодня, но друзья в Кливленде мне очень рекомендовали…
– Вы бы хотели отдельный портрет? или полный набор? открытку? А может быть, календарь? Правда, мужчины редко заказывают календарь… Это как-то не принято. Но потом бывают довольны.
– А можно взглянуть на образцы? И на цены тоже.
Она указала ему на столик у окна. Он взял календарь, лежавший наверху. Витиеватое полукружье надписи сверкнуло позолотой: «A mon cher Marcel de Jeannette». На первом листе костлявая Жаннет была изображена в лисьей шубке, наброшенной на голое тело, так что обнаженное плечо открывалось январской стуже. В феврале она собралась кататься на лыжах, уже была одета по пояс – то есть в свитер, шапочку и варежки – и теперь, встав на цыпочки спиной к объективу, искала в стенном шкафу все остальное. Мартовская погода осталась за кадром, потому что Жаннет забралась в ванну и открывалась взору Марселя лишь несколькими интимными фрагментами, сверкающими из мыльнопенных холмов. В апреле потеплело, так что можно было наконец выйти на балкон в прозрачном развевающемся пеньюаре. На майской странице чья-то рука протянулась через плечо Антона и захлопнула календарь.
– Здравствуй, Сьюзен, – сказал он, не поворачивая головы.
– Что тебе нужно? Я ведь запретила тебе показываться мне на глаза. Это было мое единственное условие.
– Я здесь проездом, всего на один день…
– У меня нет для тебя времени. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ни тем более сейчас.
– Хоть полчаса?
– Нет!!
– О мисс Дарси, ради Бога простите… Я думала, джентльмен просто хотел заказать…
– Ничего, Николь, ничего. Ты не могла знать. Джентльмен сейчас уйдет.
– Я никуда не уйду. Буду сидеть и ждать. И если ты не найдешь для меня получаса, я буду ждать до вечера. А потом прослежу, когда ты поедешь домой. И узнаю наконец, где ты живешь, где прячешь моих детей. И увижу их, и расскажу им, как их мать…
– Это шантаж. Я позвоню в полицию. Николь подтвердит, что ты шантажировал меня.
– Звони. А я позвоню в газеты. И тогда мои дети узнают хотя бы из газет правду о своих родителях…
Она смотрела на него с брезгливой жалостью. Так смотрят на енота, размазанного колесами по шоссе. В ее челке просачивалась седина. Потом злой прищур исчез, ему даже показалось, что она вот-вот улыбнется. Он понял, что оправдал самые худшие ее ожидания и тем доставил мимолетную радость.
– Хорошо. Но только полчаса. Николь, попроси мадам Контрасье одеться и подождать. Скажи ей, что я не нашла в гардеробе подходящей шали и мне пришлось поехать за ней домой…
Они перешли рыночную площадь, вошли в кафе. Жена-3 кивала знакомым, помахала рукой хозяину. Официантка очистила для них столик у окна. Вдали, на склоне горы, виднелся купол. Не тот ли это знаменитый собор Святого Иосифа, к которому ведет лестница в сто ступеней? И кающиеся грешники поднимаются по ней на коленях? Или это не грешники, а больные, жаждущие исцеления?
– Мать писала, что ты выглядишь как откопанный мертвец. И что же мы видим? Старушка опять приврала без всякой корысти.
– Морская жизнь. Конечно, мне не приходится лазить на мачты, крутить лебедки. Но солнце, ветер… Поглядела бы ты на меня месяц назад.
– Куда же вы плывете? То есть я знаю куда – читала. Но с какой целью?
– Отчасти реклама, отчасти разведка рынка. Долго объяснять. Расскажи лучше про себя. Тебе, я вижу, тоже несладко. Приходится зарабатывать на жизнь чем попало.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты всегда была против порнографии.
– А ты никогда не понимал смысла этого слова.
– Где уж мне.
– Порнография – это безликость. Это когда одно голое тело подставляется под взгляд любого другого голого тела. А наши календари всегда делаются в одном экземпляре. От одного любящего – другому. Как правило, от жены в подарок мужу. Так есть разница?
– А-а, в таком случае… Этого я не учел… Прости…
– Зато ты, как я понимаю, можешь наконец отдохнуть. Когда я узнала, что моя мать поселила тебя во флигеле, я тебя почти пожалела. Флигель у нас в семье был всегда местом ссылки. Для отца, для меня. Но потом я поняла, что она просто решила расширить свой зверинец. Надеюсь, кормят тебя прилично, песочек меняют каждый день?
– Перестань. Ты всегда недооценивала свою мать. А она страдала от этого. Она очень скучает по внукам.
– Скучает – может в любой день приехать и повидать их. Я сэкономлю на бебиситтерах.
– Как дети? Где они сейчас? Они знают что-нибудь о твоей работе? Как они вообще?
– Они здоровы. Растут. Младшие повторяют все гадости старших, когда приходит время. Недавно справляли их день рождения, и я заранее знала, что они насыпят перца в пунш гостям. Так и случилось. Причем я поняла потом: им совершенно не хотелось этого делать. Но нельзя же отставать.
– Что ты говоришь им, когда они спрашивают об отце?
– Что он оставил нас и не хочет нас видеть.
– Но ведь это неправда!
– Почему же? Ты хотел бы получать их на каникулы, как игрушки, – это ты имеешь в виду? Но все твои «хочу», маленькие и большие, дерутся с утра до вечера. Потом какое-то побеждает, ты совершаешь поступок, из которого и видно, какое было сильнее. То, что и остальные «хочу» не бывают при этом убиты до смерти, продолжают попискивать, не имеет значения. Маленьким этого не объяснить – слишком сложно. Вырастут – поймут со всеми тонкостями.
– Разреши мне повидать их. Хоть ненадолго.
– Ни за что.
– Но почему, почему?
– Потому что ты порочный, опасный, злокозненный, неуправляемый.
– Я?!
– Ты неизлечимый соблазнитель. Ты можешь влюбить их в себя за десять минут и потом оставить с разбитым сердцем на всю жизнь. Не могу я этого допустить.
– Ты помнишь нашу первую поездку на океан? В Вирджинию, в сентябре? И как мы однажды вышли из ресторана, пошли на рыболовный мол, там еще была мексиканская семья с толстой мамашей, которая всеми распоряжалась, они ловили крабов под фонарем, и пока краб поднимался в ловушке от воды до перил, он махал всеми лапами и клешнями, пытался перевернуться на брюхо, вот, мол, – только бы мне перевернуться и жизнь снова пойдет нормально, можно будет опять отпугивать тех, кто больше тебя, и хватать тех, кто меньше, и мы прошли на самый конец мола и обнимались там, и ты помнишь, что ты мне сказала тогда?
– Словами, тебе бы все словами…
– Ты сказала: «Никогда, ни за что, никогда и ни за что не верь, если я скажу, что было в моей жизни что-то лучше и важнее тебя».
– И это все?
– Так я запомнил.
– О, конечно. Что удобно – помню, что мешает – забуду. Разве я не добавила тут же: «И как я жалею, что эти слова вырвались у меня»? Потому что я тогда уже знала – все это ненадолго. Ты вечный кочевник – жадный, близорукий, ненасытный. Кочевники не строят домов. В одно прекрасное утро я проснусь и увижу только след на земле от шалаша, остывшие угли, черепки. Я предощущала это всем существом, инстинктивно. Иногда мне кажется, что и моя аномалия – две двойни подряд – тоже случилась недаром. Тело словно знало лучше меня, как все это ненадолго, и спешило урвать побольше.
– Ты до сих пор веришь, что я один во всем виноват?
– Виноват? Разве кочевник бывает виноват в том, что природа гонит его от стойбища к стойбищу? Даже если его уговорить оставить свой шалаш, вигвам, кибитку, научить строить дом, он останется верен себе. «Да, – говорит он, – я понимаю. Построить дом вместе – мне нравится эта идея. Но мои доски и кирпичи останутся моими досками и кирпичами, а твои – твоими». И здесь его не переломать. Он убежден в своем праве собственности и называет это свободой. И когда его что-то поманит, он забирает свои кирпичи и доски и уходит. И ему наплевать, что позади остается не другая половина дома, а развалины.
– Поманит? Что же его поманило?
– Не знаю. Какая разница? Разве был в твоей жизни случай, чтобы что-то плыло мимо твоего носа и ты не цапнул бы это клешней?
– Нет, ты не можешь сказать, что я был плохим учеником. Свою домостроевскую науку ты в меня вбивала крепко, и я рвался в отличники. Одна была загвоздка: чем повязать кирпичи и доски? В теории их соединяют чувством. Желательно – сильным. Желательно – разделенным. Любовью? Нет, ты знала, что этого раствора у тебя не хватит и на постройку крылечка. И ты хотела использовать то, чего у тебя было в избытке. Ты хотела, чтобы я разделил твое самое сильное, самое любимое чувство. Твое презрение. В том числе и ко мне. То есть начал бы презирать весь мир и самого себя. И на этом крутом замесе возвести фундамент, стены, крышу…
– Все это ложь…
– И я старался. Бог горшков и пеленок будет свидетелем – я старался. И мне это почти удалось. Я почти презирал наш городок, соседей, своих прежних жен, твоего умирающего отца, радовавшегося траурным сообщениям об обогнавших его, твою овдовевшую мать посреди ее зверинца и, уж конечно, себя!.. Но, видимо, накапливалась усталость… Так это было не по мне! И вот я встретил женщину, с которой можно было передохнуть. Которая почти восхищалась мною. И жизнью. И собой. И я почувствовал минутное облегчение. Даже солдат отпускают на побывку домой, даже преступникам в самых строгих тюрьмах разрешают прогулку. Но только не мне. Кто побросал детей в машину и уехал, не оставив адреса? Кто обрезал по живому, не дал даже последнего слова обвиняемому? Кто оставил на дверце холодильника грязное ругательство вместо прощального письма? И после этого ты смеешь говорить мне, что это я забрал свои кирпичи и доски, я ушел, разрушив дом!
– Доверие… Ты убил доверие… Пойми наконец, что во всем, что ты говоришь…
Я понимаю только одно: что вместо дома ты выстроила себе башню из презрения и хочешь отсидеться за ее стенами всю жизнь. Окна забиты, двери заделаны, мост поднят. Никакой несусветный рыцарь-спаситель не доберется до тебя туда. Потому что кто-то вырвал из твоих учебников главу про боль. Про ее связующую силу. Нет прочнее раствора, чем сострадание. Но это – не для тебя. Жалоба, стон, «пощади!» – это всё объекты презрения. Это табу. Презренны те, кто ими пользуется. Кто строит свой дом на таком замесе. Ах, если бы хоть раз ты показала, что тебе бывает больно от того, что я говорю или делаю! Но нет, нет, нет и нет! Никогда. Только причинять боль, только упиваться чужой болью и никогда не признаться в своей!
Он говорил все это, не глядя на нее, отвернувшись к окну, вглядываясь в лесистый склон вокруг собора, пытаясь разглядеть сквозь листву целительные ступени, и потому не сразу понял, откуда возник мычащий сдавленный звук. Звук нарастал, делался выше, тоньше, пронзительней. Он обернулся к ней, увидел наморщенный лоб, зажмуренные глаза, прижатые к щекам ладони и искаженный криком-мычанием рот.
В кафе стало тихо. Хозяин поспешил к ним, заслонил ее собой от зала, нагнулся к уху.
– Что-нибудь случилось? Вам нехорошо? Хотите перейти в мой кабинет?
– Ничего, Альберт, уже прошло. Мне страшно совестно… Простите… Мы лучше выйдем на воздух…
Он шел за ней через рыночную площадь, под мелким, вороватым дождем, глядел на далекий затуманившийся купол, и ему хотелось встать на колени и по намокшим каменным ступеням ползти к нему – за прощением? за приговором? за исцелением? Они сели в ее машину и заговорили наперебой, наугад выдергивая заготовленные фразы из протоколов бесконечной тяжбы, беззвучно кипевшей между ними все эти годы. Каждый упрек, обвинение, сарказм вылетал с такой убийственной силой, что, казалось, не было стены, которая сможет выдержать удар, отразить его. Но немедленно из дымной, враждебной мглы прилетала ответная стрела и больно впивалась под сердце, так что приходилось спускаться еще ниже, в самые душные погреба, за новыми порциями словесной картечи и бить, бить ею в упор, не целясь, тщетно надеясь, что противник утихнет, сдастся, заплачет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.