Текст книги "Жасминовый дым"
Автор книги: Игорь Гамаюнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Там, в кабинете Потапова, Дубровин, прощаясь, видимо, почувствовал витающую в воздухе недосказанность – пообещал позвонить. Но ушёл не сразу: топтался у раскрытой двери, сетуя на судьбу дачного посёлка, о котором успел узнать всё:
– Жасмин вырубили, представляешь?! Вот она, Россия! То, как у Чехова, вишнёвые сады под корень рубят, то теперь – жасмин. Там у гастарбайтеров, оказывается, отключили газ, и народ еду на кострах грел.
Вика, выйдя в коридор, переминалась с ноги на ногу, рылась в сумке, болтавшейся у её бедра, перекидывала на спину сползавший шарф, с досадой глядя на застрявшего в дверях отца. Наконец они ушли, и Потапов, посмотрев им вслед, снова подивился упругой походке моложавого Дубровина.
А позвонил он в этот же день, поздним вечером. Говорил, понижая голос почти до шёпота, объяснив: «они» спать легли. Спрашивал о разговоре с Викой: есть ли надежда? На слова Потапова об отсутствии у неё какого бы то ни было интереса к журналистике вскинулся клочковатым монологом, из которого следовало: это капризы и притворство, спровоцированные матерью. Не хочет Лора, чтобы он имел хоть какое-то отношение к судьбе дочери! Мало того, предлагает выписаться из квартиры, потому что он, мол, всё равно не живёт с ними. Даже готова выплатить половину её стоимости, хотя это сейчас сумасшедшие деньги. Ему же не деньги важны, хотя и нужны – очень. Но дочь нужнее. Он хочет знать о её жизненных планах. Помогать ей. Делиться опытом.
Полюбопытствовал Потапов: как у него с другими семьями? Общается ли? И монолог Дубровина вырвался из теснин – раскинулся половодьем по географии проживания его близких и дальних отпрысков. Оказалось – навещает. Да, конечно, они все («Эгоизм молодости!») поглощены своей жизнью и его приезды воспринимают как инспекторские (тут он нервно хохотнул). Но советы выслушивают. Ближе всего ему семьи дочерей от первой жены, они в том же приволжском городе, где он сейчас в местных газетах подрабатывает… Как?.. Да так же, как почти все газетчики, – рекламными публикациями… Внуки?.. О-о, это отдельная тема! Непостижимый народ! Марсиане!.. Дедушкой-то называют?.. Замешкался.
– Ты знаешь – нет. Не похож я почему-то на деда, хоть бороду отпускай. Да к тому же всё так перепуталось в этой жизни, не поймёшь, кто кому кто.
Он обещал перед отъездом позвонить – дня через три.
Но через день, утром, в телефонной трубке Потапов услышал (из семнадцатилетнего далека!) не сразу узнанный, какой-то задушенный голос Лоры. Нет, не было традиционных вопросов о здоровье и семье, сентенций по поводу быстро бегущего времени, жалоб на изматывающую московскую суету, из-за которой некогда было за все эти годы позвонить старым друзьям.
– Андрей пропал, – сообщила она. – Со вчерашнего дня. Не ночевал и не звонил… Он не у вас?.. И главное – не предупредил…
Всё это ей казалось странным. Предположила: может, кого-то из прежних подружек встретил? Хорошо бы. Устала с ним до чёртиков, хоть из дому беги, когда приезжает. Добро бы просто общался с дочерью, нет, ему нужно принимать судьбоносные решения. И так со всеми бывшими семьями: навещает, чтобы о себе напомнить. Посмешищем стал. А прогнать неудобно, всё-таки родня. Хотя – какая родня? В самые трудные годы бросил её, Лору, с дочкой в голодной Москве, спрятался в провинции, там, конечно, легче было пережить всё то, что случилось.
Здесь же ей, Лоре, пришлось переквалифицироваться в простого бухгалтера, вести в фирмах-однодневках двойную документацию, пряча их доходы от налогов, рискуя потерять не только работу, но и свободу. Выкарабкалась в конце концов, нашла приличное место, сейчас руководит аудиторскими проверками. А тут он со своими претензиями. Предлагает ему Лора деньги за его квартирную долю, лишь бы отстал. Не хочет. Ему кажется – он, приезжая, отцовский долг исполняет, а на самом деле от одиночества спасается… Что-что? Помочь ему в этом? Ради прошлых чувств? А если сейчас нет никаких чувств, кроме раздражения?.. Со стороны легко советовать, про память о прошлом говорить… Нет, с дочкой пусть видится, но вмешиваться в её жизнь не имеет права.
И тут Лора резко переменила тему (в её интонации прорезался деловой напор): нет ли у него, Потапова, знакомств в театральном мире – рекомендовать Вику в училище? Очень нужно! Хотя бы телефончик какой-нибудь, дальше она сама раскрутится. Не удержалась – похвасталась: за все эти годы работы в разных финансовых структурах научилась ладить с людьми. Был бы телефон – мобильный, желательно, – а уж она своего добьётся.
Возникла вдруг пауза: послышался стук трубки, брошенной на твёрдую поверхность, какой-то шум, чьи-то голоса. И ещё с минуту Потапов вслушивался в чужую, непонятную «аудио-жизнь», пока снова не услышал (на этот раз – неузнаваемо резкий) голос Лоры. Это был крик, адресованный не ему, а тому, кто стоял у неё в прихожей.
– Явился! – кричала она. – Посмотрел бы ты на него! Лицо в ссадинах! Грязный и мятый – прямо бомж какой-то. Где ты был? Я в милицию хотела заявлять! Где?
Трубка опять брякнулась, втягивая в себя перебивающие друг друга голоса. Наконец, её снова взяли.
– Потапов, не слушай её! – Дубровин, судя по возбуждённому голосу, был явно нетрезв. – Случился небольшой инцидент. Ну, скажем так – конфликт поколений! Ха-ха! В милиции ночевал – в «обезьяннике». Море впечатлений! Попозже расскажу…
Через четверть часа он появился в трубке снова. Был так же возбуждён, говорил, не заботясь о том, слушают ли его лихорадочно весёлую исповедь. Судя по всему, ему нравилось то, что с ним случилось. У него возникло новое понимание нынешней жизни. Да, этой ночью он был на её краю, чуть с него не сорвался, хотя, впрочем, да, сорвался, но остался жив… Зачем?.. Ха-ха!.. Да, наверное, затем, чтобы рассказать ему, зануде Потапову, живущему по скучному расписанию, своё приключение… Он рассказывал часа два, не меньше, прерывался ненадолго – брякал трубкой, уходя куда-то, затем продолжал снова, вспоминая чуть не по минутам вчерашний вечер и минувшую ночь.
Дубровин, по его словам, просто бродил по Москве. Совершенно бесцельно. Будучи в ностальгически минорном настроении. Город стал другим, можно сказать – неузнаваемым. Улица Кирова теперь, оказывается, зовётся Мясницкой. Там чёртова уйма разных ресторанчиков и кафе, представить такое в прошлые годы было невозможно. В одном из них он слегка выпил. А потом ноги сами привели его к Чистым прудам, где он обычно встречался со своими пассиями.
Там, у входа в метро, окружённого ярко освещёнными магазинчиками и кафе, клубился молодой народ. Звенели визжавшие на повороте, у начала бульвара, трамваи. У подножия бронзового памятника Грибоедову, обрамлённого внизу барельефом, изображавшим обывателей Москвы первой половины девятнадцатого века, в тёплом вечернем сумраке маячили ожидающие фигуры. Дубровин стал всматриваться в их лица. Зачем? Померещились знакомые?
Он пересёк улицу, обнаружив себя возле главпочтамта, вошёл в арку двора, поднялся на второй этаж, где выдавали письма «До востребования». Постоял, словно бы вспоминая о каком-то незавершённом деле. Подошёл к окошечку и зачем-то протянул паспорт, хотя здесь ни от кого ждать письма не мог. Хмурая женщина с блёклым лицом, утонувшим в рыжих кудряшках, ничего не обнаружив на его имя, возвратила ему документ, посмотрев с непонятной неприязнью.
И тут, повернувшись, он замешкался. Ещё раз взглянул на женщину – уж не прежняя ли знакомая? Нет, не похоже. И всё-таки не уходил. Ноги, словно окаменев, вросли в кафельный пол, превращая его, Дубровина, в истукана, навсегда обречённого стоять у этого окошечка. Он вдруг вспомнил другую женщину – ту, которая настойчиво звала его в загс. Для неё он тогда приготовил и послал поддельное письмо самому себе, якобы из Иркутска, якобы от одной из жён, звавшей его приехать по случаю болезни «младшенького». Здесь, у этого окошка, рядом с той женщиной, пришедшей к нему на решающее свидание, он изображал тревогу, читая изготовленное им самим послание, и протянул потом ей как свидетельство их вынужденной разлуки.
Вспомнилось её лицо, мгновенно ставшее мокрым от слёз. И – состояние жуткой неловкости от собственной выходки. И – мелькнувшая было мысль, не обернуть ли всё шуткой. Нет, довёл до конца «операцию отторжения». И теперь, спустя почти два десятка лет, стоял на том же самом месте, и виделось ему то же самое лицо, искажённое гримасой плача. Словно оно все эти годы оплакивало здесь неслучившуюся их семейную жизнь.
– Вам плохо? – услышал он голос женщины из окошечка. – Дать таблетку?
– Нет, спасибо, – он, наконец, очнулся. – Я просто задумался.
– Не расстраивайтесь, вам ещё напишут.
– Теперь вряд ли.
Он спустился на первый этаж, вышел на улицу и снова направился к метро. Обогнул стоявший там трамвай, задержался у памятника Грибоедову возле толпы молодых людей, одетых в чёрное – чёрные плащи, шляпы, чёрные кожаные штаны с множеством металлических заклёпок, чёрные, до пят, платья и вычерненные до синевы волосы, упавшие на хрупкие девичьи плечи. Эта странная молодёжь о чём-то переговаривалась, чему-то негромко смеялась. У одного из ребят, с пиратской косынкой на голове, была в руках гитара, усеянная чёрными звёздами. «Съёмки фильма?» – подумал Дубровин, но, не заметив ни софитов, ни кинокамер, ушёл озадаченный. Он шёл по бульварной аллее, пытаясь вспомнить, как звали ту его пассию, с которой он навсегда расстался после сцены на почтамте, но память, перегруженная роем имён, её имя выдавать не хотела.
Был тёплый весенний вечер, свежо блестела в свете фонарей молодая листва. Людской поток тёк мимо скамеек, занятых плотно сидящими парочками, поражавшими Дубровина своей раскованностью: они громко смеялись, пили баночное пиво, что-то кому-то заполошенно кричали в мобильники, ели салаты из купленных в киоске прозрачных упаковок. Девчонки сидели на коленях у ребят и без конца целовались. Нет, не демонстративно – с таким пренебрежением к окружающим, так упоённо, будто кроме них в этом сквере и в этом мире никого не было. «Типичное уединение в толпе», – морщась, констатировал Дубровин.
Он обошёл пруды, дробившие в подвижном чёрном зеркале огни ярко освещённого подъезда театра «Современник», удивился обилию мелькавших у берега уток. Вернулся к метро. Медлил – уезжать не хотелось. Здесь, на ступеньках, тоже толпилась молодёжь, его, неподвижно стоящего, обходили как нечто неодушевлённое, ни один встреченный им взгляд не задержался на его лице. И тут он увидел распахнутые стеклянные двери кафе, зажатого плотно стоявшими вокруг магазинчиками. Да, конечно, надо чего-нибудь выпить, иначе до предела сжатая внутри пружина разорвёт на клочки.
Там было тесно. За низкими пластиковыми столиками на мягких креслах, обитых кроваво-красным дерматином, молодёжь угощалась пивом. Там Дубровина раздражало всё – громкие голоса, треск мобильников, сладкое вино, которое он закусывал липким пирожным. И даже – улыбавшаяся девушка за буфетной стойкой. Он зачем-то попросил у сидевших рядом соль, хотя солить ему было нечего. Его услышали лишь с третьего раза, не удивившись, подвинули солонку и тут же забыли о нём. Будто его не было. Вино не помогло, а пружина требовала освобождения, и он вдруг услышал собственный голос:
– Слушайте, молодёжь, что вы всё кричите? Неужели нельзя потише разговаривать?
На него воззрились с изумлением. Щуплый паренёк, подвигавший солонку, сказал ему:
– Тишины захотелось? А ведь тишина, папаша, только на кладбище.
Дубровин не помнит, как вцепился в отвороты его куртки, как сорвал с кресла на пол, крича: «Хамы! Все вы хамы!» Очнулся на затоптанном полу, лёжа лицом вниз, в тесном проходе меж столами, от резкой боли – ему заводили за спину руки. В роящихся над ним голосах чаще всего звучало слово «псих», и ему хотелось ответить им, что совсем нет, это они психи, утратившие способность замечать рядом сидящего человека. Но ответить не получилось – возле своего лица он увидел плохо вычищенные казённые ботинки дежурившего у метро милиционера.
В отделении, сидя за решётчатой перегородкой, он вначале требовал аудиенции у начальника, обещал привлечь внимание прессы к милицейскому произволу, грозил пожаловаться самому министру внутренних дел, но, услышав в ответ: «Да хоть в Кремль!» – неожиданно успокоился.
Выпустили его только утром.
– Ты не можешь представить, как мне, в конце концов, стало легко! – смеясь, рассказывал Дубровин. – Я сделал для себя открытие – понял психологическое состояние террориста-смертника. Его эта жизнь не принимает, и он идёт её взрывать… Понимаешь?.. Со мной что-то подобное произошло, я вдруг возненавидел почему-то того худого маленького паренька, на которого накинулся. Возненавидел толпу у метро. Причём я ведь, ты знаешь, никогда в жизни ни с кем не конфликтовал и не дрался. Никогда! Ни с кем!
Он помолчал, видимо, удивившись собственному признанию.
– И напрасно, наверное… Пережить такое ощущение бездны!.. Полёта в никуда!.. После этого и умереть не жалко.
Дубровин опять засмеялся.
– Ну, да ладно, – сказал, оборвав смех. – Уеду я сегодня… Буду звонить… А жасмин жаль, вырубили под корень!.. Как цвёл, помнишь?.. И какая там жизнь была!..
Больше он Потапову не звонил.
Там свежо и просторно
1«Пойдёмте ко мне, молодой человек…» – сказала она ему на пустынном пляже. И – уже в комнате: «Не смотри на меня, зажмурься…» Эти слова потом несколько дней слышались ему в пёстром многоголосье городского рынка, где он по утрам подрабатывал переноской ящиков.
А был тот первый день сереньким, море – тихим, ни плеска, ни шелеста, ровное сизовато-тусклое полотно, отсвечивающее оловом. Принимался моросить дождик, но сил, видно, у него не было, угасал тут же. Пляж, по которому брёл Юрик, слегка прихрамывая, пустовал, только мок под дождём, возле ступенек спального корпуса, забытый лежак. По соседству, в старом парке, подступавшем к пляжу разлапистыми эвкалиптами и пятнистыми платанами, кричали сойки – резко, будто ссорились. И скрипела под ногами галька. Этот скрип расступавшихся под сандалиями камешков Юрик любил – его хромота здесь была почти незаметна.
Здесь он воображал себя ловким и мужественным, способным одним пронзительным взглядом исподлобья остановить какого-нибудь наглеца, посмевшего с усмешкой взглянуть на его долговязую фигуру в белом летнем плаще и не совсем ровную походку. Здесь ему мерещилось, будто в беседке сумрачного парка, под громадным платаном, в кроне которого сейчас галдели сойки, его ждёт девушка. Она тоже вся в белом – платье, шляпка, туфли; она протягивает к нему руки, а губы шепчут: «Ну, почему ты так долго не приходил?!» – «Служба», – ответит коротко, ведь не может же он посвящать её в мужские дела, связанные к тому же с некоторыми неприятностями.
Да и неприятности эти слишком обыденны, чтобы о них говорить. Ну, прогнали с работы. За рассеянность. Каждый день совершал он усыпляюще нудные прогулки от одной длинной девятиэтажки к другой с визгливо поющими колёсиками багажной сумки, набитой рекламными листовками. Вот и отвлёкся, разглядывая наползавшие с тёмно-зелёных гор облака, на-мечтал себе там, в лесной чащобе, сторожку из грубо отёсанных камней – одинокое своё жильё, а у дверей, на ступеньках, с плетёной корзинкой в руках, всё ту же девушку в белом. И, пребывая мыслями возле сторожки, он дважды развёз рекламу в один и тот же дом, плотно законопатив ею почтовые ящики.
Но ведь – оправдывал он себя – ободранные девятиэтажки неотличимы друг от друга, подъезды одинаковые, легко спутать, даже старый фильм про это снят; его очень любит мать Юрика, Лизавета, киоскёрша с Первой Виноградной улицы, плачет, когда его показывают по телевизору, вспоминая отдыхавшего здесь двадцать лет назад москвича, с которым у неё случился короткий, но пылкий роман. И ругает сына за рассеянность. Предупреждает: «Вот станешь таким как он, папенька твой, забывший про нас в своей Москве. Ведь ни адреса, ни телефона не оставил!»
Море сегодня на редкость спокойное, жаль – дождит, а то, хотя сезон на исходе, сейчас тут на прогулочных катерах катались бы с громкой музыкой счастливые курортники. Юрик наклонился, нашёл хорошо обточенную волной плоскую гальку, запустил по гладкой воде, считая, сколько раз подскочила, оставляя цепочку кругов. Пять! Вчера, когда он приходил в этот санаторий устраиваться на работу «хоть кем-нибудь» и ему отказали, кругов было семь. Ну, сейчас он сравняет счёт. Выбрал другой подходящий камешек. И – увидел девушку. Нет, скорее – женщину. Молодую. Под зонтиком. Она медленно приближалась, не глядя на него. Будто слепая. Остановилась рядом, вздохнула. Сказала тихо:
– Молодой человек, пойдёмте ко мне.
Юрик выронил поднятую гальку.
– Что вы сказали?
– Я сказала: пойдёмте ко мне.
– Куда?
– Вон в тот корпус. Ступеньки видите? Поднимайтесь за мной. На расстоянии.
Она пошла так же медленно к брошенному лежаку, стала подниматься по ступенькам – кеды, джинсы, оранжевая куртка, короткая стрижка, кажется, блондинка, он не успел рассмотреть, мешал пёстрый зонтик. И он, не понимая, что происходит (мало ли, может, случилось что-то, помощь какая нужна), пошёл следом, заворожённый её сдержанно неспешным шагом и низким, нервно вибрирующим голосом, продолжающим звучать в его ушах. На площадке, под козырьком, увитым диким виноградом, она с треском закрыла зонтик и оглянулась. Юрик подходил к ступенькам, и она, скрываясь за дверью, кивнула ему. Он ускорил шаг, у дверей, сквозь стекло, увидел в коридорном сумраке фикус в кадке и возле него оранжевое пятно. Вошёл.
Санаторий пребывал в послеобеденной дрёме, тишину нарушали лишь отдалённые звуки пианино и приглушённые голоса детей, звучавшие, судя по всему, на третьем этаже, в музыкальной комнате. Да ещё наверху, на ступеньках второго этажа, шаркала шваброй уборщица баба Глаша, Глафира Львовна, ревнительница чистоты, работающая в этом санатории матери и ребёнка тридцать, а может, даже сорок лет.
Оранжевую женщину Юрик увидел в конце коридора, у двери под номером три. Повернув в замке ключ, она снова ему кивнула. И – вошла. Он шагнул следом. В полутёмной прихожей женщина оказалась уже без куртки, в голубой блузке, блондинка всё-таки, но рассмотреть её он опять не успел. Она закинула ему на шею мягкие руки, прильнув грудью и бёдрами, что-то прошептала неразборчивое, дрожа всем телом, снимая с него лёгкий белый плащ и полосатую рубашку, ведя его в комнату – мелькнули на столе яркие обложки книжек-раскрасок, детские колготки на спинке стула. Выложив на стол мобильник, она отключила его, метнувшись к окну, задёрнула шторы. И так же резко, расстегнув на нём ремень, рывком опустила тугие джинсы. Подталкивая его к дивану, раздеваясь сама, она лихорадочно шептала:
– Нет-нет, не смотри на меня, зажмурься.
Он послушно зажмурился, услышав, как она шарит под подушкой. Нашла, наконец, хрустящую упаковку, надорвала её, приказав: «Надень!» Опыт близости у него был довольно скудным, партнёршами оказывались случайные девчонки, отколовшиеся с ним от загульных компаний, происходило это чаще всего в пляжных кабинках, наспех. И потому он волновался, руки его не слушались. Она сама занялась упаковкой, продолжая твердить: «Не смотри!» Он всё-таки смотрел сквозь прищур, видел, как она, оказавшись сверху и почувствовав его в себе, закусила губу, чтобы не вскрикнуть. Но страсть рвалась из неё приглушёнными стонами, билась в её полноватом теле, словно пытаясь вырваться из телесного плена, обволакивала его горячим облаком, обжигая прикосновением напряжённых сосков, торопя, моля о завершении. И он, послушный её учащённому ритму, завершил, слегка задохнувшись, ошеломлённый её судорожными, медленными, нежно замирающими пульсациями и никогда ещё не испытанным чувством ослепительной опустошённости и бесплотного парения.
И ещё через минуту она так же быстро стала одевать его, подталкивать к двери, опять шепча что-то неразборчивое, отчётливо прозвучали слова «Спасибо» и вопрос «Сколько?» Он не понял, о чём она, увидел, как метнулась к сумке, был уже у дверей, когда почувствовал её руку в кармане плаща, а выйдя на ступеньки, спустившись мимо брошенного лежака на пустынный пляж с несмело моросящим дождём, обнаружил в кармане сотенную.
И тут же его ударила мысль: «Чаевые? Как гардеробщику?» Повернул обратно, поднялся на крыльцо, но услышав за дверью голоса – там, после музыкальных занятий, спускались дети с третьего этажа и орудовала шваброй, громко ворча, неугомонная баба Глаша, – решил: нет, не сейчас. Вечером, во время прогулки. Подойдёт. Вернёт деньги.
Он шёл через пляж к парку, сильнее обычного припадая на левую ногу, и снова словно бы видел её закушенную губу, слышал её стон, ощущая в себе смешение разных чувств – случайного подарка, нечаянного и радостного, подтверждающего в нём, двадцатилетнем шалопае, достойного внимания мужчину, и в то же время – жуткого оскорбления: «Как гардеробщику!» И ещё недоумевал: даже не спросила, как зовут, сама не назвалась. Значит, никаких больше встреч?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.