Текст книги "Маньяк"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Нет, она не уступила мне, не разделила со мной и толики предложенных ощущений, она сопротивлялась до конца, до того ослепительного мгновения, когда каскадами водопада я полетел в бездну, издав тихий стон смертельно раненного зверя, стон счастья и боли, потому что я знал, что в этот момент теряю оскверненную мной Ому навсегда.
Потом я поднялся с постели, слыша не только гробовую тишину зрительного зала, но и гробовую тишину сцены и всех емкостей, что были за ней – двух ее карманов, колосников, пустой гримерной, даже запертого[8]8
или уже открыли?
[Закрыть] туалета, – потому что все, кто был там, торчали теперь здесь, между кулис, гирляндами замерших в шоке голов. Я уже не мог туда вернуться, поэтому пошел прямо в зал, по центральному проходу. Возле самого выхода, обозначенного зеленым огоньком, я обернулся.
Ома сидела на постели, опершись на одну руку, и ее распущенные волосы едва прикрывали полуобнаженную грудь. Она не замечала этого, она смотрела мне вслед и весь ее потрясенный вид женщины, которую бросили, оставили на волне восходящего катарсиса, говорил: «Куда же ты? Как же я теперь?»
Не знаю. Я никогда этого не знал.
Никакого скандала по сему поводу не было. Зал же принял произошедшее за чистую монету – это было время, когда эротика и обнаженка, как сель, хлынули на сцену и никто ничему не удивлялся.
Ома меня не искала. И о том, что на самом деле случилось между нами, скорее всего не сказала никому. Когда она через девять месяцев родила, я подумал, что от меня.
* * *
Сегодня на службе, помогая какой-то томной студентке с копной тяжелых черных волос, я наткнулся на Юнга, машинально открыл его книгу об архетипах и коллективном бессознательном, и аж дыхание перехватило. Он написал, что образ Полифила, окруженного нимфами, восходит к одной из самых древних и глубоко укорененных в человеческом сознании фантазий. А ведь это – мои подростковые грезы, когда я не знал ни Юнга, ни Фрейда, блуждая потерянным одиночкой по лабиринтам своих эротических видений. Главное из них – небольшое пространство, задрапированное нежным алым шелком, так что его полотнища реют свободными концами там и тут. Среди них медленно танцуют полуобнаженные девы в таких же шелках, и я – счастливый – вместе с ними. Почти сцена из балета «Аполлон Мусагет» в постановке Михаила Фокина – только вот какими все-таки средствами передать томление поющих чресл?
Не помню, кто из древних философов – Демокрит? – с облегчением сказал в восьмидесятилетнем возрасте: «Наконец-то этот зверь перестал меня мучить». Катастрофа! Еще пятьдесят лет быть на поводу? Сколько раз я обращался к Господу Богу: «Сделай так, чтобы я не хотел. Обрати в смиренного Агнца». Нет ответа.
Все мои любовные истории развивались по сценарию вычитания: не получилось, не произошло. Получалось же то, что, в принципе, меня не интересовало: собачья случка, с заклиниванием в конце – когда я смотрел в другую сторону, но не мог тут же убежать. Хотя поначалу каждый раз мне казалось, что теперь-то все будет иначе…
Однажды вечером она прошла под моими окнами, и я увязался за ней, точнее, за ее походкой – столько там было скромного достоинства, юного азарта и доброго нрава. Она не была девственницей, но ее женский опыт ограничивался лишь одним олухом, который успел сделать ее фригидной.
Когда я впервые привел ее домой и, с трудом преодолев ее деревенское сопротивление,[9]9
почему-то она не могла быть передо мной голой
[Закрыть] алчно, но нежно погрузился в нее, она сокрушенно призналась, что ничего не чувствует. Еще примерно месяц я терпеливо разжигал в ней огонь, по веточке подбрасывая хворост и сосновые шишки, чтобы она наконец поднялась высоким страстным костром, на котором я и стал сжигать ее два раза в неделю. Она тогда училась в Кульке – так назывался Институт культуры имени Крупской – и подрабатывала на почте, разнося газеты и письма. Вечером по вторникам и пятницам – в ее смену – я приходил за ней на почту и уводил к себе. Еще не раздевшись, распахнув полы пальто, как демон – крылья, я прижимал ее к себе, спускал с нее джинсы, трусики и, обежав языком горячую мокрую пещерку ее послушного рта, тайком любовался в большом зеркале прихожей ее смуглой живой попкой, словно вылепленной Бенвенуто Челлини для эротических утех. Моя рука жадно бродила по ней, исследуя подробности, и я завидовал руке и этому зазеркальному образу, который был идеален, как бы вещью в себе, но, увы, оставлял меня лишь на пороге моих запредельных порывов.
У нее, псковской русачки, была смуглая кожа, и она сама шутила, что без татарского нашествия тут не обошлось. В ее шафранной подпалине рдела роза с крупными лепестками, за которыми во время любовной гимнастики открывался алый, словно раскаленная печная дверца, вход. Там тоже что-то обещалось – Геенна Огненная, Огнь Пожирающий, Агония Огня, Агни-Йога, но, углубившись, я вместо всеобновляющего ожога получал все те же влажные всхлипы плоти, телесные судороги и обморок в конце, который я не раз нечаянно пропускал, продолжая распинать уже бесчувственное тело.
И все-таки я хотел на ней жениться – верная, страстная, бессловесная, родственники далеко – и даже устроил в нашу библиотеку в отдел внешних связей, или сношений, как изволил шутить ее шеф, мой коллега. Иногда, не дождавшись вторника или пятницы, я тайком прибегал к ней на третий этаж и, заперев служебную дверь, набрасывался на ее послушное тело. Лучше всего это получалось на столе, и, чтобы у нее на спине не оставалось синяков, мне приходилось контролировать ее конвульсии. Но мне этого было мало, и, посадив ее голую, дрожащую, что-то безумно шепчущую, на корточки, я продолжал, уже рукой, терзать ее распустившийся цветок – и он без устали стрелял мне в ладонь бартолиниевой струйкой, как хамелеон языком. Такое могло длиться долго, и порой я уже не знал, хорошо это или плохо, что моя тихая и приветливая подружка, готовая за меня в огонь и воду, превращается в неведомое существо из каких-то древних мифов, откуда она не сразу возвращалась ко мне, – я же тормошил ее, расспрашивал, заглядывал в ее еще не видящие, распахнутые, как у куклы, глаза, будто надеясь увидеть в них отсвет иного – обетованного – мира, куда мне почему-то был заказан вход.
Расстались мы через год и довольно болезненно. Она никак не могла взять в толк, что наскучила мне со своими вечно мокрыми от обильного секрета простынями и полетами, в которые так и не смогла взять с собой. Ей, бедняжке, пришлось даже побывать в Бехтеревке, после чего уволиться. Последний раз я ее видел минувшей весной – уставившись в никуда, она продавала журналы с женскими головами и издали показалась мне одной из них, словно тело ей отсекли.
Ночь вторая
Я потерял отца, когда мне было пять лет. Видимо, вместе с ним я потерял возможность стать полноценным мужчиной. Мой отчим – стодевяностосантиметровый мустанг-производитель, в прошлом довольно известный артист балета, типа Джона Марковского, с которым в восьмидесятые годы выступала Осипенко, растоптал мое детство, а потом мою юность. Что было до него, я помню смутно – всего несколько мгновений с отцом, но все они озарены светом, добром и маминой улыбкой. Помню, как мы возвращались втроем из гостей – уже на лестничной площадке нашего дома я услышал, как по радио гремит гимн Советского Союза, и пришел в полный восторг – до полуночи я еще никогда прежде не бодрствовал. Помню салют на Неве, себя на папиных плечах и тысячи кричащих голов на фоне аспидного неба, с громом и треском раскалывающегося на разноцветные вспышки огней… Помню… Впрочем, какое вам до этого дело? Ведь я помню и другое. Как однажды, в первом классе, я заболел, и по ночам у меня были галлюцинации, и однажды я не выдержал и пошел в спальню, от которой меня почему-то отлучили, когда умер папа. Дверь в нее была приоткрыта, и в приглушенном свете от красного абажура я увидел на постели мою маму, а сверху титана-отчима, который что-то с ней делал. Я думал, что он ее мучает, – она стонала и металась под ним, а он ее не отпускал. Ее белые ноги были широко раздвинуты, как у курицы, которую мы недавно вместе покупали по пути из школы, а между ними безостановочно ходили вверх-вниз бесстыдные ягодицы моего отчима, на которых почему-то были мамины прекрасные руки.
От ужаса я лишился дара речи и замер, не в силах сдвинуться с места. Потом отчим, прорычав как зверь, отлепился от мамы, потянулся к сигарете на тумбочке, сел и закурил, а мама вдруг прильнула к нему с благодарной улыбкой, несоответствие которой тому, что я сам минуту назад видел, прогремело во мне какой-то навсегда непоправимой катастрофой. Став взрослее, я расшифровал свое тогдашнее впечатление – так жертва улыбается своему палачу.
С тех пор больше всего в жизни меня стала занимать тайна человеческих отношений, интимных прежде всего, – и чем больше я в нее проникал, тем меньше верил людям, тому, что они говорят, показывают и пишут. «Это все обман, – говорил я себе. – Не обман лишь то, что ты видишь про них сам». Так я стал соглядатаем. Сначала это было моим капризом, потом стало страстью, потом маниакальным психозом, паранойей.
Мне часто снится, что на моей совести несколько убийств, никем не раскрытых, и они мучают меня в моих недолгих снах – сплю я четыре-пять часов, не больше. Мне снятся места, где закопаны мои жертвы, снится, как строители случайно открывают один из моих страшных кладов, – он присыпан ржавой жухлой листвой, и труп еще не разложился и, стало быть, может вывести на след. Мне снится, что круг следствия все сужается и сужается, но каждый раз я просыпаюсь прежде, чем меня поймают, и, значит, в следующем сне все начнется сначала. На самом же деле я помог умереть лишь одному старику, развращавшему в своей поганой холостяцкой квартирке, забитой порнографическим хламом, пятнадцатилетнюю сдобную девчушку, которой он заплатил. Я надел резиновую маску монстра и постучал в стекло. Видимо, у него случился инфаркт…
Не скрою, чем дальше я захожу в своих поисках новых чувств, тем чаще меня искушает инстинкт палача, но мне не нравится вид крови – по этой причине я избегаю девственниц, – и если говорить о моем садомазохизме, то он скорее психологического свойства. Безграничная власть над человеком – вот, что пьянит меня. Но для этого ведь совсем не обязательно убивать. Я имею в виду – физически… Иногда я себя ощущаю всемогущим Бэтменом, человеком-летучей мышью, защитником слабых и обиженных.[10]10
Женщин, – добавил бы я, потому что мужчины сами должны себя защищать.
[Закрыть] Иногда – изгоем, горбуном Квазимодо из Нотр-Дама, внешние стены которого я бы легко прошел на руках и ногах, без веревок. Иногда – булгаковским Воландом. Но не реже посещает меня и ощущение собственного ничтожества. Тогда я не поднимаюсь на стену, а лежу лицом к ней в квартире, которую снимаю. Там я прохожу точку своей очередной смерти, а потом встаю и живу дальше. По причине своей ночной профессии я не пью и не принимаю наркотики, даже кокаин. Одно неточное движение может стоить мне жизни – а жизнь я, в общем, люблю и, можно сказать, дорожу ею.
Истории, случающиеся со мной, иногда по нескольку месяцев не дают мне покоя, но в конце концов уходят куда-то, в безопасное беспамятство. Так что совесть моя не очень обременена – не больше, чем у библейского бабника царя Соломона, на перстне которого было написано: «И это пройдет».
Однажды, едва спустившись с крыши на чей-то балкон, я попал на свадьбу, вернее, на ее окончание, когда последние из гостей уже делали молодоженам ручкой. Жених сидел в торце опустевшего стола, положив голову на тарелку, – что называется, отдыхал, а невеста, бойкая, кровь с молоком, девица рабоче-крестьянского помета, тоже изрядно поддатая, но в разуме, как верная жена-выручальница выпроваживала последних свидетелей жениховского конфуза. Я почувствовал себя охотником за дичью и затаился. Я сидел и ждал: подо мной были пять хрущевских этажей и дворик с чахлыми деревцами, надо мной – небо с мохнатыми, как подсолнухи, августовскими звездами, во мне же самом, если продолжать аналогию с Кантом, – никаких нравственных законов… Я был абсолютно уверен в себе, знал наперед каждый шаг и испытывал упоение – не столько от перспективы обладать очередной девицей, пусть даже в редком ранге невесты, сколько от ощущения тайны бытия, соединяющей вдруг одних людей и разделяющей других. Этой аппетитной матрешечке вскоре предстояло узнать, кто ее настоящий суженый. Пока же, ничего о том не ведая, она тщетно пыталась привести в чувство своего жениха, который, как муха, волокся крыльями нового пиджака по краю тарелки, оставляя свекольный след. Нет, ему не дано было преодолеть этот очерченный волей небес магический круг, в который уже нацелился я. Смирившись, она кое-как перекантовала жениха на диван, подложила под его падающую голову подушку и одна-одинешенька ушла в спальню, в сердцах тут же выключив везде свет. Жадно приник я к ночному стеклу, но ничего, кроме нескольких бледных взмахов свадебного платья, не разглядел. Я подождал еще немного и тихо проник в гостиную. Жених спал, как могила, и я двинулся в спальню. Из нее раздавались всхлипы. Я вошел, скинул все с себя и закрыл на защелку дверь.
Невеста перестала плакать, подняла голову и удивленно спросила:
– Руська?
Мне же понравился ее темный силуэт на фоне заполненного ночными бликами окна.
Я мыкнул в ответ, забрался под одеяло и прижался восставшим членом к ее голому ядреному заду. Он был как два детских резиновых мяча – тугой и гладкий. В одной майке, она хотела повернуться ко мне, но я капризно-пьяно замычал, удерживая за плечи и, пристроившись, вставил, пока не поздно. Там тоже было туго, так туго и упруго, что несколько раз меня выталкивало на поверхность, – такой вагиной можно было бы метать копья… Юная телочка была малоопытной, но прилежной, и у нас получалось все лучше и лучше. Она кончила раз и два, однако в спине ее ощущалось какое-то растущее недоумение, и вдруг ударив меня задом так, что я чуть не свалился на пол, она села на постели и прорыдала:
– Ты не Руська!
– А кто же? – трезво спросил я, тоже кончив и чувствуя, что больше мне не хочется.
– Не знаю, – трагически прошептала она и вдруг схватила себя за шею, задавив вырвавшийся вскрик, похожий на позыв к рвоте.
В это время в дверь ткнулось что-то рыхло-тяжелое и пьяный голос Руськи глухо сказал:
– Люся, открой, я уже в порядке.
– Руслан и Людмила – цирк! – пробормотал я, почувствовав себя неуютно.
– Ой! – прижав ко рту руки, тихо запричитала рядом со мной поруганная невеста. – Ой, мамочки, что же это!
– Скажи ему, что не откроешь, пока он не прочухается. Тоже мне, жених – надрался до бесчувствия.
– Это не ваше дело. Уходите, уходите скорее. Стыдно вам. Мы не для того вас приглашали. Ой, мамочки, беда-то какая! – Видно, она принимала меня за шаловливого гостя со стороны мужа, какого-нибудь дальнего родственника, троюродного брата.
– Ладно, так и быть, – с притворным равнодушием сказал я, хотя сердце мое как-то горестно сжималось, встал и оделся под мерные вялые удары в дверь и унылые мольбы жениха. Я не видел лица невесты – она моего, и это почти снимало с меня ответственность за происходящее. Ночью все кошки серы.
Я открыл окно и вылез на балкон – оттуда до крыши мне было три шага.
– Пить надо меньше, ребята, – сказал я ей на прощание, чувствуя, что что-то упускаю, но не понимая, что.
– Не на ваши пьем, – стоя в постели на коленях, ответила невеста, уже непоправимо далекая, хотя еще пять минут назад она так простодушно делилась со мной тем, что у нее есть. Похоже, ей было безразлично, каким образом я исчезну – улечу, испарюсь, навернусь с пятого этажа. Лишь бы с глаз долой.
* * *
Вообще набор высоты для меня – это наркотик, эндорфин, гормон наслаждения. Большинство живет и функционирует горизонтально – за таким способом существования десятки тысяч лет закрепленного на практике опыта. Вертикаль – для избранных, для элитного меньшинства, потому что это не только гораздо трудней, но и опасней. Оторвитесь от земли хотя бы на два метра. Чувствуете холодок ниже пупка, точь-в-точь такой же, какой испытываешь в присутствии любимой женщины? Высота – это и есть женщина.
Первую свою стену я прошел в университете, когда учился на филфаке, этой Мекке эмансипированных девиц и субтильных юношей, на первом курсе бредящих о литературной славе, а на пятом – о баксовом местечке в заграничной конторе. Первые в основном невестятся, вторые предпочитают учиться. Вторых маловато, и на каждого приходится по целой стайке едва оперившихся пташек, ждущих, когда их покроют, а если и покрытых, то лишь в глагольных формах несовершенного вида, в том смысле что тема перманентно ждет своего продолжения и, стало быть, всегда есть место подвигу. Но эти водятся с пернатыми из других стай. За пять лет у меня не было ни одного филфаковского романа, разве что с преподавательницей французского, о чем мне не хватит духу рассказать, разве что, может, в старости. Но сейчас я не о том, я о стене, на которую взобрался впервые довольно поздно для будущего альпиниста – в двадцать один год, в начале пятого курса.
Тренировался я в главном спортивном зале университета, в том непонятного вида мрачном здании, несколько похожим на тюрьму, где еще – представьте! – в 1793 году был открыт первый в России крытый зал для спортивных игр, в частности – для французской jeu de paume,[11]11
игры в мяч
[Закрыть] представляющей собой нечто среднее между волейболом и сквошем, где применяются отскоки не только от пола, но и от стен. 1793-й… Французская революция в разгаре. Трепещут тираны мира, а Екатерина Вторая по невежеству или из тщеславия кокетничает с этой воинствующей шпаной Вольтером и Дидро, из ядовитой слюны которых и будут лепить свое мировоззренческое гнездо осы рвущегося к власти третьего сословия. Прощай, Бог, адьё, аристократизм духа, – отныне миром будет править плебейство, демократия торгашей и лавочников, ловитва рынка. Нет больше совести, господа и господарки, мсье и медам. Да здравствует корысть! С начала девятнадцатого века и посейчас мир задыхается в дерьме свободы, равенства и братства. От каждого из этих слов меня отдельно тошнит. Человек не свободен, не равен и не брат. Иначе бы он давно сгинул. Свободный человек – это зверь. Равный – это раб. Братство же чревато антиморалью и коллективным преступлением. Девяносто третий, девяносто третий… В 1993 году умерла моя матушка. Последние годы мы с ней мало общались, и я считал, что это правильно, что я не должен ей мешать, и даже гордился тем, что давно уже живу собственной жизнью и не от кого не завишу. И только с ее уходом я прозрел, осознав, что зависимость – это и есть счастье. Какой-то непрочитанный роман о том же 93-м, Жан Вольжан на выросте из детства, защитник отверженных, посланник справедливости. Насчет наличия последней очень сомневаюсь. У Гюго, поставщика мелодрам, в чем и секрет его невыдохшейся популярности, мне нравился другой герой – отщепенец с располосованным ртом – тот, который всегда смеется. Сколько наслаждений выплеснул я на пол из ледащей подростковой плоти, пожирая глазами сцену созерцания Гуинпленом спящей под прозрачными шелками красавицы…
Но я отвлекся. Высота в том зале приличная, метров тринадцать, и на тамошнем импортном тренажере можно получить хорошую нагрузку. Однажды, когда я уже вполне резво ходил по поверхностям не только с прямым, но и с отрицательным углом, я заглянул в этот зал потренироваться. Дело было зимним утром, в студенческие каникулы, спортивная кафедра была закрыта, но между залом и женской раздевалкой с душем, что на этой же площадке, шастал водопроводчик, устраняя какую-то мелкую аварию. Закончив, он, как мы договаривались, оставил мне на лавочке ключи, которые я обещал сам занести в охрану после тренировки. К этому моменту я висел под потолком на страховке, и мне лениво было спускаться, чтобы закрыть за ним наружную дверь. Я еще минут десять ползал по стене, пробуя разные варианты растяжек, но мысль, что наружная дверь не закрыта и что я в здании один и как бы за все отвечаю, молчаливой дрозофилой вилась в моей голове, мешая получать кайф от этого трехмерного пространства, в которое ты выходишь, стоит только оторваться от земли. Короче, я наконец слез со стены, спустился по лестнице и запер входную дверь. Эта наша лестница – надо ее видеть. Мало что осталось от первоначального здания, кроме стен и ее самой, на арочных опорах, и я с привычным пиететом поднимался обратно по ее ступенькам, стертым подошвами примерно двадцати поколений. Включить какой-нибудь тепловизор, и увидишь их еще мерцающие на камне следы…
В зале меня ждал, так сказать, сюрприз – девица на стене. Действительно, то ли сюр, то ли приз. Или сюр пляс – то есть пляс здесь и сейчас, не сходя с места. Впрочем, я тогда еще не лазал по стенам домов и не считал, что моя озабоченность женской горизонталью[12]12
в просторечии – полом
[Закрыть] превышает какие-то общепринятые нормы. Девица эта, видимо, просочилась в женскую раздевалку, пока я слезал с тренажера.
– Ого, теперь нас двое! – весело констатировал я, глядя снизу на нее, зависшую в трех метрах над моей головой сгустком энергии. – Может, вместе потренируемся?
Девица неприязненно посмотрела на меня сверху, но скрыла искус послать подальше, и по законам альпинистского братства[13]13
о братстве я уже говорил
[Закрыть] откликнулась бесстрастным эхом:
– Может…
Она явно испытывала досаду от моего вторжения в ее вертикаль. Такое чувство бывает на горе, когда вдруг обнаруживаешь, что ты не один.
Но я ведь тоже не был рад ее появлению и улыбался сквозь сиюминутную враждебность, с трудом поднимая шлюз своего затворничества, дабы пропустить толику любви к ней, то ли ближней, то ли не очень. Одета моя альпинистка была, как все мы тогда, в простейший спортивный трикотаж темно-синего цвета, зримо облегавший ее ладно оформленный зад. Светлые тусклые волосы, цвета прелой соломы, были собраны в хвост на затылке. Миловидное лицо – как тысячи лиц вокруг – которое не замечаешь, пока сам не наделишь его особой приметой, отличительным знаком. Лик, лицо, личность. Ее личность была за семью замками. Когда я оказался рядом, она бросила на меня короткий взгляд, в котором не было ни любопытства, ни этого вечного девичьего вопроса «не ты ли мой избранник?», из чего напрашивался вывод, что избранник уже есть, – рекогносцировочный взгляд, которым проверяет нас на улице встречная женщина, дабы выяснить степень нашей непредсказуемости. Меня она как бы и не идентифицировала за ненадобностью, и не скажу, что молодого мужчину это устраивало. Впрочем, ее уже успело обдать первым легким потом, аура которого здесь, на стене, в довольно холодном неподвижном воздухе зала, была приятна.
Ее звали Викой, она училась на биофаке. Тогда мне казалось, что биологини обладают некоторой продвинутостью в области секса, во всяком случае, они могут толково объяснить, что же там происходит на самом деле, и мне захотелось познакомиться с Викой поближе. Но она всем своим видом показывала, что пришла потренироваться и не более… Этакая эмансипированная самодостаточность. Воспитанный в консервативной атмосфере театрально-балетной куртуазности, тогда я еще пасовал перед такими амазонками. Однако стена все же давала мне некоторые шансы на успех, так как передвигались мы не без помощи друг друга. У меня были с собой крючки и, ввинтив очередной крюк в отверстие, и, пропустив через него веревку, я предлагал Вике нестандартные, более сложные ходы, которые сам же и страховал. Надо сказать, что она неохотно вверяла мне свою руку, будучи, как я успел заметить чувствительной к прикосновениям, которые в данном случае претили ей. Будто я посягал на ее ласку, хранимую для другого. Мне и самому был хорошо знаком этот ригоризм юного чувства.
И вот мы ползаем по стене, и разговор у нас совершенно не клеится. Каждый ответ дается Вике с видимым трудом – и если она терпит эту ситуацию, то потому, что иной не предвидится, и, наверное, клянет меня и себя. Дескать, черт дернул. Мне же все лучше и лучше с ней, даже веселее, и моя преимущественная роль на стене дает мне право творческой инициативы. Вика пахнет разгоряченной молодой самкой, принявшей с утра ванну, полную пены,[14]14
живет с папой и мамой в старинном доме на Фонтанке
[Закрыть] и мне уже неважно, что кто-то где-то у нее есть. У всех у нас кто-то есть, но разве это так уж важно, когда тебе всего двадцать с небольшим и каждый день можно начинать с нуля.
Тут и происходит следующее – ступня Вики в мягкой тонкой кроссовке[15]15
только в таких и можно ходить по стенам
[Закрыть] соскальзывает с крошечного выступа, и Вика падает, повисая подо мной на страховке. Молча, что надо отметить.
С почти непритворным «Ух ты!», в котором звучит и восхищение ее мужественным молчанием,[16]16
хотя это мог быть и шок
[Закрыть] и чувство опасности, и знак, что ситуация под контролем, я протягиваю ей свободную левую руку – она хватается за нее, одновременно обретая ногой опору, и растерянное лицо ее рывками всплывает ко мне. Похоже, она действительно испугалась, и нежелания быть рядом и вместе теперь в ней явно поубавилось. Но, делая последний шаг, она снова срывается на длину наших соединенных рук. При этом она – экая неловкость – проезжает лицом, носом, губами вдоль бугорка между моих чресл, явно выросшего в череде наших экстракасаний. Хотя свидание было мимолетным, свидетельствую, что мой и так уже озадаченный приятель успел ощутить живое касание этих губ, толику выдоха, исторгнутого ими в миг скольжения вдоль моего тела. Да, это была невольная, или даже исподвольная, извлеченная из вечности ласка, которой умеют одарять лишь немногие возлюбленные, изредка посылаемые нам богом любви на отрезке нашей земной жизни, как бы во искупление ее непреходящей сирости и тщеты. И хотя ласка эта, вернее, не она сама, а скорее ее модальность, не была направлена на меня, но достаточно было и того, что я обнаружил ее в этом мире. Она раскачивалась чуть прираскрытым цветком где-то на цветущем лугу, и, испытав холодок зова в мохнатом шмелином подбрюшии, я пошевелил усиками и расправил свои крылья, чтобы отправиться за ней в опасный, но сладкий путь.
Растерянно улыбаясь, пытаясь понять, не подстроено ли очередное падение и одновременно убеждаясь, что нет, Вика несла теперь в своем взгляде встречу с моим мужским началом и, понимая, что встреча случайна, и что я не могу за нее отвечать, прощала мне всю эту ситуацию. Прикосновение к моему естеству не испугало ее и, к счастью, не было ей неприятно – так в дверной давке, абсолютно российской по своему генезису, порой вместе с парфюмерно-телесным ароматом получаешь безличные приветы от соседних бюстов, ягодиц и чресл, даже не успевая визуально идентифицировать их обладательниц.
– Все, я хочу спуститься, – сказала она, покусывая губу. – Сегодня не мой день.
Я же глядел на бисеринки пота, собравшиеся во впадинке над двойным мыском чуть оттопыренной верхней губы,[17]17
знак чувственности и лиризма
[Закрыть] и не желал ее отпускать. В теле моем призывно пели сирены.
– Да бросьте, – сказал я. – Надо дойти до конца.
– У меня мандраж, – сказала она.
– Но вы не одна, – сказал я. – Риска ноль целых, ноль десятых. Мы же не высоту преодолеваем, а себя. Зато потом будет…
– Не надо мне этих банальностей, – перебила она меня, выдергивая руку. – Как будет потом, я и так знаю. Все, я спускаюсь.
Внезапно меня прошиб гнев, будто ударили в большой барабан где-то в районе затылка, и музыка, еще секунду назад звучавшая во мне, разом смолкла. Я скинул с крюка ее страховочную веревку, отбросил от себя, как дохлую змею, и, не оглядываясь, полез вверх. Вообще мне присуща гневливость – в основном, она вредит, но с некоторыми женщинами действует безотказно. Плаксивое детство, всевластие любимого отца, каприз, прерываемый грозным рыком. Релаксация и отрадные слезы покорности. Поднимаясь, я услышал молчание за собой и, не выдержав, оглянулся – Вика медленно взбиралась следом, впрочем, слегка подаваясь в сторону, как если бы меня тут больше не было. Так она поднялась до потолка, где я в три приема настиг ее.
– Пойдем дальше? – улыбаясь, как ни в чем не бывало, спросил я.
Она кивнула.
Дальше начинался отрицательный угол и выход под козырек, над которым можно было подвеситься на страховках и отдохнуть. Я почувствовал покалывание во взмокших кончиках пальцев – знак опасности. Хотя никакой опасности, собственно, и не было, кроме того, что я каким-то звериным чутьем ощущал, что Вика идет прямо мне в сети.
Да, не зверь я, а паук – невесомый, стремительный, алчный…
Я поставил крючья, застраховался, прошел вперед и помог Вике. Мандраж еще не избыл в ней, но клин выбивают клином, и я видел, что она решила что-то мне доказать. Когда тебе, еще полчаса назад совершенно незнакомому человеку, пытаются что-то доказать, это, согласитесь, немало…
И вот, обвязанные веревками, мы повисли под потолком, и я в обезьяньем кураже прошелся туда-сюда на одних руках – почти цирковой номер. В глазах Вики я прочел удивление, одобрение, страх и первые признаки любопытства. Я же хмелел в эманации ароматов, издаваемых ее упругой горячей плотью, когда сквозь духи или какой-то там дезодорант пробивалась горчащая исподняя струйка пота. Внезапно мне пришла в голову мысль свалиться на страховке – так, чтобы та удержала меня над самым полом, но я не решился таким образом проверить крепость тренажера. Мысль, однако, жила, азартно ветвилась… И тут я понял, ради чего, собственно, и заманил сюда Вику. Незаметно я стравил метр своей веревки и разжал пальцы, отпуская крюки.
Меня бросило вниз, и уже после рывка я услышал короткий вскрик Вики. Голова моя, как маятник, закачалась возле ее бедер, перетянутых над коленями веревками. Я уцепился за Вику, словно за соломинку, – причем она еще явно по недоразумению пыталась мне помочь – затем резко сдернул с нее рейтузы, за которыми белой чайкой мелькнули шелковые трусики, и впился губами в прикрытую кружевом нежную податливую промежность, сдобно пышущую сквозь дырочки вышитых узоров, – будто только что из печи.
С этого момента я едва ли отдавал отчет в своих действиях. Все это произошло как бы само собой, и, наверное, так же смутно осознавала происходящее и Вика, потому что она не пинала меня, даже не пыталась оттолкнуть, словно моя безопасность ей все еще была важнее собственной, – она вцепилась мертвой хваткой мне в волосы, невольно прижав к своему лону, так что мне было даже не пошевельнуть головой. Но руки у меня были свободны, я нащупал резинку ее трусиков, потянул вниз с сопротивляющейся крутизны бедер – и лоб мне щекотнула мягкая поросль лобка. Я поспешно проложил языком путь между уже мокроватых ворсинок и погрузил его во влагу, набегающую как березовый сок из свежего надреза. Не знаю, как другие, но я при малейшей возможности предпочитал начинать с куннилингуса, демонстративно подставляя под удар голову и шею, так сказать, атакуя из самой зависимой позиции. Губы и язык не столь агрессивны, как основное оружие, не могут напугать, и даже у некормивших грудью молодых женщин нежное сосание вызывает в недрах их детородного чрева сверкающий рефлекс материнства – а мать не может ударить прильнувшего ртом к ее плоти. Для меня же поцеловать порог этих недр означает собрать почти необъятную информацию, я несу ее на чувствилищах своего рта, на всей этой называемой лицом поверхности, с ее морщинками, волосинками, родинками, порами, детскими шрамами, прыщиками, утренними порезами безопасной бритвой – несу, как бесценный дар, чтобы восторженно принять или сокрушенно отвергнуть. В соприкосновении с чужой плотью всегда проходишь порог отвращения или отторжения, как звуковой барьер, – это протестующе вскрикивает наше отвергаемое эго, но если его преодолеть, точнее, растворить, дальше начинается полет. Да, мы высшие существа, по крайней мере, мы себя таковыми сами считаем, но узнавание по формуле «свой-чужой» и у нас, как у многих низших, начинается с запаха. А что такое запах – симфония, океан звуков, каждый из которых значим, потому что индивидуально неповторим. Когда-нибудь сканеры по нашему запаху будут воспроизводить на экране нашу матрицу. Чудо? Едва ли, ибо природа придумала это еще миллиарды лет назад. Мы сами проделываем это каждый раз, пробуя языком лоно своих потенциальных возлюбленных. Возможно, мы всю жизнь ищем в них запах матери, утробы, из которой вышли. И никто из нас никогда не спутает свое с чужим.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?