Текст книги "Курбан-роман"
Автор книги: Ильдар Абузяров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
И, вспоминая этих солдатиков, их мужество и доблесть, Абдул инстинктивно хочет защищаться. Но руки спеленаты Сарижатовой простыней, как саваном, и он стоит по стойке “смирно” – руки по швам – в углу, ведь его наказали за то, что ему так и не дали наиграться. И перед глазами опять картинка из детства: как ему полностью сбривают с неровного, еще почти мягкого черепа пушистые маленькие кудряшки, сбривают перед имянаречением. Перед тем как дать ему имя Абдул – что значит раб Всевышнего. А он орет, как недорезанный, дергает головой, пытаясь инстинктивно защищаться.
А бербер в это время берет бритву-опаску, собираясь соскоблить не сбритые волосы, и, бубня что-то себе под нос, наверное, читая молитву, подходит к Абдулу.
От этого бормотания, от всей ситуации собственной беспомощности Абдул, – словно от колыбельной песни – успокаивается и засыпает, вспоминая, как мама не раз говорила ему: хочешь проверить, заснул ты или нет, зажми в ладони какой-нибудь предмет, и если он выпадет невзначай из руки – значит, ты уже спишь, Абдул.
Мгновение – и голова сама собой опускается вниз, выпав из ладоней бербера. И вновь Абдул видит на своей рубашке пятна крови, значит, все-таки поранился. Или ему пустили кровь целенаправленно, как в цирюльне? И опять Абдулу хочется плакать и крутить головой по сторонам, как в детстве, в надежде на чудо, на неожиданное спасение.
Но чуда не происходит: Абдул опять всеми обижен и никем не понят. И, поддаваясь своей обиде, маленький Абдул, насупившись, смотрит исподлобья: а что там в конечном итоге получилось? И вдруг, о ужас, видит себя абсолютно лысым – снова маленьким лысым мальчиком, от которого он так хотел избавиться, спрятаться за волосами, вырасти вместе с ними раз и навсегда. Это, должно быть, бербер обрил его полностью, как верблюда или овцу, даже не узнав пожелание клиента о прическе – модельная или молодежная, – полностью сбрил ему волосяной покров, слой за слоем, слово за словом.
– Все, – говорит бербер то ли Абдулу, то ли сам себе, – наконец-то все.
– А массаж? – Мучимый совестью Абдул хочет продолжения экзекуции, словно просит: ударь меня по лицу еще раз.
– Давай, давай. – Бербер выталкивает Абдула взашей. Это и есть его грубый массаж.
– Извини, – только и находит, что сказать, Абдул, смиренно понурив голову и стыдливо опустив глаза.
– Ладно, – говорит бербер, немного успокоившись, – иди с миром. Здесь тебя простили.
И Абдул уходит, не в силах поднять глаза. Видимо, совесть мучает его очень сильно.
Свежий холодный вечерний воздух обжигает Абдулу обнаженную голову. Он садится на скамейку, съеживается – все-таки одной рубашки для осеннего вечера маловато, и только тут понимает, что значит по-настоящему любить и умереть. Ведь он действительно влюбился в Сарижат. Ему было хорошо с ней. А теперь ему очень холодно и одиноко. Ощущение шрама и боли в горле не проходит. Ему словно отсекли голову и вынули мозг специально для очищения от всех непристойных историй, как когда-то пророку Мохаммеду рассекли грудь и вынули сердце для очищения от малейшей скверны.
Но ему их нисколько не жаль, своих воспоминаний о прекрасной прошлой жизни, так же, как не жаль и самой жизни, насыщенной всевозможными историями, в том числе и этой последней и наиболее важной из всех. Напротив, Абдул очень благодарен берберу. Ведь реальное преступление требует реального наказания. Впервые Абдул чувствует себя смиренным носителем своего имени – покорившимся воле Всевышнего мусульманином.
Поняв это, счастливый Абдул поднимает глаза к небу. Облака шоколадно-кремового цвета – видимо, завтра в этих краях будет холодно, – как верблюды-пирожные с красными буденновцами-ангелами на лимонных горбах, движутся в теплые страны, куда ранее ушли его любимые женщины и куда, пристроившись к каравану, должен идти он. И, понимая это, сердце Абдула постепенно успокаивается…
Подстилка из соломинок
(Из цикла “Троллейбус, идущий во все стороны”)
Я шел понурив голову и ничего не ожидал от этих серых промозглых капель, как ничего не ожидаешь от капель валерьянки, когда пьешь их залпом, стакан, другой, третий… Разве что горечь и успокоение.
Кто пил по несколько стаканов капель залпом, тот меня поймет. Это сорок пузырьков по двадцать миллилитров. А их вам не дадут ни в одной аптеке. Разве что в пяти аптеках. А чтобы обойти пять аптек, нужны крепкие нервы. А мои нервы развязались, и шнурки тоже. Благо, небо Питера – это аптека рядом с моргом. Потому что сам Питер – это морг, и никакой фонарь здесь не поможет.
Сказать, что меня бросила девушка, или я задолжал крупную сумму, или утратил свой талант, значит ничего не сказать. Да, я был долговяз, да, я был должен каждому факиру-пассажиру по проездному билету, да, меня бросила девушка двадцать пять лет назад, но это ничего не значило, потому что ее я не помнил ровно до того момента, пока в луже мне не попалась соломинка.
Я поморщился, дескать, какая тут соломинка? Но соломинка была фиолетово-розовая. Из нее кто-то пару часов назад пил коктейль. И сразу, будто это было пару часов назад, передо мной сверкнуло лицо Эли с соломинкой в фиолетово-розовых замерших губах, когда мы гуляли по Питеру и пили из луж: в октябре и сентябре сок, в марте пунш со льдом, в апреле аперитив. А летом мы просто лакали воду, потому что летом нас мучила страшная жажда, но мы продолжали жить вместе с собаками и на собаках-электричках, что так отчаянно высовывают свои потные языки в сторону лесных озер. Вам бы в их стальные шкуры!
Но никогда мы не пели в подворотнях и переходах, в один из которых я сейчас спустился и там увидел поющую бомжиху в кедах.
– Michelle ma belle… – распевала она, и плевать в три короба, не напомни мне ее голос стюардессу в давке ног. К тому же бомжиха странным образом улыбалась и пританцовывала. Она навеяла на меня жуткий страх, но, несмотря ни на что, я присел на корточки и залюбовался ее беспомощными движениями. Обычно, когда я так поступаю, меня рано или поздно начинают бить ногами по лицу.
Вы еще не видели бомжей, поющих “Битлз”, ничего, скоро вы их увидите в полной красе.
Мы познакомились с Элей в троллейбусе, набитом под завязку, словно веник в жилистых руках дворника, потому что это шарканье шин и этот шаркающий гул электродвигателя (чуть не сказал электролампочки) напомнили мне спокойную и размеренную жизнь дворника по утрам. Многие испытывают крайнее раздражение, находясь в переполненном транспорте, но мне столпотворение людей всегда по душе, потому что места, в которых людям становится так, что они начинают протирать друг о дружку куртки-дубленки на локтях и джинсы-валенки на коленках, такие места попросту священны. Туда тут же устремляются ангелы, и там можно преспокойно закрывать глаза и начинать делать зикр.
Помнится, только я подумал об ангелах, как две девчушки сбоку от меня заметили:
– Посмотри, вон попрошайка идет.
– С шарманкой на шее, как нищенка.
И действительно, к нам протиснулась кондуктор, и медь в перекинутой через шею сумочке забренчала, словно голодный желудок шарманки. И я еще подумал, что мы могли бы составить неплохой музыкальный дуэт. Может быть, она и была одета хуже, чем презрительно осмеявшие ее девушки, зато волосы и глаза, но особенно волосы, были настолько роскошны, что дали бы фору любой красотке в “форде”.
– Передаем за проезд, все передаем за проезд, – сказала она чуть громче, чем положено леди.
– Чтобы абсолютно все передали на проезд, такое невозможно. Этого не может быть в природе, как не может быть в природе чистого звука, – поделился я мыслью вслух.
– Может, – сказала она твердо.
– Тогда, может быть, нам помузицировать как-нибудь вместе, – заикнулся я и пожалел об этом.
– Сначала оплатите проезд.
– Я могу сыграть вам на гитаре, хотя у меня проездной.
– Покажите, что у вас там за проездной?
– А я вот не покажу, что у меня тут, – я сказал это, ища хоть какую-нибудь мелочь в кармане брюк. Впервые за всю жизнь мне захотелось быть кондуктором мужчиной, а не нищим пассажиром-факиром.
Раздался хохот. Это две девчонки смеялись над моей пошлой шуткой.
– Привет, – помахала она им ладонью.
– Привет, Эля, – кажется, они были знакомы.
– Как вы думаете, девочки, подстричь мне волосы? – она всем видом давала мне понять, чтобы я не спешил. А я и не спешил, я не спеша искал в кармане два рубля, на худой конец у меня был документ.
– А что, троллейбус – это монастырь?
– Это не монастырь, но что-то очень похожее…
– А зачем ты вообще пошла сюда работать? Тебя что, родители не кормят?
– Кормят, но здесь лучше…
И тут в троллейбусе все пошло кверху дном. Толпа рванулась от не открывшихся задних дверей к передним, сметая все на своем пути.
– Водитель, открой заднюю дверь, вот, посмотри, у меня удостоверение инвалида, я не могу идти (толкаться локтями), у меня же нет рук.
– Дверь заклинило, – виновато сказала кондуктор.
– За что вам только платить? – зашипела пожилая женщина, проходя мимо нее.
– Не ругайтесь, – сказал я.
И еще я хотел сказать, что это просто чудо какое-то, когда клинит двери, будь то в лифте или квартире, но особенно в троллейбусе, где каждый человек, стоящий на твоем пути, и есть дверь, которую заклинило.
– Вы, наверно, правы, – сказала мне женщина с роскошными волосами, – этого никогда не случится, чтобы все платили за свой проезд, хотя мне всегда казалось, что в местах, где собирается много народу, в таких местах живет гражданский бог.
Она встала у передних дверей, которые уже не закрывались, и пыталась удержать детей, что норовили выпрыгнуть на ходу. А мне, собственно, плевать, как назовут бога, гражданским или милосердным. Я просто вывернул все карманы в поисках хоть какой-нибудь монеты. Я метался, я рвал подкладку, доцарапываясь до бедра, но мне попадались лишь льготные справки: справка ученика школы слепых и слабовидящих детей, справка беженца, справка дурака из дурдома, справка помощника депутата, справка инвалида третьей группы, справка ученика тринадцатого класса детдома и еще тысячи, тысячи справок. И хоть бы одна справка из пункта обмена валюты или из нотариальной конторы – о наследстве!
В конце концов нервы мои не выдержали и, схватив в охапку кондукторшу, я вынес ее из троллейбуса на остановке “Площадь Сенная” (ранее Свободы).
– Смотри, – сказал я, не отпуская ее из своих рук, – здесь тоже живет гражданский бог. Слышишь.
И несколько минут мы стояли молча и обнявшись.
Но иногда мы гуляли по Питеру, зарабатывая себе на жизнь ногами и музыкой. Мы гуляли по Питеру до сведения ног и скул, потому что холодный ветер хлестал нас по самым уязвимым местам (ногам и скулам). И тогда мы разговаривали.
Ночью мы поднимались на какой-нибудь чердак, в доме Мандельштама или Бродского, доставали спальные мешки.
– Расслабься, – говорила мне Эля, – расслабься, будь, как трава, преврати этот дом в шалаш.
– Расслабиться?
– Расслабься, не думай ни о чем. Ведь ты лучше меня знаешь, что трубадуры выросли из суфиев, а от трубадуров оттолкнулось Возрождение, а от Возрождения классицизм, а из классицизма вырос джаз и рок-н-ролл. Расслабься, будь, как трава, а я пока поищу что-нибудь поесть.
И она убегала искать, а я писал ей очередную песню, зная лучше нее законы гармонии. Но это еще вопрос, кто из нас лучше знал ледяной ветер.
– Привет, – улыбалась она, вернувшись, – вот сигареты, вот полбутылки пива и еще хлеб.
– Не надо все это, – заводился я и грубо, ногой, отталкивал ее подношения, – не надо, я ведь трава, что превращает дома этих сытых ублюдков в шалаш. Зачем мне пить и есть?
Да, иногда мы гуляли по Питеру, то и дело возвращаясь к сфинксам-лягушкам, чтобы погладить им пальцы и загадать сокровенное желание. И когда мы гладили сфинксам-лягушкам пальцы, что так похожи на гриф семиструнной гитары, я находил ледяную от страха руку Эли.
Покажите мне женщину, которая преспокойно может погладить чудище, похожее на льва, – и уж совсем жуткий страх охватывает женщин при слове “лягушка”.
– Не бойся, глупышка, это всего лишь новорожденная болонка и старая русалка.
– А я и не боюсь, я загадываю желание, – говорила она и бледнела еще больше.
– Скажи мне твое желание, и я постараюсь исполнить его.
– Нельзя.
– Скажи, – я сжимал-брал ее пальцы в плен, одновременно начиная рыться в безжалостно распахнутых глазах, словно глаза – это дневники, где ничего не понять.
– Нельзя, – в эту минуту ее глаза были безжалостны ко мне.
Что касается моих желаний, то я мечтал, чтобы моя музыка рождалась в самых глубинах, в роднике у сердца, а потом, превращаясь в семь ручьев, достигала сердец людей. И еще я мечтал баснословно разбогатеть, ну, например, как Пол Маккартни или Скотт Фицджеральд.
Я так и говорил Эле:
– Не бойся, Эля, мы скоро разбогатеем и отправимся в Париж, а пока надо тренироваться, пока надо играть на площадях. Площади – они, как слепки с плащаницы Исы. На площадях мою гитару зашкаливает с такой силой, словно она рамка, а гражданский бог – он живой.
И мы доставали наши инструменты. Гитару, флейту и шарманку-сумочку, в которую люди могли бы кидать свою медь, аккомпанируя нам. Бывало, выходило ничего, но чаще – жуткая какофония.
– Не нервничай, будь, как трава, – успокаивала меня Эля.
– Знаю, знаю, – отмахивался я, – надо работать.
И вот однажды, когда я рылся в ее глазах в поисках желания, которое так сильно напугало нас вместе с ободранной, мокрой русалкой-болонкой, Эля призналась:
– Я хочу уехать отсюда любой ценой.
Она сказала это, когда все вещи были уже почти собраны. Сказала эффектно грациозно и в то же время изогнувшись, как кошка, уходя, как кошка на чердаках, от всех вопросов и упреков разом.
– Не могу себе простить, что мы познакомились с тобой в троллейбусе, а не на самолете. Тебе бы так пошел костюм стюардессы. И самолет тебе пошел бы тоже, раз тебе так к лицу чердак. И опять же, гражданский бог в самолете, он ближе к милосердному богу.
– Перестань, – она изогнулась еще больше, стараясь изо всех сил лишний раз не потревожить моих чувств, но я все-таки умудрился задать ей полвопроса:
– Эля, почему?
– Я так больше не могу, я хочу спать в своей постели, я хочу жить в своем доме, а не на болотах, я хочу есть горячие пирожные и суп.
Она говорила, стоя ко мне спиной и укладывая флейту в футляр из-под зонтика, потому что сам зонтик уже давным-давно был сломан. Его, так похожего своей расцветкой на букет хризантем, у самой рукоятки погнул страшной силы ветер, когда мы все-таки гуляли по Питеру и я пытался спрятать от промозглого косого дождя эти нежные и съёженные тогда глаза-губы-носик.
– Ты не дарил мне цветов, мы не знаем, что такое “Мартини” и “Рафаэлло”.
– Но мы видели март и апрель. Ты же помнишь, скоро мы должны баснословно разбогатеть.
– Я в это уже не верю.
– И с каких пор ты не веришь в это, Эля?
– С давних пор. Не знаю. Порой мне кажется, что я не верю в это с того самого момента, когда ты не оплатил свой проезд. Помнишь, наша первая встреча. А я так надеялась.
Это был удар в самое сердце. И я не виноват, что букет хризантем оказался таким хрупким, а мои неумелые руки здесь абсолютно ни при чем. Они прекрасно знают, как держать зонтик, мои неумелые руки.
Я очнулся, стоило бомжихе допеть весь свой репертуар из битлов и перейти к Шаляпину. “Интересно, – подумал я, – вроде, сегодня обошлось без пинков”.
Впрочем, все еще только начиналось. Не успел я выйти из перехода и встать под арку на одной из центральных улиц, не успел я расчехлить гитару, как та же самая бомжиха, но уже в экстравагантной худой шляпке, пристроилась возле меня.
Я пытался петь, не обращая на нее внимания, пусть слушает. Но бомжиха, привыкшая сама быть звездой, начала зазывать толпу, выкрикивая что-то ужасное. “Подходите, люди добрые, здесь вас не обидят”.
Она ерничала, выклянчивала для меня сигареты и пиво. Материлась и визжала. Пыталась петь теми же зазывающими интонациями, танцевать теми же клянчащими глазами. А я смотрел на нее и радовался, что Эли нет рядом, что она ушла, что она не распугивает толпу.
– Давай деньги, – сказала бомжиха, когда я решил свернуть наш совместный концерт.
– Слушай, пора прекращать это безобразие.
– А зря я, что ли, старалась, собирала народ, приносила тебе сигареты?
– Да ты только отталкивала людей.
– Да, я уродлива, ну и что? Зато я служительница гражданского бога. Гражданскому богу тоже нужны жертвоприношения.
– Возьми, – сорвался я, – хотя ты отвратительно пела.
– Плевать.
– И все-таки ты очень отвратительно пела. Хуже некуда.
– А я говорю – плевать, я пела, как могла. Людям нравится, а чистого звука в природе не бывает.
– Бывает, чистый звук – это звук травы на болотах, – заметил я и пошел в сторону того дома, где когда-то росла волшебная трава (ныне подстилка из соломинок), на которой, разметав свои чудесно пахнущие волосы, еще вчера возлежала ты.
О нелюбви
(История с вариациями)
Я лежал в комнате и прислушивался к тишине, охраняемой каменными вековыми стенами и тяжелыми каменными вeками, сквозь которые так тяжело пробиться звонку. И все же он, звонок, и еще эти ее слова, сквозь треск и шипение, мол, ML умерла, словно само море пыталось пробиться ко мне через плиты набережной, словно я держу у уха не трубку с запутанным проводом, а лихо закрученную стихией раковину. И пока они доходили до моего полусонного сознания, пока ворвавшаяся реальность размывала остатки сновидений, слизывая шершавым языком моря крохи песка из сна (кажется, мне снился залитый солнцем маленький необитаемый песчаный островок с одинокой ананасовой пальмой), Рита успела задать еще пару банальных, ничего не значащих вопросов, среди которых: “Ну как ты там поживаешь?” – на что я даже успел глубоко вздохнуть, и она как нельзя более точно истолковала мой выдох: мол, я тебя понимаю, я понимаю, как тяжело начинать все с начала.
– Подожди, как “умерла”? – прервал я ее, приподнимаясь на локте.
– Бросилась с Золотого моста в залив Сан-Франциско… Но ты держись там, не раскисай.
Я огляделся, за что бы ухватиться, но на столе были только волглая тряпка и крошки.
1
И не успел я положить трубку, как волна упущенных возможностей вкупе с воспоминаниями захлестнули меня с головой.
Она всегда настигает меня, эта стальная волна-стена – рано или поздно. И какой смысл держаться, когда она все равно тебя найдет и раздавит, пришибет сверху, с головокружительной высоты: валуном, каплей, слезой?
Стоит тебе только подумать, что все позади, что ты молодец, что справился, выдержал, выкарабкался, как она достанет тебя из самых глубин мировой морской тоски с ее солеными пластами. Достанет, как всегда, в самый неподходящий момент. И ты, расслабленный, расклеенный, неподготовленный, захлебнешься собственным плачем. Рыданием из самых недр сдавленной грудной клетки. Ведь все настоящее произрастает из глубины.
Так какого черта ждать? Не в силах больше оставаться в комнате без воздуха, я вышел из дома, чтобы не выйти из себя окончательно, не сойти с ума, и пошел по слабо освещенной улице искать точно такую же женщину, как ты. Слышишь, я еще хочу жить и любить, любить тебя…
Мне просто необходимо почувствовать тебя рядом с собой, даже не полным сил и надежд, а полным восторга. Помнишь, когда мы были молодыми, беспечными, мы строили грандиозные планы и даже успевали между этими планами влюбляться, с каждым шагом все более погружаясь в трясину друг друга…
Восторг и радость первых предощущений – вот что мы утратили, восторг того времени, когда мы еще так любили слова и говорили, говорили взахлеб, открывая друг другу новые страны и континенты и пытаясь между слов надышаться и найти ту самую любовь, докопаться до всех ее оттенков в мире абсолютного одиночества.
“Одинокое кругосветное путешествие”. Помнишь, мы ласкали друг друга словами до изнеможения, пока ночь обкатывала наши легкие липкие тела темными, прохладными струями, а мы говорили и говорили, говорили из последних сил, пытаясь среди всех этих развалин города, среди расшатанных нашими словами и нервами стен найти себе место по душе. Но вдруг с ужасом и восторгом понимали, что наше место только здесь – в объятиях друг друга. И что в руинах ночи нет объятий, более спасительных и нежных. И что по-другому не может и быть, что другие руки не защитят, другие тела не прикроют, другие слова не спасут, и губы не успокоят. В содрогающемся от толчков, разрушающемся, катящемся в тартарары мире…
Да, мы были такими, как нам казалось, неповторимыми, мы столько всего чувствовали и видели, столько подмечали, о чем другие даже, наверно, и не догадывались.
Ласкали друг друга словами до полного бреда, до исчезновения всяческого смысла во всем и даже в самих словах.
Но сейчас я вижу, как наши места с легкостью заняты. Нас просто вычеркнули более свежими черными чернилами ночи. Вычеркнули и заменили другие – более молодые. Конечно, они читают другие книги, смотрят другие фильмы и слушают другую музыку. Они целуются в открытую на самоподнимающихся в небеса мегамаркета лестницах. В то время как мы, пьяные от счастья, шатающиеся от качки и ветра, поднимались к небесной долине твоего жилища по узкой, словно каньон, вымощенной булыжником улице. Но наши поцелуи – уже всего лишь тени их поцелуев, да и мы сами, слышишь, мы давно умерли. Но почему я по-прежнему вглядываюсь в лица встречных женщин, ищу в них твои черты?..
2
Вот и сегодня что-то нашло на меня, и я вдруг, взяв зонт, вышел под светящиеся нити дождя встречать тебя, как когда-то, когда весь смысл моей жизни был увидеться с тобой. Я направился в Старый город, заглядывая в витрины бутиков и кафе, и всюду видел других девушек и юношей. Они шли мне навстречу поодиночке и держась за руки, они сидели за столиками и на скамейках в парке, и среди них не было тебя. И даже среди манекенов…
О, как я их ненавидел в те секунды-минуты-часы. Таких беззаботных и счастливых. Разве можно быть так безбожно беззаботным? Будто Его нет, будто Он не повелел нам страдать.
Но вдруг, как спасение, навстречу мне из-за поворота вышла девушка: вся промокшая, побитая тяжелыми каплями-камнями, плечи ссутулены, и вот она этими хрупкими, надломленными плечами, за которыми, может быть, в прошлой жизни были крылья, пытается прикрыть смуглую шею. Смуглую, стянутую сверкающей цепочкой из серебристых капель.
И я не смог удержаться, предложил ей широко распахнутое крыло своего черного зонта, но она лишь грустно покачала головой, и я почувствовал себя так неловко, так униженно и опять пожалел, что тебя нет рядом. Ты бы никогда меня не унизила так жестоко, никогда не отказала бы мне в возможности показать себя с лучшей стороны. Никогда бы не стала, даже непроизвольно, втаптывать меня в черную грязь ночи своей удаляющейся походкой. Помнишь, я был молодым и ты умела найти во мне самое прекрасное? И как никто понять меня.
А она лишь отвернулась от моего зонта, хотя сама была вся промокшая, – и это меня насторожило. Потоки слез залили бытие. И было в ее тонущем в тоске взгляде и отстраненности что-то от тебя. Всего один процент. Но я подумал: может, это мой шанс, и еще – что этот один несчастный процент остался после смерти, и ты потому отказалась от зонтика и потому такая отстраненно-странная, что уже давно накрыта толщей воды. Ведь сильное разочарование и горе заставляют меняться даже скалы.
И я пошел за тобой, понимая: у меня есть только один шанс встретить тебя или такую, как ты. Я увидел его в печальных глазах незнакомки, увидел в них свой крах, увидел все свои комплексы и травмы.
Ох, уж эти комплексы и травмы! Опять все разрушается сразу же и стремительно. Еще до любви, еще до того, как я начал строить ее образ на руинах твоего образа, на останках твоего силуэта и памяти о нем, словно нашел в черной земле сверкнувшую монету с твоим профилем и теперь, сжимая, грея в руке часть клада, тешу себя иллюзией, что новое здание в дымке ночных паров получится хоть отчасти похожим на мраморный дворец твоего тела, хотя и не с таким бетанкуровско-белокурым сплетением волос и ресниц.
И я пошел за ней (кажется, я уже говорил), пошел за ней, как маньяк. Пошел вдоль по набережной один, как и десять лет назад, в надежде на тихую гавань, которая заворожила бы меня своей шелковистой спиной, покатыми плечами и ровным дыханием. Как маньяк, я преследовал ее по пятам, не решаясь приблизиться, вновь и вновь мысленно натыкаясь губами, бормочущими невнятные слова, на ее ключицы, как на острие подводных рифов, и на ее лопатки, словно на прибрежные гранитные скалы. Натыкался и соскальзывал назад в море одиночества. И это мое падение было настолько страшным, что от испуга я забывал, как оно – оставаться на плаву. Отчего еще более пугался и мысленно барахтался в подготовленных словах. И тонул в них, не в силах выпутаться.
3
Да, я следил за ней исподтишка, из укрытия ночи, стараясь держаться на расстоянии, чтобы не спугнуть. За ее плавно покачивающимися, обтянутыми намокшей юбкой бедрами, – лучше плескаться в волнах, чем царапаться о жесткую гальку, скребя от отчаянья зубами – о, мачты-шпильки, корабельные сосны– икры, стянутые канатами-ремешками босоножек! Надраенные лаком палубы ногтей. Какими пилочками-щеточками их драили? А главное округлые, словно надутые ветром, пяточки-паруса, кожа на которых такая нежная и гладкая, кожа без складок и такая розовая, почти алая в свете фар.
Она плыла на своих летних босоножках к неоновым маякам-вывескам кафе и ночных клубов Старого города.
“Тук-тук-тук”, – в аккомпанемент с дождем-джазом. О, боже, неужели меня ждут впереди такие ночи, когда рядом не пройдет, не простучит своими каблуками ни одна женщина? Но это в будущем, а сейчас, пока кипит плазма, я чувствовал радость и боль от того, что вот так, отвергнутый, продолжаю преследовать свою незнакомку. Я стал на одну сторону ночи с маньяками, и меня даже не смущает ее странная, будто неуверенная, хотя и быстрая, походка.
Решительная неуверенность. Наоборот, она меня вдохновляет, и я вновь и вновь сравниваю округлые формы с парусами. А спину и линию позвоночника – с буйками фарватера. Она движется, и сквозь блузку рельефно проступают лямки лифа и застежка, которую мне никогда не расстегнуть одним взглядом.
Кому что, а мне, маньяку, догнать, повалить – и нож в спину. Запах горького шоколада и горячих, с пылу с жару, булочек, а еще дорогого табака все нестерпимее бьет в нос. И выпивка, и би-боп. Не в район ли дешевых портовых проституток направляется моя незнакомка? Неужели она и впрямь движется в джаз-кафе “Бриз”, куда, как на утренник в детском саду, сходятся “ромовые бабы”, чтобы пропустить по рюмочке утреннего рома и поделиться проблемами после тяжелого рабочего “дня”? Иначе никак не уснуть. От работы с людьми так устаешь, особенно когда они лезут со своими проблемами к тебе, лезут языком прямиком тебе в ухо или еще куда похлеще, чтобы проникнуть тебе в душу.
Это сравнение пришло ко мне, когда я лежал с негритянкой-шоколадкой, с черной крохой-малюткой. Потому что, когда я все-таки добрался до шоколадки и сорвал с нее фантики, у меня было такое чувство, что тысячи муравьев из коробки души, из-под фантиков одежды набросились на мои пальцы – так она, малышка, вся дрожала, кусая своими мурашками.
Откуда столько муравьев в нервной системе, откуда столько страхов в любовной истоме? Я тогда еще подумал, что эти муравьи-мурашки набежали не потому, что ее руки были такими липкими, а тело таким сладким-сладким на вкус. Совсем наоборот: проститутки – самый низкий, самый горький сорт женщин. А значит, самый элитный сорт шоколада.
Ты же знаешь, на хороший шоколад у меня особый нюх, еще с детства, с бабушкиного буфета, в котором хранились маленькие шоколадки-конфетки “Аленушка”. Такие маленькие, что их убиралось по пять-шесть штук на ладони. А в коробке их было, наверное, не меньше тысячи. В коробке, как в матрешке, похожей на тот же шоколад, отчего я исподволь чувствовал обман. Такая целомудренная румяная девочка. Еще не опростоволосившаяся, в платке. И в то же время чувствовал наслаждение, когда дрожащими пальцами я сначала разворачивал гладкую бумажную обертку маленьких плиток-шоколадок, так похожую на хлопчатобумажные платки, а потом и фольгу, звенящую, как замочки женского платья. Такое сладкое это занятие – раздевать женщин.
Хотя “Аленушка” – молочный шоколад, шоколад с привкусом материнского молока. Только с проститутками, с мамой и с тобой у меня получалось расстегивать замки лифа одним лишь вожделеющим взглядом.
4
Впрочем, это уже не имеет никакого значения. И зачем я только рассказываю тебе о других женщинах? Заставляю нервничать, ревновать? Ведь ты же знаешь – женщины не самоцель. Самоцель – то особое настроение. И самое сложное заключается в том, чтобы, преследуя женщину, найти продолжение импровизации, найти, гуляя по набережной в поисках женщины, кафе под настроение. Ведь бывают такие неудачные кафе, что уж лучше промерзшим и промокшим простоять ни с чем всю ночь на пирсе.
А сегодня мне нужно даже не кафе, а что-то среднее между кафе и каравеллой. Ведь уличные кафе – это корабли с парусами хлопающих на ветру зонтиков. Меня всегда поражали названия уличных кафе нашего приморского города: “Тайфун”, “Шторм”, “Смерч”, “Ураган”, “Торнадо”, “Бриз”. Только у настроений ветра есть столько красивых названий. Так моряки выразили свою любовь к единственной, кроме моря, стихии, от которой зависели и зависали. И женщины здесь не в счет.
Но ты выбираешь то, что нужно, – джаз-кафе “Бриз”, в который, как в трюм, как в погребок, полный выдержанного вина, и шоколада, и табака спускаются после изнурительного путешествия матросы. И где джаз вперемешку с крепким-крепким ароматом…
Что такое морской “Бриз”? Представьте себе пятнадцатилетнюю проститутку-ночь – девочку из негритянского гетто. Голос прокурен, проруган, прожжен едким табаком и ядреным терпким ромом, огнем матерных слов и огнем спичек, что подносят к ее губам галантные мужчины в галстуках, небрежно, но со вкусом повязанных под накрахмаленными воротниками. Ни дать, ни взять – настоящие кобели-кабальеро, бросающие небрежно, свысока, с аристократического морского “я” ласковые ругательства. Не поймешь – то ли резкая пощечина, то ли дружеское потрепывание-похлопывание по плечу, а может, и нежное поглаживание по щеке.
И вот этим прожженным голосом, от которого мурашки по спине, она кричит: “Я не сплю с мужчинами, которых не люблю. Я не сплю с мужчинами, которых не люблю… Если до тебя дошло, отвали…”
И это поет дешевая проститутка, которая обслуживает за одну ночь пять-десять мужчин. Кладет их ночью на свое тело, закрывает глаза, чтобы не видеть их похотливых лиц, закрывает, как сейчас, когда поет эту песню, чтобы скрыться в ночи, спрятаться от потливых, липких лап клиента в своем собственном теле, как в рундуке под койкой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.