Электронная библиотека » Илья Крупник » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Струна (сборник)"


  • Текст добавлен: 12 апреля 2016, 20:40


Автор книги: Илья Крупник


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Семь островов
22/VII – 63 г.

Остались позади Курилы, Туркмения. А Север все равно меня не отпускал. Мне уже 38. Я поехал той же дорогой: вдоль залива в поезде до Кандалакши, мимо озер. И вот уже знакомые темные ели, осины, березы карельские. Море «серое» – Белое море, валуны торчат из воды…

Я поехал на Семь островов, опять на Баренцево, на птичьи базары, где летают маленькие чайки-моевки, такие стройные и красивые, серо-стального цвета, и громадные полярные чайки, их перья, как желтовато-грязный мех белого медведя.

Пароход наш прибыл к островам вечером 17-го. И вот уже шестые сутки я здесь. День и ночь совсем перепутались, стоят белые ночи, и все от «начальника над островами», рабочих, лесников-поморов, студентов-практикантов кольцуют птиц на острове с мирным названием Кувшин. Мне выдали серый комбинезон, когда присоединился к ним.

Работаем белыми ночами, днем спим на полу базы: в избушке на острове Харлове, переплываем на катере с острова на остров.

Надо торопиться, пока еще нет дождя и туманов, пока птицы не улетели с «базаров».

Кувшин – круглый, очень высокий, издали похожий на сопку…

Но на нем скалы словно выходят из моря: такие огромные, разноцветные, прямо как детские кубики. На «поморском языке» Кувшин – это не наш кувшин, а скала, монолит.

Поднимаются всё выше, выше гранитные кубики, а всё равно неправдоподобные, как декорации. Они то красноватые, потом желтоватые, а то с зеленым лишайником. И на самом верху видна наивно ромашка.

А на гранитных уступах скал тысячи, тысячи кайр, сидят сплошными рядами. Белые груди, черные крылья, черные головы. Словно сидят там в белоснежных рубахах маленькие люди.

И над ними летают сплошные тучи птиц, и не прекращается никогда отчаянный птичий крик.

Мы все приходим сюда с покатого более-менее южного склона на вершину скалы, вбиваем в нее железный лом, на нем на петле штормовой трап. Он повисает свободно над морем.

По очереди мы уходим по трапу вниз с пожарным поясом, куда пристегнут карабином трос. По очереди нас страхует помор дядя Митя.

Я спускаюсь медленно, на груди звенят, качаются целые связки, гирлянды цветных колец.

Трап опускается метров на сорок, а дальше, ниже, в пятидесяти, а может, ста метрах ниже с ревом и плеском бьет о валуны прибой.

Я чувствую под ногами уступ, карниз. И тогда трап поднимают. Я стою. В руке у меня длинный шест, на конце его изогнутый проволочный крючок по размеру шеи птицы.

Этим шестом с крючком я снимаю птицу с ее карниза за горло, надеваю кольцо на лапу и отпускаю, она защищается от меня только криком. Встряхивается и взлетает на то же самое свое место. Дальше, дальше, следующую. Еще следующую, еще. Скорее, надо скорее, скорее.

Перелезаю на другой карниз, скользкий от птичьего дерьма, и запах всюду тоже от этого добра.

Я подтягиваюсь к карнизу, который выше, потом еще повыше. Наконец, закончено и здесь. Теперь – вбок. Спускаться ниже по скале я не могу. Не достают ноги до нижнего карниза, а значит, невозможно стать. Или не стать…

Все, кто изображает биологов такими очкастыми хлюпиками, заблуждаются как всегда. Начальник островов считает, что практику здесь должны проходить альпинисты и скалолазы.

Я не альпинист, не скалолаз. Никогда прежде в нынешних моих путешествиях не было так страшновато. Но коли ты попал ненароком сюда, что ж остается делать…

И, конечно, ребятам-студентам страшно, они, как считает начальник, выбрасывают кольца в море, чтобы скорее поднимали наверх.

«Ваш архипелаг, – сказал студент Валера, – Семь островов пора закрыть, как на Печоре Печорлаг».

Некосуев
22/VI – 70 г.

Какой странный город Ухта.

Белая ночь. Пустынные улицы. Пустынные площади. И новые кругом в четыре этажа дома. Такой небольшой город и такие дома. Город на костях: центр, «куст» лагерей.

На воротах парка, куда я дошел, два плаката. Колючая проволока на одном, факел и ущербная луна. На другом буровая вышка, солнце, утро.

23/VI – 70 г.

Утром я вышел из гостиницы, иду по улицам, где ходят тоже странные люди. Навстречу мне идет очень потрепанный, но благообразный высокий старик с белой длинной бородой.

Я невольно здороваюсь с ним. Он, обрадованный, отвечает мне и берет меня за руку.

Мы сидим на скамейке с ним у ворот парка.

Знакомимся. И он говорит, поглаживая мой рукав, медленно он говорит:

– Знаете, Илюша, можно я вас так, я попал сюда, когда было мне 50, да, было ровно 50. Я там работал на общих, был на общих работах. А когда выгнали меня, мне уже 60 стало. Мне бы на пенсию. Но какая мне пенсия… Реабилитировали все-таки в 56-м, партбилет вернули, а мне уже 70 стало. Куда мне деваться? Куда ехать? Так и остался здесь. Я теперь сторож при магазине. Ночной сторож.

– Привет, Смиркевич! Земляка нашел? – издалека окликает бодрый, крепкий еще на вид человек.

– Присаживайся, Иван. Этот товарищ из Москвы, литератор, Илья. Интересуется.

– Интересуется?… – Садится Иван к нам на скамейку. – Мы с Семеном земляки, оба с Украины. Он директором был завода, а я, Илья, как вас по батюшке, машинист, паровозный машинист. Там были мы вместе с Семеном. Земляки. Мне-то, конечно, повезло, не на общих, там тоже составы водил.

К нам подсаживается еще человек. Знакомимся: Васильев. Тоже с седой бородой, но улыбчивый, вежливый такой старик.

– Депутатом он был, – объясняет Смиркевич, – Бакинского Совета.

А Иван придвигается ко мне, рассказывает, перескакивая, он «старожил», хотя на год позже Семена Смиркевича, с 37-го.

– Какие люди, верите, были здесь… Все погибли. Профессора, ученые, артисты, учителя, интеллигенция. Настоящая. Какие хорошие люди были. А начальником, первым при мне, был тут Яков Мороз, всего края хозяин. Его «друзья» – уголовники, их он «перевоспитывал». Все посты у них, а мы – «враги», 58-я. Ну это как везде было.

А сколько поляков в 39-м погибло. Они жили в землянках зимой, как кроты.

А мы в палатках, большие такие палатки, но нас 600 человек.

– Это какие ж палатки?

– А вот так, нас 600 человек в палатках. Зимой.

Считают, что здесь у нас были легкие лагеря, особо опасных не привозили.

Хуже всего были тут женские лагеря, блатнячки больше всего. Попадет к ним мужчина – растерзают, изнасилуют. Сам был однажды свидетель: часовые стрелять даже начали.

В 41-м много отсюда блатных забрали в армию Рокоссовского. Немцы, наверно, не понимали, почему они кричат, когда лезут напролом в штыковую, не «ура», а «в рот…!».

А до сих пор, верите, живет тут один «большой начальник». Зверь. Затворник, в глаза никому не может посмотреть. А те, кто помельче, в ОРСах работают, но больше, конечно, подались где теплее.

(Я приехал в Ухту под фамилией Некосуев. Это всё придумал Юлий Большаков, уже давно не студент, а начальник партии. Когда его директор института услышал, что хочет зачислить меня к себе на сезон, руками прямо на него замахал: «Ты что?! Литератор! 45 лет! Ты что…»

Юлий тогда зачислил в ведомости школьного товарища моего сына Витю Некосуева, а я взял безденежную командировку в Союзе писателей для гостиниц и пр. Обещал Юлию достать для партии вертолет.

Вот и хожу здесь со своей командировкой, а в ведомости существует Некосуев Витя. Он получит зарплату, передаст ее потом мне. Такие вот наши метаморфозы.)

24/VI – 70 г.

Клименко Иван, паровозный машинист, посоветовал мне зайти еще к Алексееву Виктору Сергеевичу, он талонщиком был у них. И я пошел к нему.

Встретил меня маленького роста старик в очках, с большими, будто приклеенными ушами. За очками умные старческие глаза. И очень он какой-то домашний, спокойный. И добрая улыбка.

Мы сидим с ним в удобных креслах. Вся комната в стеллажах с книгами.

А был-то он полковым комиссаром, член партии с 18-го года и в армии с 18-го года. Сидел вместе с генералом Тодорским.

Сейчас трудно поверить мне, что этот похожий на профессора старик родился в рабочем Сормове.

– Я вам рассказываю как будто не свою жизнь, а что-то далекое, что-то нереальное. Ну почему мне в камере приснился блинчатый лед? Я раньше никогда не был на Севере. И не знал, что попаду туда. Что такое «блинчатый» лед? А тут снился мне лед, и я на пароходе, а кругом блинчатый лед.

Когда пришла зима, камеры не топились. Пар шел из тюрьмы. Все люди сидели впритык, голые по пояс от духоты.

А потом Воркута. По тундре. Справа топь и слева топь. И часовые матерятся от злобы и открывают стрельбу. Боятся, что убежим. А куда убегать?… Справа топь и слева топь. И очень ржавая тундра.

И еще: когда выходит бригада из шахты, встречают оркестром, и начальник награждает леденцом и табачком.

В ларьке купишь миску и ложку, а придешь с работы – нет ничего. Спрашиваешь: где? «А мы миску отобрали, это вы на кухне сперли». А ложка? «А ложки нельзя, из них вы еще ножи станете делать…»

Он рассказывает, как будто не волнуясь. И только раз сорвался его голос, и, кажется, слезы были за очками, и посмотрел в сторону, в окно.

– Только потом понял ведь я, что из-за правдивости своей, прямолинейности, ни о ком плохо не отзывался, а себя самого оклеветал, подписал, наконец, признание, не хотел умирать. И загремел на годы…

Я Солженицына читал, это истинная правда, это настоящий художник, если и есть неточности, то только в мелочах и редко.

Очень я жалел, что вернулся опять сюда, на ту же роль, опять талонщика. Но теперь по вольному найму. В места своей муки. А ведь так хотел уехать туда, где никто меня не знает. Но не уехал. Да и куда ехать… Семьи моей нет там больше. Не к кому мне. И незачем. А здесь всё же на этой проклятой, но знакомой земле, все знают тебя, и ты всех знаешь. Жалел, жалел, а сумел продержаться. – Он показывает рукой на стеллажи с книгами. – И так вот и остался здесь навсегда.

(Я смотрю на него и думаю: вот он – он действительно хороший, честный человек, о котором никто не скажет худого, если смог остаться и прожить еще вольную свою, достойную жизнь.

Какое жестокое мое занятие. Ведь растревожил, наверно, все-таки Виктора Сергеевича. Я провел с ним целый день. Он угощал меня своим обедом, и чай мы пили с бубликами.)

Семь островов
25/VII – 63 г.

Кончились и не так давно непрерывные дни «пик», когда ночи и дни перепутывались от бесконечных, бесконечных кольцеваний. Стало тихо.

Разъехались почти все. «Научники», студенты, рабочие, лаборанты.

Остались только старик Мирошников, внештатный фотограф-натуралист, Евгения Ивановна – ботаник и Сурядовы – он и жена тетя Нюра. Да я. Мое пребывание тоже кончалось. Мой пароход должен был прийти 31-го. И какой теперь здесь наступил покой, какая тишина. Гладкое море, солнце, дикие скалы, поросшие вороникой, галька на берегу и гранитные «лбы». На гальке, как белая пальма, лежит растрепанное дерево-плавник, и редкие гаги плывут на гладкой воде.

Конечно, не всё так спокойно в наступившей «коммунальной квартире в полярном море».

Об одной из историй рассказывал Сурядов, и так как не он один в этом участвовал, я представил себе не просто обстановку того, что происходило, поскольку немало уже размышлял о моих спутниках. Но беру на себя смелость записать, что каждый из них мог при этом думать.

Что же было?…

Начальник островов Анутов сидел на носу моторки, как морской офицер в своей фуражке с военным «крабом», в сером комбинезоне, порванном на колене, поглядывал на скалы.

А Федор Ильич Сурядов – на корме, покойно слушал, как работает мотор. Лодка шла явно не очень быстро, твердо ударялась о волны, словно всякий раз налетала на камень. Именно так нередко кажется. Но это была иллюзия.

– Старик Мирошников, – сказал наконец Анутов, – пусть заново посмотрит тупиков у щели Леонтьева, хоть польза будет для дела.

Сурядов, подумав, наверняка кивнул, чтоб не обидеть. Анутов был одинокий парень, большой работяга, и немолод, здесь жил и весну, и осень до самых холодов.

Хотя, конечно, только он, Федор Ильич Сурядов, старший лесник, был теперь единственный у него подчиненный. Мирошников, Евгения Ивановна, я, понятно, были сами по себе.

– Федор Ильич, – сказал Анутов, – посмотри, так и летает, стервь, как юнкерс! У него еще штука такая – помнишь? – под мотором.

– Мгу, – кивнул Сурядов. Никакая летящая чайка не была, конечно, похожа на юнкерс. Сурядов прошел всю войну, но уже плохо помнил все фрицевские самолеты, а Анутов знал их наперечет. Потому что ему-то в войну было четырнадцать лет.

Наконец, они пристали к берегу в Мертвячьей губе. Анутов пошел вперед, а Сурядов, взвалив на плечо привязанный к моторке веревкой якорь, потащил его подальше. Сам же по ходу дела внимательно глядел под ноги и по сторонам. Был отлив, и галька была как вещевая лотерея. Однако в камнях лежала принесенная волной всякая дрянь: траловые бобенцы-поплавки, банки из-под консервов, белые от соли тряпки. Как всегда.

Потом, он говорил, заметил палубную швабру, это была полезная вещь. Наконец, по счастью, разглядел красную авторучку. Опустив якорь, потер ручку полой мундира, в петлицах мундира у него были перекрещенные медные дубовые листья, хотя на островах цвела одна вороничная тундра и никаких деревьев выше колена. А вот ручка, он отвинтил колпачок, была хорошая.

Почему губу называли Мертвячьей, Федор Ильич прекрасно знал: наскочил в войну поблизости на мину транспорт, и на отмель выбрасывало из моря трупы.

Да и все птичьи базары назывались не зря поименно. Аксюткина щель и Леонтьева щель, откуда сорвался сверху Леонтий, и был еще свеженький Никиткин базар. А все остальные были пока под номерами.

– Эти сволочи, – сказал ему, подходя, Анутов, он тяжело дышал, – у меня еще дождутся, понял?!

Федор Ильич сочувственно закивал, держа под мышкой швабру, а в кулаке зажав авторучку. Сволочи – это были матросы с берегового поста СНИС, которые воровали на ближних скалах яйца и даже жарили птиц.

Бешеные глаза Анутова под капитанской фуражкой стали совсем как щели.

– Тут, может, забыли, – наконец проговорил он медленно, сквозь зубы, – простую вещь. У меня есть право расстреливать людей, – сказал Анутов, глядя Федору Ильичу в лоб. – Без суда, Федор Ильич! Ну? – Мотнул он головой. – Пошли?…

И они пошли. Анутов впереди, за ним, безмолвно, Федор Ильич, не выпуская швабры.

Анутов уже влез на плоскую гранитную глыбу, загорелый, плотный, как боцман. У него на груди висели разноцветные кольца (откуда взял? вытащил, наверно, из карманов).

Федор Ильич, запрокинув голову, поглядел наверх. На чертовой высоте сидели птенцы бакланов, огромные, как птеродактили.

Федор Ильич вытащил не спеша мундштук, вставил самодельную «сигарету» махорочную и прикурил.

– Давай, – нетерпеливо сказал Анутов. – Я первый, ты за мной.

Федор Ильич поглядел на него добродушно:

– Ну ты же сам знаешь, как отсюда плохо. Сперва подняться бы с южного склона и спускаться не на веревке. И трап надо было привезти. А так… Это просто дурь.

– Что, струсил? – сказал Анутов. – А?

– Не мне это тебе говорить, – спокойно, как отец, пояснил Федор Ильич и погладил своей шваброй камень. – Я все-таки, ты запомни, я лесник, не студент бесплатный.

А мы все слышали, как говорил Анутов о студентах, которые выбрасывали кольца: «Часть людей в младшем поколении надо просто уничтожать. Есть приказ – его надо выполнять, не рассуждая».

– Ладно, – сказал Анутов. – Т… ты… уезжай. Пойду к маячнику, дело есть дело. Он поможет мне, у него и лодка есть, закончим всё, вернусь на его лодке. А ты… к чертовой матери, господин Сурядов.

Федор Ильич пошел себе не спеша к моторке, поднял якорь, завел мотор, и лодка пошла тихонько, потом быстрее, скрылась уже Мертвячья губа наконец. Кругом было только море. Он подумал, выключил мотор и изготовил спиннинг. Теперь он был сам себе хозяин.

А мне самому говорил Анутов: «Восемь лет я тут проработал как зверь, как собака. Пусть не закончил училище, не стал я штурманом или кем бы еще… Да не было у меня никаких каверн, врачи эти были сапожники. Я был бы сейчас капитаном третьего ранга! А не старшим охранником. Пусть что бы и кто бы ни свистел, пусть называют „гитлером“, но я во всем, во всем я чист, хоть икону можете с меня писать. Только командовал и охранял восемь лет! Я ничего не крал, ни в одном гнезде, ни одного яйца! Да разве в птицах дело… Только на мне всё и держится тут, по всему побережью, на всех островах! Москвич. На 160 рублей, а предлагали, чего мне только не предлагали. Но здесь я директор! Директор! Разве в птицах дело…»

Некосуев
25/VI – 70 г.

С утра я пошел в парк. В этом сумрачном, в общем-то, городе, где высокие серые дома и нет почти деревьев, существует ведь всё-таки хоть какой-то свой оазис? Да, парк. А там есть и деревья, и цветы в газонах, и беседки, и даже кафе есть…

Я открыл решетчатые ворота и оказался в огромном… детском парке. Да! Именно! Парк был для детей. Всюду окруженные деревьями, яркие оранжевые, желтые высоченные сооружения с лестницами, куда взбираются дети на верхушки и оттуда съезжают по наклонной на фанерных дощечках вниз, и карусели, и песочницы, круглые как всюду, но не простые, сверху яркие крыши на четырех столбах от дождя и пр., пр. Будто ты в большом городе, в центре, в парке для детей. Для любого возраста. И вон, конечно, белое здание Дворца пионеров.

Я иду туда поискать директора. А он сам шел мне навстречу.

Крохотного роста, голубоглазый, беззубый человек – вежливо улыбнулся мне, – в синем кителе, под которым рубашка с галстуком, сползающие синие брюки, а на голове огромная, тоже синяя кепка.

Походка была у него почти как у Чарли Чаплина.

– Генрих Адольфович Карчевский, – представился он. – Тоже москвич, здесь с 38-го года.

Голубые глаза у него совсем детские. Он стянул кепку, помахал ею – от жары. Светлые поредевшие пряди были у него зачесаны с затылка на лоб, и там образовался лихой чуб.

Он шел встречать не меня, он торопился – «простите, знаете, много дел».

Я смотрел ему вслед.

Как узнал я потом у его жены, я зашел в библиотеку, его жена, оказывается, библиотекарь и зав. читальней Кира Сергеевна:

– Чего бы достиг Генрих Адольфович, если бы он не работал всю жизнь с детьми, такой он энтузиаст, дети его любят. И сама я, школьницей, бывшая активистка его из Дворца пионеров в Москве.

Здесь я с 46-го, приехала к родителям, когда вышли они из лагеря, я их и хоронила.

(Такая она искренняя, интеллигентная молодая женщина, красивая, вернее, не то что даже красивая, а очень милая. У них с мужем дочь 17 лет, десятиклассница. Я тоже ее видел потом. Хорошенькая и своенравная, хочет стать режиссером, поехать в Ленинград учиться.

Мне показалось, что она страдает, что отец у нее чудак, и не понимает она мать, ее бывшего идеализма и странной ее доброты.)

– А какие у нас здесь были учителя, – вспоминает Кира Сергеевна, – какой театр, какие интереснейшие были люди. Потом все, когда стало можно, уехали, конечно.

Нет, хорошо работать на одном месте. Но… Для Генриха Адольфовича нет ничего важнее созданного им парка и детей. Важно быть на одном месте. А мне иногда хочется тоже уехать. Куда-нибудь. Навсегда. Но я теперь тоже никуда уже не уеду… Нет, не в большой город, в маленький, в большом уже не смогу жить…

26/VI – 70 г.

Приехала Эля Добрида, сотрудник Юлия, и я превращаюсь в Некосуева.

Эля выпорхнула из автобуса в легком цветастом платье, в босоножках, словно не в архивах трудиться, а на дачную вольную жизнь.

Но это мимолетное было впечатление. Знакомясь, понял: умный, серьезный она человек, да еще кандидат наук, а «дачный» независимый вид от неуверенности скорее – кто встретит, и… от застенчивости, что понятно не стало сразу.

До этого удалось оформить вертолет для партии Юлия. Сперва, конечно, вылупили на меня глаза, никакой экспедиции – такого и в голову не приходило. Но авторитет Союза писателей (показал командировку) был на недосягаемой высоте.

Теперь, когда выполнил «невозможное» и когда погружу их в вертолет, могу отправляться сам по себе по Печоре, по поселкам и деревням печорским. Впереди у меня еще месяц. Сам Юлий с остальными ребятами плывет где-то на плотах и должен присоединиться к нам здесь.

От Гишки получил несколько дней назад большое подробное письмо. Такой родной кутя. Острит: «Может быть, моделирование жизни у тебя и получается, но ты ведь зовешься Витей Некосуевым, и как самый молодой, то прежде всего бегаешь, наверно, для всех за водкой?» В общем, порадовал меня ребенок.

3/VII – 70 г.

Десять дней я уже в Ухте. И пока нет Юлия со товарищами, наша с Элей задача подготовить необходимые для общей работы данные из фондов здешнего института (углубляться какие данные, не буду).

В фондах прохладно (в подвале), а в городе жара. Когда бываю в городе, живу, как всегда: хожу в гости, раскланиваюсь на улицах с многочисленными уже знакомыми, город ведь небольшой.

4/VII – 70 г.

А в институте сегодня наскочил на меня местный профессор Цзю:

– Василий Дмитриевич? Простите, я ошибся (спутал меня с ленинградским авторитетом в геологии Наливкиным). А-а. Да вы из ВНИГНИ, – и почтительно продолжал со мной беседовать о Вуктыльской структуре.

Витя Некосуев благожелательно и всепонимающе кивал. Слава богу, он был из тех людей, которые сами говорят и сами себя слушают. На прощание он с признательностью пожал мне руку.

Здесь в институте почти все геологи или из бывших сосланных, или реабилитированных зэка.

Василий Петрович Надеждин, сотрудник института, мне говорил: «Оглядываюсь я сейчас и думаю: если бы заново начинать свою жизнь, согласился бы я прожить ее так? Думаю, все-таки согласился. Вот и войну я пережил, и… – Он замолкает. – Как ни тяжело было, а видел я в нашей жизни все стороны медали. Как и множество наших людей».

Это он, кстати, рассказывал мне, что сюда, в Коми, ссылали еще пленных французов. Они расселялись по деревням, потому до сих пор у коми – и совсем это не нынешнее поверье – есть имена Альфред, Луиза. Попадаются даже еще потомки, старики, которые говорят на ломаном французском.

6/VII – 70 г.

А Элю терроризирует ее соседка по гостиничному номеру. Подробности я не знаю. Эля трогательный и одинокий человек, вот что оказалось. И от того, что отношения у нас самые дружеские, она, когда заболел у нее зуб, постучалась ко мне в номер с просьбой, чтобы я ей (в шутку) «зубы заговорил».

Мы рассказываем впервые, пожалуй, друг другу не об этих отчетах в фонде, а о себе. У нее есть сестра-близнец и дочка сестры Лена, которую Эля любит больше всего. Сама Эля кончила – я не знал – исторический факультет МГУ, а потом переключилась на геологию, как сестра, и стала кандидатом геологических наук.

– А хотели бы вы знать мысли людей? Что люди думают. Я очень часто чувствую себя наблюдателем, мне интересен каждый человек. Помните у Гофмана сказку о стеклышке? Вот я работала с Нетой Ивановной, интеллигентным, добрым человеком. Но это именно она в башкирской степи не разрешила взять в машину девочку, раненную коровой. А о вас тут говорят: он разведчик. В геологическом смысле или в каком? – смеется, хватается за больную щеку.

После этого разговора у меня ощущение: что меня, «изучающего людей», самого изучают.

– Вы очень разный, – говорит Эля. – И вы, признайтесь, не так обо мне раньше думали.

Конечно, не так. А мне, но не в этот день, приснился сон. Он был мучительный. О самом себе. Словно другая какая-то сторона души, затаенная, почти совсем исчезнувшая, всплывает из прошлого.

9–10/VII – 70 г.

9-го вернулся из Троицко-Печорска. А от Юлия ни звука… Завтра мы с Элей собираемся на нефтяную шахту, это недалеко от Ухты. Пока поехал в Троицко-Печорск.

Огромное село, районный центр, село совсем не похожее на деревню. Живут здесь коми и потомки сосланных воронежских кулаков, а также нынешние «тунеядцы», высланные из Ленинграда и Москвы. Я послал отсюда бандеролью книгу Ингмара Бергмана. Так жалко было, что такая книга там пропадает. Спас еще Яшина и Слуцкого и даже оставшиеся в магазине последние две книжки «На этой земле».

Живу я там в двухместном номере один, а в последний вечер подселили бригадира лесорубов, студента-заочника 5-го курса Ленинградской лесной академии. Он очень хотел спать, и, чтобы не заснуть, говорит, не умолкая и всё больше возбуждаясь. Рассказывает о своей жизни. Он родом из Горького, а носит его по белу свету. Уже за тридцать, а всё время тянет опять в тайгу (очень знакомо). Держит. Лицо продубленное, морщинистое, немолодое, но тонкое лицо. Язык, в общем, интеллигентного человека и – без рисовки. Стихи пишет, очерки писал, советовали идти в журналисты. Не пошел.

Рассказывает о лесопункте в Пожне, Ухтинского района, где одно время работал. Кого там только не было: немцы из Поволжья, бывшие власовцы и бывшие полицаи, этим выезд запрещен. Только несколько лет назад паспорта выдали. Вот Фриц Крейн почти забыл уже немецкий язык, себя называет Федором и водку пьет, как русак. Однако себя не теряет, и добродушный он человек. А Зеленко – полицай – наоборот, по-немецки читает лучше немцев. Да еще у одного из пильщиков фамилия такая: Стукач (фамилия?).

Из женщин особенно: были две красавицы, бывшие блатнячки. Одна черноглазая, брюнетка, лицо тонкое, кожа белая, а говорит матом. В баню не ходит, дома моется. Говорят, у нее на обеих грудях и на бедрах выколки. Мужа фамилия Даян. Или это кличка? Потому что одноглазый? И она – «Даянша», лет 40–42, но очень хороша. Только глаза страшные.

Был у нее когда-то сын, теперь уже взрослый. Армию отслужил и всё маму свою ищет. Наконец, нашел, приехал. В клубе к ней кинулся. А она: «Не сын ты мне», – и матом. А он заплакал. Как же так…

А другая – блондинка. Всех мужчин с ума сводила. Такие движения у нее, такое лицо, мимика. Муж уехал, женился на другой. А у нее вдруг пожар в доме, и вместе с домом сгорел маленький ребенок. Говорят, сама подожгла. Теперь вольная стала и – уехала. И был там старик, отсидевший, норвежский коммунист, и польский еврей, женился, уехал…

«Господи, какие люди…»

– Кого ж там все-таки больше было, – спрашиваю, – хороших или плохих?

– Все-таки, – подумал, – наверно, хороших.

До этого был я в гостях у директора школы, пригласил меня.

Огромный толстый дядя в летней военной рубашке, похож на полковника в отставке. Рассказывает, что приехал сюда в 44-м после ранения. Значит, был мальчишкой еще, рядовым, никакой не полковник. Это он на директорском месте отяжелел «во власти».

Но почему он приехал сюда? Он не пострадавший, он – «столп». Но почему не говорит, откуда родом? Потом из мелькнувшей фразы понял: приехал к родителям. Значит, родители были спецпереселенцы из воронежских кулаков. А ныне и сам кулак. А жена… О, господи. Мы выпили уже с ним, на столе хорошие закуски. Совсем он разговорился:

– Никиту ненавижу. Наше международное лицо уронил. Иосифа Виссарионовича все ругают по-всякому, а он был – власть. Власть! Городских ненавижу. Я б москвичам ничего не давал. Это для показухи только – всё в Москве есть в магазинах. Города портят людей.

Наверняка он хочет, но прямо виду не подает, чтобы написали с него положительного героя.

– Вот на Севере – самые герои. Которые – «если надо, так надо».

И рассказывает, как 130 километров нес в сельскую школу 150 тетрадей. 130 километров!

Потом – как анекдот: в 45-м получил по карточкам, принес домой легкий табак с гильзами. А хозяйка квартирная, коми, решила, что чай, и заварила. Гости приходят, а он: «Ешьте, ребята, всё у хозяйки, но чай не пейте». Хозяйка так обижалась (он смеется, живот его колыхается), что сам чай не пьет, у соседки молоко берет. У соседки…

И все же признает:

– Эта категория людей под ружьем культуру принесла и дороги тут строила. Вся Ухта из них теперь, всё начальство из них. А из оперов были и «враги».

(До сих пор так представляет волны посадок.) Прекрасный человек, у которого пятеро детей.

Он познакомил меня с бывшим секретарем райкома, который сам всё тут рушил когда-то, а теперь хранитель музея коми.

– Райком не помогает. Ничего, они молодые еще, они еще дозреют…

Хмурый подозрительный старик. Рассказывает, как три года был секретарем окружкома комсомола у самоедов (ненцев), ночью снилась всё время соль. Даже не хлеб, его тоже не было, а соль.

– Утром проснешься, весь подбородок в слюне.

Зимой, помню, смотрю: женщина под санями, без памяти, рожает. Ворвался в чум, кричу: зима ж, зима! А они – нельзя в чуме. Выхватил наган и стреляю вверх. Сам перегородил чум: на одну половину хозяев, на другую роженицу и старуху беззубую к ней – помогай.

Он-то сам – коми. И показывает мне музей, где собрано всё, что было у предков в прежние времена: самодельные горные лыжи, на которых по Уралу ходили, самодельные охотничьи ботинки – кыты, охотничьи чулки – лач и так далее, так далее, очень много старинных предметов. Я всё записываю подробно. Интересно.

Еще в Ухте я разговаривал с таким же энтузиастом-коми Терентьевым, он добывает отовсюду всякие сведения о жизни коми в прошлые времена, разную статистику. Мечтает написать когда-нибудь историю Печорского края. Прирожденный краевед. «Вот выйду на пенсию…», а самому-то сорок с небольшим, и он инженер по гидроресурсам. Но для души – руководит обществом охраны природы.

11/VII – 70 г.

Снова я в Ухте.

Стоят белые ночи. Просыпаюсь от солнца в три часа и опять засыпаю. Юлия всё нет…

Сплю я плохо. Живу не в одноместном, в двухместном номере с толстым жизнерадостным, сопящим, храпящим представителем строительного министерства стариком Музыкантовым, который всюду звонит по телефонам, и жизни мне нет.

Наконец, уехал, слава те господи.

– Опять я! – радостно наутро объявляет мне, появляясь в дверях, всё тот же товарищ Музыкантов. По-видимому, он и есть дьявол. – Самолеты не ходят. Вернулся.

С Элей были мы и на нефтяной шахте. Об этом не буду. А вот что видел в окрестностях: бурили там раньше скважины и не закрыли. А нефть-то сочится. Весной летят утки, видят темное озеро на белом снегу и садятся. И погибают.


(Юлия с ребятами я не дождался. Он получил для партии оформленный вертолет, т. е. главную, конкретную бумагу, подписанную командиром авиаотряда. Эля будет его ждать, я попрощался с ней и уехал в лосевый заповедник, там присоединился к энтомологам, с ними поплыл по Печоре. В рассказе «Дверь» есть некоторые детали этого путешествия.

С Элей и Юлием мы не прерывали нашей дружбы. В Москве собирались поначалу у Юлия, потом у Эли и у нас дома.

Юлий уехал в Тюмень, скончалась Эля. Но наша дружба не потерялась в прошлом. Письма из Тюмени, телефон, не забылось ничего: Юлий, еще студент, поит меня из ведра водой с марганцовкой, Эля приезжает в Ухту. И всё так осталось, остается в моей душе.)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации