Текст книги "За экраном"
Автор книги: Иосиф Маневич
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Среди репортеров номером первым считался Тихонравов. Он был старше нас лет на десять, в прошлом военный летчик, повредивший ногу во время посадки. Несмотря на хромоту, он везде был первым. Неутомимый, жизнелюбивый и меркантильный Тихон. Его гонорар считался самым высоким и доходил до трехсот рублей в месяц. Наиболее злободневные, напористые заметки выходили за подписью «Тих. Равов». У него была куча знакомых во всех областях жизни, его везде знали – от Моссовета до домкома. Его почитатели звонили в отдел, сообщая ему важные новости. Он плотоядно улыбался, мчался куда-то – или прямо шел диктовать, пока мы сидели и ждали, что напишет Зыбин на пригласительном билете или повестке дня какого-нибудь собрания. Вскоре я получал, наконец, очередную повестку, где значилось: «Маневич, пятнадцать строк». Объяснять ему, что пятнадцать строк – это мало для отчета о заседании Академии наук или о диспуте в Политехническом, было бесполезно: он начинал что-то верещать, вроде: «Жося, Жося (так он звал меня), брось, раб, улыбай!» Что означало напутствие работать и улыбаться.
Утром я приносил отчет или диктовал его по телефону – рано идти в редакцию не хотелось. Теперь уже судьбу отчета – который, как правило, в два-три раза превышал зыбинскую норму – решало то, что можно было из него «отжать» усилиями Зорова. Когда в полосе отчет занимал строк тридцать-сорок вместо зыбинских пятнадцати – это была высшая награда.
Репортеры Рождественский, Карцман и Колодный никогда не спорили с Зыбиным и ничего не ожидали: они сами разбирали повестки.
Рождественскому принадлежала юстиция. Материал он давал ежедневно. Фемиду он обслуживал в «Вечерке» в течение тридцати лет – и до меня, и после. Его знали все составы судов, Верховных и Народных. В прокуратуре Наркомюста в коллегии защитников его принимали как своего. И действительно, лучшие судебные отчеты тогда бывали именно в «Вечерке». Петя был молчаливым, вежливым, замкнутым и сухоруким, писал левой. В дрязгах не участвовал, всем улыбался. Писал он занимательно и судебное дело знал досконально.
Геня Колодный, чахлый еврей, добрый и веселый, никогда в жизни не занимавшийся спортом, был величайшим его знатоком. Он знал всю спортивную Москву, и вся спортивная Москва знала его. Тогда спорт не был в таком почете, как сейчас. Ориентир был на массовую культуру, и спортсмену попасть в газету было не так просто. Геня же был всесилен и справедлив, тренеры и физкультурное начальство его ценили, и изо дня в день все от футбола до пинг-понга освещалось Геней Колодным. Он, между прочим, положил начало спортивно-репортерской династии. Сейчас пишет его сын – тоже хорошо, и даже вышел на мировую арену. А Геня за пределы Москвы никуда не отлучался, время было другое.
Театрального репортера Ларского знала актерская братия всех московских театров. По тому суровому времени он был редким франтом. В шикарной тройке, в гетрах и широкополой шляпе «барселона» он напоминал преуспевающего нэпмана. Ларский ни разу не написал ни строчки, кроме суммы прописью получаемого – и всегда солидного – гонорара. Он сообщал! Приходил и диктовал машинисткам, усердно кормя их конфетами. Его сообщения представляли собой полусплетни за кулисами театров. Он нес их Зорову, затем – зав. отделом искусств Млечину. Они облекали его полуграмотные сообщения в форму театральной хроники, широко представленной на страницах «Вечерки». Ну не умел Ларский писать! Зато он умел узнавать. Он знал все, что творилось на театре, всегда успевал вовремя появиться и у кого угодно взять интервью.
На всех премьерах и генералках он появлялся с пышнотелыми разодетыми блондинками, восседал в первых рядах и запросто раскланивался с Книппер-Чеховой, Яблочкиной, Качаловым и Остужевым.
Кино принадлежало Л. Ваксу-младшему (был еще старший, партийный В. Вакс). Так же как и Ларский о театре, Лева Вакс все знал о кино. Он, правда, мог сам написать рецензию, что и делал регулярно, но чаще брал интервью и передавал репортажи со съемочных площадок.
Хватит о репортерах. Но, с другой стороны, кто еще помянет их труд, безвестно похороненный в пыльных подшивках тысяч газет?
Москва была поделена. Мне принадлежал Сокольнический район, тогда второй по величине. Дворец труда на Солянке, где размещались все существующие профсоюзы, и «Автодор». Раза два в неделю я отправлялся на Красносельскую, где помещался Сокольнический райисполком, собирал вести по району, а уже оттуда ехал на заводы, в школы, столовые и трамвайные депо. В другие дни бродил по бесконечным коридорам бывшего Воспитательного дома, из дортуара в дортуар, которые занимали теперь совторгслужащие, медсантрудники, деревообделочники, горняки, сельхозрабочие. Бродил из профсоюза в профсоюз, ходил на множество пленумов, чисток и массовых действ.
В «Автодоре» узнавал о различных пробегах и иногда в них участвовал или выезжал на старт с автодорожным начальством. А оно было мощным: Лежава, Осинский, Фельдман.
Рано утром сдавал материал, а вечером читал его у газетного киоска или, возвращаясь домой на трамвае, заглядывал в свежий номер в руках соседа и внимательно следил за тем, остановится ли он на заметке за подписью: «И. Ман», или «И. Мич», или просто «И.М.» – тогда принято было подписываться инициалами.
Моя неожиданная женитьба заставила меня распроститься с «Вечеркой». Все вечера там, как правило, были заняты, а днем работала Фира. Вот и стал я присматривать себе пристанище поспокойнее, в надежде на счастливую семейную жизнь. Помогли, как всегда, друзья. На этот раз Федя Баранов. Он редактировал какие-то издания какого-то Снабсбыта. Помещался он в одном из переулков Варварки, подыскали мне место в одном из переулков Ильинки – в тихом, забытом Богом и людьми журнале «Рациональное хозяйство». Я должен был быть там ответственным секретарем, выпускать журнал раз в месяц, что и делал. Редактировал статьи о внутризаводском транспорте, таре и упаковке, холодильниках, подъемниках – работы было часа на два в день. Платили две тысячи. Ничего примечательного и достойного внимания в этом журнале не было, кроме редактора, управляющего этим Оргтехснабом. Им был Вегер-отец. Так он и подписывался, ибо было два Вегера: один – секретарь обкома, второй – председатель крупного объединения.
Вегер-отец по образованию был врач. Как мы выяснили потом, одно время он служил в том же госпитале, что и мой отец. Активный участник октябрьского переворота, Вегер перешел на хозяйственную работу, был членом ВСНХ. Душа его тянулась к печати, он жаждал превратить «Рациональное хозяйство» если не в «Красную площадь», то в «Новый мир». Писал страстные передовицы, фельетоны и хотел, чтобы технические статьи были увлекательны, как романы с продолжением. Менял краски на обложках, браковал фотографии и заменял шрифты в каждом номере.
Вегер-отец напоминал седого Герцена или Огарева. В ту пору он единственный в Москве носил длинные волосы и бороду, как у Льва Толстого. Планы его были грандиозны. Я выслушивал их каждый день, а затем отправлял в набор, сократив немного, статьи инженеров и экономистов. Зато домой являлся к четырем часам. «Рациональное хозяйство» выходило рационально, в срок, а Вегер-отец, умиляясь, читал свои передовицы. Продолжаться это долго, конечно, не могло, и через полгода я решил покинуть «Рациональное хозяйство» и разнообразить свою семейную жизнь.
Меня пригласили в недавно организованный «Пролетарий» – теперь уже это была всесоюзная радиогазета – заведующим сектором машиностроения и металлургии. Оклад, гонорар и командировки.
Газета без бумаги «Пролетарий» передавалась ежедневно. Редакция помещалась на Центральном телеграфе. Редактором был Баранчиков, который вел затяжную борьбу с председателем Всесоюзного радио Ф. Коном за автономию редакции. Нас это, впрочем, интересовало мало. Я в должности зав. сектором должен был править материал, давать задания репортерам, встречаться с рабкорами, присутствовать на летучках.
В те дни обнародовали шесть знаменитых «условий» товарища Сталина, где с присущей ему лапидарностью и доступностью были сформулированы все беды нашего народного хозяйства. Страна мобилизовалась, чтобы их преодолеть. Почти ежедневно все газеты и, конечно, радио призывали бороться с текучкой, уравниловкой и т. д. Вполне понятно, что в первую очередь это относилось к таким решающим отраслям промышленности, как металлургия и машиностроение, и я почти все время правил, писал и организовывал материал. В этом для меня не было ничего нового – я этим уже занимался в газете, – но здесь написанное каждый день растворялось в эфире.
Новыми были переклички. Этот жанр публицистики мне нужно было осваивать. Радио подняло ораторское искусство на небывалую еще высоту. Аудитория, к которой обращался оратор – репортер «Пролетария», – уже в те годы исчислялась миллионами. Репродукторы для многих, особенно в глубинке, на селе, заменили газету, а в избах – икону. Вся страна слушала Москву. Со школьных лет я считался оратором, говорил свободно, намного лучше, чем писал. Теперь я мог выступать как ведущий – вел перекличку или беседу по радио.
Я провел в общей сложности несколько перекличек, в которых, как правило, заводы из разных концов страны вызывали друг друга на соревнования, отчитывались друг перед другом, брали обязательства. Я старался ввести в передачу личный элемент, подбирал и готовил текст так, чтобы говорили знакомые друг с другом горновые или шахтеры, а либо, наоборот, знакомились, приглашали в гости. Я комментировал выступления, предварял ораторов, представляя их друг другу. Конечно, программа готовилась, было нечто вроде плана или сценария, большинство текстов писалось заранее и заучивалось, но в то же время мы выходили прямо в эфир, без пленки, и могли быть небольшие отступления от текста для ведущего, – я ими пользовался.
Мои знакомые и родные обычно были предупреждены и с волнением ждали, когда голос Жози прозвучит в эфире – дойдет в Пятигорск и на Садовники, где его слушала Фира с родными.
Тексты первых перекличек не представляли бы интереса теперь, во времена телевидения, КВНов и программы «Время». Это были первые робкие шаги радиожурналистики. Вспомню лишь один – сейчас уже, может быть, забавный, а тогда почти трагический – эпизод. Благополучно закончив очередную перекличку, перед которой я, конечно, волновался, как актер перед премьерой, я облегченно вздохнул и гаркнул на всю Россию: «Аминь!»
Это была катастрофа. Из аппаратной прибежал бледный звуковик. Из горкома, парткома и ГПУ звонили. Вроде как я отпел… советскую власть. Кое-как замяли, я отделался выговором, но только благодаря тому, что по правилам микрофон должен был быть немедленно отключен. Да и времена были другие. Пройдет несколько лет, и мой коллега по работе Булгаков, закончив успешно праздничную радиопередачу с Красной площади, радостно вздохнет: «Финита ля комедия!» – и окажется в лагере… Больше я его не встречал.
Я недолго засорял эфир и, вслед за Успенским, поругавшимся с начальством, за компанию с ним покинул радио, променяв его на «Легкую индустрию». На память осталось лишь удостоверение НАРКОМПОТЕЛЯ о том, что я могу передавать бесплатно по телеграфу из любой точки Советского Союза пятьдесят слов в день, – да несколько статей в журнале «Говорит СССР», одна из которых, написанная в Днепропетровске, начиналась патетически: «Нет, не тиха больше украинская ночь»…
Легкая индустрия – не тяжелая, да и жизнь журналиста в ней повеселей и поразнообразней: тут и шерсть, и трикотаж, и фарфор, и стекло, и полиграфия, и дамское платье, и чулки, и спички, и даже кинофотопринадлежности, не говоря уже об индивидуальном пошиве платья, о джуте и целлулоиде, о каучуке, оптовой и розничной торговле, о самодеятельности на «Красной розе», о производстве сетей в Ивантеевке, где на заезжих корреспондентов работницы устраивали облавы.
Рассказывать о тамошней редакционной жизни, об этом типе журналистов нечего. Все те же знакомые по заседаниям, съездам и Дому печати лица. Только здесь я уже не занимался репортажем, а назывался децернентом – что это обозначало, я и сейчас не знаю, но писал я большие статьи, не менее двухсот строк: «стояки», «подвалы» с большими и крикливыми шапками, передовые и нечто вроде фельетонов.
Удивляюсь сейчас одному: как за три-четыре дня, проведенные в какой-либо отрасли промышленности, поговорив с директорами фабрик, плановиками, рабочими и начальниками управлений и трестов или проведя рейд по предприятиям, я выступал с разгромными статьями, порой сопровождающимися схемами, расчетами и фотографиями, – и ни разу по моим материалам не было существенных опровержений!
Большей частью признавали ошибки и делали вид, что исправляют их.
Иногда, правда, мной овладевала застенчивость, присущая мне с детства и трудно уживавшаяся с профессией журналиста. Да, я всегда стеснялся. Приступы застенчивости были странными. Так, в Севастополе в ту пору, когда мой папа был директором курорта и ездил на автомобиле «рено», он иногда брал меня с собой. Увидев же знакомых девочек, вместо того чтобы покрасоваться, я прятался, чтобы они не заметили меня в черном лакированном «рено».
Так вот, я три или четыре дня добивался приема у наркома заготовок Чернова, чтобы взять интервью о заготовке хлопка. Но, попав к нему в кабинет, я почему-то застеснялся, с трудом выдавил из себя пару вопросов, на которые мог ответить любой плановик его наркомата, и удалился, сопровождаемый его недоуменным и даже подозрительным взглядом.
С «Легкой индустрией» я распрощался тоже легко. Укатив в отпуск в Пятигорск, я, вместо положенного мне месяца, веселился в Кисловодске два с половиной и был крайне удивлен, когда по возращении мне сообщили, что я уволен. То есть буквально мне сказали следующее: я должен подать заявление и написать объяснительную записку, тогда меня зачислят вновь, – но я обиделся.
Семьи у меня уже не было, и я ушел на вольные хлеба – в газетах к тому времени меня знали.
Но, поблуждав по газетам, вернулся в журнал. Слова Сталина «техника в период реконструкции решает все» вызвали к жизни целую поросль журналов и газет, причем лучших для того времени. Сюда были брошены все силы. Пришли молодые журналисты – как тогда говорили, энтузиасты. Скоро «За индустриализацию» стала лучшей газетой, за ней шли «Легкая индустрия», «Техника» и обойма журналов. От слова «техника» рябило в глазах: «За овладение техникой», «Новости техники», «Техника – молодежи», «Сорена», что означало «социалистическая реконструкция и наука», «Техническое нормирование», «Фронт науки и техники», «За большевистскую технику»… Это далеко не полный список.
Мое же внимание привлек журнал «Техническая пропаганда» под редакцией Н. Бухарина – «руководящий журнал по вопросам технической пропаганды», как было сказано на его обложке. Бухарин был назначен начальником Центротехпрома Наркомтяжпрома СССР. Он и организовал этот журнал. Имя Бухарина тогда еще было овеяно прежней славой одного из руководителей партии и Коминтерна: Центротехпром и журнал стали для него первой ступенькой на длинной лестнице, ведущей на тот свет. Потребовалось еще четыре года, чтобы он оказался на скамье подсудимых по процессу, носящему его имя. Бухарин был молод, полон сил – ему было всего сорок три года.
Журнал «Техническая пропаганда» выходил раз в две недели и был рассчитан на директоров предприятий, инженеров, заведующих заводскими лабораториями, конструкторов. Он должен был, как тогда говорили, «бороться за техническую культуру» предприятий. Просто тогда ничего не делалось – за все боролись.
Помещалась редакция на Деловом дворе, в здании Наркомтяжпрома на площади Ногина, на четвертом этаже. Мы занимали две комнаты недалеко от кабинета Бухарина.
В этот журнал я тоже попал совершенно случайно. За плечами у меня был уже солидный для моего возраста пятилетний стаж журналиста. Я знал тяжелую промышленность и легкую, извел множество бумаги своими репортерскими заметками, передовыми очерками, обзорами печати, кроме того, я успел побыть ответственным секретарем технического журнала и меня звали работать в газету «За рулем» и журнал «Аэрофлота».
В «Технической пропаганде» ответственным секретарем работал мой товарищ по университету С. Беркович, как мы его звали, Самоша. Он был красив, красноречив, умен, стоял во главе комсомольской оппозиции, был исключен из комсомола за участие в проводах Смилги. (Для нынешнего поколения слово «Смилга» нечто вроде «салаки». Однако в дни внутрипартийной борьбы старого большевика Смилгу знали все: он был одним из ведущих оппозиционеров и одним из первых был выслан из Москвы. Уезжал он по тем либеральным временам без конвоя, с Ярославского вокзала, – куда, не помню. Проводить его пришла большая группа студенческой молодежи, в том числе и Самошка. Проводы были заклеймены как вылазка оппозиции. Всех провожавших исключили из партии и комсомола. Но в университете Беркович остался и окончил его на год раньше меня.)
Самоша рекомендовал меня. Я был представлен Николаю Ивановичу и зачислен зав. информационно-массовым отделом и спецкором журнала. Как и во всех редакциях того времени, нас было всего шестеро. Заместитель Бухарина – Клушина, бывшая жена Куйбышева, хорошо знавшая Бухарина с первых лет революции. Ответственный секретарь – Самоша, в которого, по-моему, Клушина была влюблена. Литературный секретарь, он же и технический, – Сельская – прелестная блондинка с гордой осанкой и приятными манерами. А еще художник Л. Лучинский и курьер тетя Паня. Все мы изображены на сохранившейся у меня фотографии с вывесками, которые висели над нашими столами. Сейчас, вглядываясь в эти лица, я вспоминаю те дни и вижу гораздо больше, чем раньше.
Я понимаю, что был допущен в этот круг только по слову Самоши, заверившего, что я порядочный человек, неспособный на подлость. Принят я был не столько по своим журналистским способностям, сколько по доверию к моим личным качествам.
Помощником Николая Ивановича в ту пору был Сеня Ляндерс – молодой, энергичный, тоже в прошлом комсомольский работник. Он долгие годы работал с Бухариным и перешел вместе с ним в «Известия». Он же несколько позже отговорил меня от того, чтобы вместе с ними переходить в «Известия», – видимо, он уже представлял свое будущее… Наиболее читаемый сегодня писатель Юлиан Семенов – сын Сени Ляндерса и потому Семенов.
Я не буду описывать свою работу, она не представляла большого интереса: часто бывал на заводах, писал почти в каждый номер, как за своей подписью, так и за подписью «Г. Югов» или «Веров». Это были большие статьи, насыщенные техническими терминами, и сейчас я могу только удивляться тому, как я быстро переключался с вопросов химическо-туковой промышленности на измерительную аппаратуру или на проблемы станков Газенклеверов и заводских лабораторий… Видел, слышал и беседовал почти со всеми крупнейшими строителями и директорами заводов: Гугелем, Франкфуртом, Манаенковым, Дыбецом и другими: они строили Магнитку, Кузбасс, горьковский и сталинградский автозаводы. Слышал речи Рудзутака, Пятакова и других соратников Серго Орджоникидзе. Но не об этом я хочу писать. Оставлю несколько штрихов к портрету Бухарина да еще, пожалуй, Никиты Изотова.
Несмотря на то что Бухарин в это время был уже отстранен от руководящей верхушки, управлявшей страной и партией, он, видимо, не мог, по складу своей личности, смотреть на порученное ему дело как на синекуру. И, с присущим ему блеском и талантом, он вдохнул в это, в общем-то, второстепенное дело жизнь. Имя Бухарина всем этим мероприятиям, приобщающим страну к техническому прогрессу, придавало невиданный размах. Действительно, освоение техники стало одной из существенных сторон деятельности на тысячах предприятий. В нем принимали участие не только инженеры, но и руководители заводов, трестов, академики, директора институтов. На страницах нашего журнала регулярно появлялись имена руководителей крупнейших отраслей промышленности, широко освещался заграничный опыт. Бухарин часто выступал на страницах журнала, за один только 1933 год было помещено пять его статей. В одной из них – «Мировой кризис, СССР и техника» – за много десятилетий до наших дней им был поставлен вопрос о научно-технической революции. Необычно красочно и эмоционально он разворачивал картину массового применения науки, скрытые потенциальные силы рабочего класса, овладевшего техникой. Аргументация его была блестящей и неожиданной в свете нынешних проблем технической революции, тогда носившей имя «технической пропаганды».
Может, для того, чтобы отделаться от волновавших его вопросов внутрипартийной борьбы, Бухарин глубоко уходил в области науки и литературы. Он выступал на первом съезде писателей, демонстрируя тонкие оттенки понимания художественной прозы и поэзии. Не случайно Пастернак посвятил ему свои стихи, а сам он в массе рапповских знаменитостей выделял стихи Пастернака и Мандельштама.
Все его доклады на заводах и конференциях, посвященные технике, начинались с анализа процессов, происходивших в недрах буржуазного общества: он давал весьма дальновидный прогноз его развития.
Бухарин высмеивал канцелярско-бюрократические методы руководства, высмеивал распространенный тип руководителей, которые вызывают секретаря или «спеца» и спрашивают: «Скажите, а каково мое мнение по этому вопросу?» Бухарин читал почти все статьи (к сожалению, у меня не сохранилась его правка), всегда разъясняя свои замечания, если они были существенны, намечая темы. Речь его была проста и вместе с тем образна.
В ноябре 1933 года Клушина сказала мне, что Бухарин едет в Донбасс на Вседонецкое совещание по технической пропаганде и что я еду с ним и буду освещать работу этого форума. Естественно, я волновался. Две причины тревожили меня в предотъездные дни: во-первых, то, что мне придется так близко соприкасаться с Николаем Ивановичем в течение длительного времени. Мы должны были ехать в Харьков, затем в Сталино (так тогда назывался нынешний Донецк), а до этого – в Юзовку и Каменское. Весь наш вояж должен был занять две недели. А ведь это был Бухарин – любимец партии, работавший с Лениным, человек, по книгам которого проходили азбуку коммунизма миллионы! С другой стороны, над Бухариным все больше и больше сгущались тучи после разгрома троцкизма: основной удар теперь был направлен по «правому уклону», вождем которого считался Бухарин. Понятно, что наша крохотная редакция, ответственным редактором которой он был, ощущала на себе не только восхищенные взгляды, но и подозрительные – наиболее дальновидных. Вроде как и я оказался с «правым уклоном», не сулящим ничего хорошего.
Я в ту пору уже знал, к чему может привести простое знакомство с оппозиционером, но продолжал, как птичка, ходить «по тропинке бездействия, не предвидя от сего никаких последствий»… Мне и в голову не приходило, что я мог под благовидным предлогом отказаться от поездки. Я представлял ее только в радужных красках. Я еду с Бухариным… Видимо, они посчитали, что Самоша Беркович, связанный с оппозицией с конца 1920-х годов, выезжать с ним не должен, лучше, если поеду я, просто молодой журналист.
Через день или два Сеня Ляндерс сказал, что мы выезжаем. Я очень обрадовался – «МЫ»! Это несколько упрощало мою миссию. Мы тронулись: Бухарин и Ляндерс в международном вагоне, я – в общем. На вокзале в Москве я их не видел. А утром, когда сошли в Харькове, я увидел не только Бухарина, но и прелестную молодую женщину лет двадцати пяти. Николай Иванович представил: «Это моя жена». Во взгляде его, и в голосе, и в приподнятом настроении чувствовались любовь, восхищение и радость от того, что его тоже любят – любят в этот тяжелый момент уже начавшегося падения.
– Почему вы не с нами? – спросил он меня или даже скорее Ляндерса.
Я сказал, что хорошо устроен в соседнем вагоне и не хотел беспокоить и заходить, когда поезд уже тронулся.
К нам уже спешила группа встречавших. Их было немного: не хотели привлекать внимание к приезду Бухарина. Подошли зав. отделом технической пропаганды ЦК КП(б) Украины Косман, уполномоченный НКТП на Украине, директора нескольких крупных харьковских заводов, кто-то из обкома. Мы с женой Бухарина отошли в сторону. Бухарин нас представил. Все радушно поздоровались. И мы тронулись по перрону, сопровождаемые взглядами любопытных, но державшихся на расстоянии: с нами, как я увидел, оглянувшись, шли несколько человек с ромбиками и шпалами на малиновых петлицах – ОПТУ.
Бухарин и Ляндерс поселились в лучшей гостинице города, а я отказался. У меня в Харькове жила двоюродная сестра, муж ее был известным адвокатом. Квартира у них была хорошая, ждали меня с нетерпением. Мы давно не виделись: я уже столичный журналист да еще въезжаю в Харьков с Бухариным! «На меня» уже были приглашены люди. Ждали сенсационных новостей. Вот к сестре я и направился.
А рано утром был в гостинице, так как Бухарин сказал, прощаясь, что завтракать будем вместе.
В ресторан пускали только проживающих, так как с продуктами было плохо. Однако там я никого не нашел и отправился в номер к Ляндерсу. Там тоже никого не было. Робко постучался в номер к Бухарину. Там уже был накрыт стол. Меня пригласили. Сеня объяснил, что питаться будем в номере. Завтрак прошел оживленно, как-то незримо согретый чувством молодоженов. Аня – жена – была архитектором, дочерью известного экономиста и публициста Юрия Ларина, автора многих экономических экспериментов – «непрерывок», «встречных планов» и других нововведений. Была она остроумна, грациозна и интеллигентна. В общем, к концу завтрака я воочию убедился в подлинном демократизме Бухарина, его интеллигентном отношении к людям, которое разрушало пафос дистанции между человеком, портреты которого украшали кабинеты и здания, и мной – безымянным, начинающим да еще застенчивым журналистом.
Бухарин поговорил с кем-то по телефону и сказал, что вечером уезжаем, – видимо, это было неожиданно для него самого. Он уехал в обком, я – на ХТЗ.
Наутро мы были уже в Юзовке, за два дня до совещания: так получилось из-за непредвиденно спешного отъезда из Харькова. В Сталино Бухарина встретили парадно: секретарь Донецкого обкома Вайнов и другие увезли его на дачу. Я остался в гостинице и решил собрать материал об Изотове и Свиридове, побывать в шахте.
Самой близкой шахтой была «Юзовка». Так же как и металлургический Юзовский завод, в прошлом она принадлежала Юзу.
Захотел я спуститься в шахту, хотя мне в тресте и не советовали. Со мной увязался инженер из харьковского Техпрома.
Через полчаса трамвай подвез нас непосредственно к «Юзовке». Это самая старая шахта Донбасса. Выработка велась уже пятьдесят лет, угольные запасы в ней были на исходе. Я ходил тогда в кожаном пальто и крагах. Все это пришлось снять, мне посоветовали и белье надеть казенное, бязевое, но, по своей наивности, я отказался, надел брезентовую спецовку, брезентовую панаму – касок, видимо, не было. Мне зажгли шахтерскую лампочку, и я вместе с шахтером, выделенным мне в качестве экскурсовода, в бадье опустился в «ствол». Поначалу мы шли бодро. Проход был широк, пуст и темен, но постепенно стал сужаться, все больше воды стекало со стен и кровли, ниже становился потолок. Через полчаса я, устав нагибаться, уже стукался головой о крепи. Еще через несколько минут тыкался лбом, спина, согнутая, как для поклона, ныла, и я робко стал спрашивать: почему не видно шахтеров? где лава? Мой сопровождающий посмеивался и загадочно говорил: недалече… Курить было нельзя, лампочка казалась тяжелой, я то стукался, то спотыкался. Проклиная свою любознательность, шел дальше и дальше. Наконец повстречалась лошадь с вагонеткой. Печальная, слепая шахтерская лошадь, на всю жизнь погруженная в подземную тьму… Я с пониманием и сочувствием погладил ее по черно-бурой спине – ее белая шерсть давно уже почернела… Она была не только слепа, но и седа.
Коногон, подозрительно поглядев на нас, пробасил:
– Это што, комиссия, Гаврилыч?
– Вроде, – сказал Гаврилыч.
– А далеко до забоя? – с надеждой спросил я.
– С полчаса еще, а может, и больше, – поглядев на мой тоскливый вид, усмехнулся коногон и тронул седую лошадь. Она медленно побрела к «стволу», а я – той же обреченной походкой – к забою.
Выяснилось, что в Юзовке – единственной, кажется, шахте Донбасса – до забоя шахтер шел полтора часа.
Но вот крепь становилась все ниже и ниже, и Гаврилыч сказал:
– Дальше, други, по-пластунски ползти надо.
Делать было нечего. Я не мог вернуться. Инженер же был намного старше меня и сказал, что посидит здесь. Я пополз. Вот и лава. Уголь шахтер брал лежа на боку, при тусклом свете подвешенной к крепи лампе. Увидев нас, приостановился.
– Комиссия, что ли? – прозвучал его обрадованный голос. Кого же еще черт понесет по доброй воле?!
– Из редакции, – поспешил ответить я.
Шахтер удивился:
– Из редакции у нас и в жисть не было! Их всех ведут на «Центральную», там десять-пятнадцать минут до забоя.
Я понял, что со мной сыграли злую шутку. Но вступил в разговор. Спросил, конечно, об Изотове, Свиридове… техминимуме. Он даже слова такого не слышал.
Завкомовец попытался объяснить и сказал:
– Здесь через год кончаем… Да какой тут минимум – до забоя полтора часа топать! Зато посмотрели шахтерский труд во всей красе…
Подошли еще несколько шахтеров и крепильщиков. Все это были вчерашние крестьяне – опытный квалифицированный шахтер сюда не шел. Юзовку одолевала текучка.
Мы тронулись в обратный путь, и я уже не так часто стукался. Все ниже гнул голову, она и так вся была в шишках. Ноги свинцовые, спину раздирало, глаза слезились от пыли, а тело чесалось.
Навстречу нам шла седая лошадь, однообразно покачивая головой, как будто сочувствуя…
В душевой я долго стоял почти под кипятком. Но белье надеть было нельзя – все черное. Натащил галифе на голые ноги, надел краги, пиджак и пальто и, запахнувшись, поплелся в гостиницу. Едва поднялся на второй этаж, в буфет. Попросил стакан водки. Закуски, кроме леденцов и повидла, не было. Попросил еще стакан. Выпил тоже залпом. Почувствовал приятный спасительный жар и, шатаясь, в хмельном угаре, рухнул в кожаном пальто и шапке на кровать. Больше никогда не спрашивал, почему шахтеры пьют. Два стакана горловской водки спасли меня.
Вседонецкое совещание открылось утром. Съезжались со всего Донбасса, как на прием в Кремль. Делегатов было всего двести пятьдесят, а Дворец труда оказался забит до отказа: около тысячи человек. Я вошел в комнату за сценой. Бухарин стоял, окруженный директорами заводов и шахт, профессорами, итээрами, знатными забойщиками. Я нашел и Сеню Ляндерса. Он сказал, что стенографистки будут, но чтоб я вел личную живую запись и уже сейчас готовил подробный отчет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.