Текст книги "На берегах Сены"
Автор книги: Ирина Одоевцева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Теперь уже не он, а она ведет танец, все более и более подчиняя его себе, заставляя его следовать за ней. Выпрямившись, она кружит его, ослабевшего и покорного, так, как она хочет. И вдруг резким и властным движением бросает апаша, сразу превратившегося снова в шарф, на пол и топчет его ногами.
Музыка сразу обрывается.
И вот женщина стоит, вся вытянувшись и высоко подняв голову, застыв в торжествующей, победоносной позе.
Гром и грохот восторженных криков и аплодисментов. Один из членов кувырк-коллегии кидается перед ней на колени:
– Божественная, дивная Айседора! Мы, все мы недостойны даже ножку вашу целовать. – И он в каком-то пьяном упоении действительно целует ковер под ее ногами.
Но она как будто даже не замечает его. Есенин смотрит на нее. По его исказившемуся лицу пробегает судорога.
– Стерва! Это она меня!.. – громко отчеканивает он.
Он подходит к столу, уставленному стаканами и никелированными ведрами с шампанским. Трясущейся рукой наливает себе шампанское, глотает его залпом и вдруг с перекосившимся, восторженно-яростным лицом бросает со всего размаху стакан о стену.
Звон разбитого стекла. Айседора по-детски хлопает в ладоши и смеется:
– It's for good luck![10]10
Это на счастье! (англ.)
[Закрыть]
Есенин вторит ей лающим смехом:
– Правильно! В рот тебе гудлака с горохом! Что же вы, черти, не пьете, не поете: многая лета многолетней Айседоре, тудыть ее в качель! Пляшите, пейте, пойте, черти! – кричит он хрипло и надрывно, наполняя стаканы. – И чтобы дым коромыслом, чтобы все ходуном ходило! Смотрите у меня!
Оцуп берет меня за локоть:
– Пора. Ведь вам завтра рано вставать. И вообще пора. Дальнейшего вам видеть не полагается.
Я согласна:
– Да, пора. Надо только проститься с ними.
– Нет, не надо, незачем, – решает Оцуп. – Начнут уговаривать, не пускать. Просто улизнем. Они и не заметят.
И они действительно не замечают.
Мы осторожно пробираемся в прихожую, находим свои пальто и шляпы и, стараясь не шуметь, закрываем за собой дверь, спускаемся в лифте.
Полутемный холл пуст.
На улице дождь. Швейцар с огромным красным зонтиком провожает нас до такси.
Я снова смотрю в окно такси на спящий ночной тоскливый Берлин. Мне начинает казаться, что я плачу, что не капли дождя стекают по стеклу окна такси, а слезы по моим щекам.
– Досадно, что Жоржа не было с нами, – говорит Оцуп, – удивительно забавный вечер. Просто необычайно удачный. А вы капризничали, не хотели ехать обедать.
– Я лучше бы не ездила, – быстро говорю я. – Я радовалась, что завтра вечером буду в санатории, а теперь мне так грустно. И все отвратительно. Господи, до чего грустно и отвратительно!
– Что с вами? – удивленно спрашивает Оцуп. – Совсем на вас не похоже. С чего это вы раскисли? С одного стакана шампанского. Ведь я видел – вы только один стакан…
Неужели он не понимает? Не чувствует? Я вздыхаю:
– Бедный Есенин! Мне так жаль, так жаль его.
– Жаль его? – возмущенно переспрашивает он. – Жаль Есенина? Ну, это вы бросьте! Жалеть его абсолютно не за что. Редко кому, как ему, в жизни везет. Не по заслугам везет. Дарованьице у него маленькое, на грош, на полушку, а он всероссийскую славу, как жар-птицу, за хвост поймал, женился, пусть на старой, но все-таки мировой знаменитости и отправился в турне по Европе и Америкам. Лучше уж, раз у вас такие большие запасы жалости, пожалейте всех бедных, бездомных эмигрантов, да и тех, кто в России мучится, а не счастливчика Есенина, – уже с раздражением запальчиво заканчивает он.
Он ждет, что я начну с ним спорить. Но я не спорю.
– Вы правы. Мне всех жалко. Господи, как жестока жизнь, как несчастны люди! Все без исключения. Особенно Есенин и она, Айседора. Ведь и ей очень тяжело…
Когда я вернулась из санатории, Есенин уже уехал в Америку.
Письма от него я так и не получила. Ведь он сказал мне, что не напишет. Но я почему-то все же думала, что он вспомнит обо мне, вспомнит и напишет.
Мне почему-то казалось, что мы еще непременно встретимся. Не сейчас, так когда-нибудь потом. Но встретимся непременно.
И только когда до Парижа дошло известие о самоубийстве Есенина и мне стало ясно, что другой встречи с ним у меня никогда не будет, я заплакала, будто потеряла близкого друга.
* * *
Мы приехали в Париж в самое неудачное время – в августе месяце. Почти все магазины были закрыты. В то время каникул для рабочих еще не существовало и толпа на улицах была серая. Все элегантные люди уезжали в отпуск, отдыхать на курорты в горы. С прелестью и очарованием Парижа я познакомилась позже. Я целыми днями бегала по музеям до тошноты, до головной боли. Я побывала в Лувре и Люксембургском дворце, ездила в Версаль и Мальмезон. Но толком ничего не видела. Но на Эйфелеву башню я поехала только тогда, когда мои знакомые «американцы русского происхождения» приехали осматривать Париж. Эйфелева башня меня не удивила, и я не понимаю до сих пор их восторга этой эмблемой Парижа. С целой толпой туристов мы поднимались на нее. Впечатление было слабое. Но мне тогда вспомнилась история, рассказанная Адамовичем. Он во время революции возвращался из Старой Руссы. Вагон был набит – как сельди в бочке! В публике, сидевшей в вагоне, находилась старушка, из бывших, как говорится, буржуев. Она вдруг забеспокоилась и стала ерзать на месте: «Товарищи, пропустите, – взмолилась она. – У меня разболелся живот, мне надо выйти»… Но в ответ раздался хохот. «Где же тут выйдешь? Придумала тоже, по головам, что ли?» Но она не унималась и умоляла ее пропустить. Любезные красноармейцы предложили ей: «А мы тебя, бабушка, возьмем за ноги и за руки и вывесим в окно». Она пришла в ужас, но делать нечего, согласилась. Под общий гогот и отпускаемые шуточки. Потом, когда ее снова посадили на место, она, сидя красная как вареный рак, закрывала лицо руками. И вдруг воскликнула: «Господи, и это со мной, какой позор. И это со мной, которая видела Эйфелеву башню».
Мы приехали с отцом и поселились очень неудачно, в огромном мрачном отеле без лифта. Знакомая моего отца говорила, что это один из лучших отелей. Но мне, привыкшей к берлинским элегантным пансионам, такая жизнь показалась совсем невозможной. Обедать мы ходили в огромный ресторан, неуютный и тусклый. Я обычно обедала в лучших ресторанах. Мы гуляли по бульварам. В 11 часов все уже было закрыто. На улицах было темно. Открыто было только небольшое казино. Все театры закрыты. Работал лишь маленький «Птиказино», в котором когда-то подвизался Майоль. Но больших звезд не было, пойти было некуда, смотреть и слушать было некого.
К тому же в первую нашу ночь после приезда треснуло большое каминное зеркало и хозяин хотел предъявить нам иск. Мы его убеждали, что так сверху донизу оно по нашей вине треснуть не могло, и он наконец с нами согласился. Но впечатление все это на меня произвело тяжелое и угнетающее, как предчувствие будущей жизни. А суеверный Георгий Иванов был попросту потрясен. Шум на улицах не давал нам спать. Все было не так, как мы ожидали.
Ту зиму, зиму 1925/26 года, мы с Георгием Ивановым проводили в Ницце.
Из Парижа Георгий Адамович писал нам, что он постоянно бывает у Мережковских и что они, как когда-то в Петербурге, возобновили свои «воскресенья», игравшие немалую роль в дореволюционной литературной жизни.
Я еще в детстве увлекалась трилогией Мережковского – «Петром и Алексеем», «Юлианом Отступником» и особенно «Леонардо да Винчи». Читала я и «Александр Первый», «Гоголь и черт», «Толстой и Достоевский». Видела на сцене и «Павла I», до революции находившегося под запретом.
Знала я, конечно, и стихи Зинаиды Гиппиус. Они мне не очень нравились своей рассудочностью и, главное, тем, что она писала о себе в мужском, а не в женском роде.
Все же я знала наизусть два ее стихотворения. Первое очень любил Блок:
Окно мое высоко над землей,
Высоко над землей.
Я вижу только небо с вечернею зарей,
С вечернею зарей —
с его качающимся ритмом, с его редко свойственной Гиппиус музыкальностью и неожиданно прелестным концом, таким характерным для всегда и всем недовольной Гиппиус:
Мне нужно то, чего нет на свете,
Чего нет на свете.
И второе:
Единый раз вскипает пена
И рассыпается волна.
Не может сердце жить изменой,
Измены нет – любовь одна…
Читала я, конечно, и Антона Крайнего (псевдоним Гиппиус), беспощадного критика, ведущего суд и расправу над современной прозой и поэзией.
Антона Крайнего боялись не меньше, чем самого Брюсова. Приговоры его были убийственны. Критические статьи его пестрели определениями вроде: «рыжая бездарность», «идиот», «недоносок», «кретин» и тому подобными вежливыми характеристиками писателей.
На похвалы Антон Крайний был чрезвычайно скуп. Даже о «Стихах о Прекрасной Даме» Блока он отозвался более чем сдержанно.
О Зинаиде Гиппиус в Петербурге ходили всевозможные легенды, как, впрочем, обо всех знаменитых писателях и писательницах.
Рассказывали, что она выходила на сцену в белом хитоне, с распущенными длинными рыжими волосами, держа лилию в руках, и молитвенно произносила:
Я сам себя люблю, как Бога.
Рассказывали, что она требует, чтобы все ее бесчисленные поклонники, те, что женаты, отдавали ей свои обручальные кольца, и что она нанизывала их на цепочку, висевшую в изголовье ее кровати.
Видела я и прославленный портрет Бакста, где она изображена в черном трико, казавшемся в те далекие годы фантастически неприличным и скандальным.
Мне не раз в Петербурге приходилось слышать во время моих чтений стихов восхищенные восклицания пожилых представительниц художественной богемы:
– Совсем наша Зина!
Хотя, судя по ее портрету, я ничем не была похожа на нее.
О Мережковском я знала, что он всемирно знаменит, дома ходит в ночных туфлях с помпонами, пишет четыре часа в день, каждый день, что бы ни случилось, а остальное время проводит в бесконечных дискуссиях с Розановым, Булгаковым, а главное – с Философовым и Зинаидой Гиппиус.
Адамович писал нам, что З. Н. Гиппиус выразила желание познакомиться с Георгием Ивановым и мной, и мы, недолго думая, собрались и приехали в Париж.
И вот мы на 11-бис, рю Колонель Боннэ, у Мережковских.
Вполне буржуазный дом, вполне буржуазная, хотя и очень скромная и безвкусно обставленная квартира с многотомной библиотекой. Мережковский всегда и всюду первым делом обзаводился библиотекой. Он не мог и дня прожить без книг. В разговоре он постоянно цитировал древних и средневековых авторов. Его недаром называли «полководцем цитат».
Квартира была снята Мережковским еще задолго до войны, чтобы во время приездов в Париж не приходилось – «Ведь это так неудобно» – жить в отеле. «И как она теперь пригодилась! Ведь в Париже квартирный кризис. Что бы мы стали делать, если бы у нас ее не было?»
Чаепитие почему-то происходит в это воскресенье не в столовой, а в смежной с нею гостиной, за небольшим столом. Гости сидят вокруг него двойным кольцом.
Адамович представляет Георгия Иванова и меня Зинаиде Николаевне Гиппиус. Она, улыбаясь, подает мне правую руку, а в левой держит лорнет и в упор разглядывает нас через него – попеременно – то меня, то Георгия Иванова.
Я ежусь. Под ее пристальным, изучающим взглядом я чувствую себя жучком или мухой под микроскопом – очень неуютно.
Мережковский, здороваясь с нами, рассеянно оглядывает нас и продолжает свои рассуждения об Атлантиде.
Злобин, играющий одновременно роль секретаря Мережковского и роль jeune fille de la maison[11]11
Девушка в доме (фр.).
[Закрыть], находит для меня место за столом и приносит мне чашку чаю.
Зинаида Николаевна усаживает Георгия Иванова возле себя с правого, слышащего уха и, не обращая внимания на общий разговор, подвергает его перекрестному вопросу-допросу «что, как и зачем, а если нет – то почему?», стараясь выпытать у него, «интересуется ли он интересным».
Оказывается – интересуется. Если не всем, то все же главнейшим – спасением России и поэзией.
Я смотрю на Зинаиду Николаевну. Она все еще время от времени наводит на меня стекла своей лорнетки. Я знаю, что она очень близорука, но меня все же удивляет это бесцеремонное разглядывание. Удивляет и смущает, но не обижает. Обижаться было бы неуместно. Обижаться не полагается.
Нет, она совсем не похожа ни на портрет Бакста, ни на воображаемый портрет, созданный мною по рассказам о ней. И она ничем не похожа на меня. Абсолютно ничем. И слава богу!
Впрочем, одним она все же схожа со своим воображаемым портретом – страстным желанием нравиться, «будить повсюду восхищение», сквозящим в каждом ее жесте, в каждом слове, лениво и капризно произносимом ею.
Да, она могла снимать с рук своих поклонников обручальные кольца.
Я спрашиваю себя: уж не потребует ли она и у Георгия Иванова его обручальное кольцо?
Но как мог Блок называть ее «зеленоглазой наядой». «Женщина – безумная горячка» – еще и сейчас правильно сказано о ней. Но «зеленоглазая наяда»… Как он мог?..
У нее мутно-болотистые, бесцветные глаза. Лицо без рельефа. Плоский лоб. Довольно большой нос. Узкие, кривящиеся губы… Она очень сильно набелена и нарумянена. Морковно-красные волосы, явно выкрашенные хной, уложены в замысловатую, старомодную прическу с шиньоном. Волос чересчур много. Должно быть, большая часть их фальшивые.
Но я ошибаюсь. Волосы, как я потом узнала, все ее собственные. Она до последних дней сохранила длинные, густые волосы и любила распускать их и хвастаться ими.
На ней пестрое платье какого-то небывалого фасона, пестрое до ломоты в глазах. И, будто этой пестроты ей еще мало, на груди большая ярко-зеленая роза и кораллово-красная ленточка на шее.
Я разочарованно гляжу на нее. В ней что-то неестественное, даже немного жуткое. Она чем-то – не знаю чем – о, только не красотой – смутно напоминает мне Панночку Вия.
Но, может быть, я несправедлива к ней и слишком строга?
У нее тонкие ноги в узеньких, остроносых бронзовых туфельках и стройная, изящная фигура.
Может быть, надо только привыкнуть к ее гриму, к ее маскарадному наряду, к ее жеманно-ленивой манерности и лорнету? Может быть, она действительно могла казаться когда-то «зеленоглазой наядой»?
Нет, я еще не могу правильно судить о ней. Я не доверяю первым впечатлениям. Я перевожу взгляд на сидящего рядом с ней Георгия Иванова, и по выражению его лица мне сразу становится ясно, что он-то уже подпал под ее шарм, что он уже покорен ею. А ведь он очень строго судит о людях, и понравиться ему трудно. Возможно, я ошибаюсь. И я действительно в тот день ошибалась, судя о ней. Никогда я так неправильно, так несправедливо не судила – ни о ком, как в ту первую встречу о Гиппиус.
Но смягчающее мою вину обстоятельство – ни у кого «внешнее» и «внутреннее» так не расходились и даже, казалось, не враждовали друг с другом.
Я видела всегда только ее внешнее. О ее внутреннем я ничего не знала и даже не догадывалась, какое оно…
Я перевожу взгляд на Мережковского, он-то по крайней мере совсем точь-в-точь, как мне его описывали – маленький, худой, сутулый до сгорбленности, с поразительно молодыми, живыми, зверино-зоркими глазами на старом лице, обрамленном интеллигентской бородкой.
Вот он встает. Ему понадобилась в разгаре спора, для цитаты, какая-то книга, и он мелкими, бесшумными шажками идет за ней в кабинет.
Да. Он совсем точь-в-точь такой. Для полного сходства не хватает только помпонов на синих войлочных туфлях. Но где в Париже найти туфли с помпонами?
Он возвращается, держа раскрытую книгу в руках и убедительно произнося непонятную мне греческую цитату.
Он весь сверкает и горит вдохновеньем. Слова его пенятся, плещут и льются водопадом. Я за всю жизнь не встречала никого, умеющего так говорить и импровизировать.
Никого, за исключением Андрея Белого, тоже рассыпавшегося блестками, искрами и брызгами в яростном водовороте слов и образов, – он, как на качелях взлетавший на доказательствах, рушившийся в бездну отрицания и закруживающий, как на карусели, слушателя, до отупения, до головокружения, до невозможности спорить, до безоговорочного принятия всего и согласия со всем, что с неистовым красноречием утверждает Андрей Белый.
Впрочем, у Мережковского была черта, отсутствовавшая у Андрея Белого, – умение концентрироваться и постоянное, никогда не ослабевающее устремление всех мыслей и воли к одной цели: к созданию Царства Духа, к преображению души.
Сейчас он спорит с чисто юношеской запальчивостью и жаром о дате смерти какого-то неизвестного мне фараона с сидящим рядом с ним худощавым брюнетом – с Юрием Терапиано, как мне услужливо сообщает устроившийся во втором круге за моей спиной очень длинный и длинноволосый, седеющий молодой поэт Антонин Ладинский, как он мне представился, по-военному щелкнув каблуками.
Здесь, за исключением Адамовича и Оцупа, Георгия Иванова и меня, почти все «молодые поэты». Молодые не столь годами, как творчеством. Все они начали печатать свои стихи уже в эмиграции.
Всех их я вижу впервые. Я обвожу их взглядом, перескакивая с одного незнакомого лица на другое, запоминая лишь какую-нибудь деталь – серьезный, сосредоточенный вид Терапиано, красивые глаза Мамченко под резко очерченными темными бровями, энергичное, жизнерадостное выражение лица Кнута, очки Злобина, горделиво закинутую пышноволосую голову Бахтина.
Все они, вместе с Гиппиус и Мережковским, Адамовичем и Оцупом, сливаются в одну картину. Ее надо непременно запомнить. Ее нельзя забыть. Ведь это одно из самых интересных и значительных событий, что сейчас происходят в эмиграции, – «воскресенье» на рю Колонель Боннэ.
Зинаида Николаевна уже перестала наводить на меня лорнет. Она подносит чашку кофе к губам, прислушиваясь к тому, что говорит Мережковский.
Перед ней стоит маленький кофейник. Пить кофе полагается только ей одной. Остальные, независимо от их вкусов, о которых никто не осведомляется, довольствуются чаем.
– Нет, Димитрий. Я не согласна! – вдруг громко, капризным тоном заявляет она, прерывая страстную тираду Мережковского.
«Я не согласна» – фраза, наиболее часто – кстати или не совсем кстати – произносимая ею. Утилитарная, ширпотребная фраза, паспарту. Ее разговоры часто начинаются именно с нее:
– Я не согласна с Эйнштейном! или – с Бергсоном! или – с Алдановым! или – со Степуном!
Иногда по глухоте – она из кокетства старается скрывать ее, – не расслышав, о чем спрашивают, отвечает:
– А я не согласна!..
И чаще всего ее ответ производит магическое действие.
Так, например, молодой поэт, робея и смущаясь, задает ей вопрос:
– Зинаида Николаевна, вы читали мои стихи в «Звене»?
И она роняет капризно-кокетливо:
– Нет. Я не согласна.
Спрашивающий в смущении замолкает. Стихи его, должно быть, не понравились Зинаиде Николаевне, неизвестно почему. Но не стоит настаивать. Ведь она любит повторять афоризм: «Если надо объяснять, то не надо объяснять». И он не решается требовать объяснений.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!