Текст книги "Господь Саваоф"
Автор книги: Ирина Рыпка
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Ирина Рыпка
Господь Саваоф
Стихотворения
© Рыпка И., 2018
© Плотицына И.А., 2018
© Башук В.А. (илл.), 2018
Ирина Рыпка…
Её стихи особые: в них детская доверчивость и детская восхищённость миром, радость его открывания, невероятная теплота и ОЩУТИМОСТЬ бытия, в его красках, запахах, звуках, в его сенсорном изобилии и полноте.
Ощущение, что всего много и всего достаточно.
Для радости, для счастья.
Ощущение первозданной простоты, правды и самодостаточности.
Благостной естественности.
Самобытности.
Чистоты и незамутнённости взгляда.
Она улыбчивая, её поэзия. Очень добрая.
Ощущение тёплых рук, которые касаются мира. Полновесно и мягко, женственно и спокойно, они надёжно держат его, как мать держит младенца.
Что может быть женственнее и прекраснее, сущностнее, чем руки женщины, наливающей молоко?
Вот такое впечатление исходит от поэзии Ирины Рыпки.
Неожиданная свежая метафорика рождается из абсолютной открытости миру, истинного упоения им, любования им, и – отсутствия страха, отсутствия желания выпендриться и натужно искать тропы ради самих троп.
Нет такой самоцели.
Как нет и самолюбования.
В её стихах отсутствует желание поразить, непременно что-то кому-то доказать.
Они словно рождаются сами.
В то же время есть поиск, есть рост, есть развитие, автор входит в силу, набирает мощь, – и есть щедрое желание делиться радостью, отдавать своё и испытывать радость от этой отдачи, есть приглашение к тихому пиру.
Всё здесь – на земле и в её стихах – словно водит хоровод.
Полифония всего земного.
Автор легко, играючись, пользуется аллитерацией, играет словом, играет СО словом, как с любимым ребёнком, ему хорошо со словом, он знает все его секретики, и нам хорошо – с этим автором, с его детищем, с его стихом.
а раньше было выскочишь из тамбура
какой-нибудь залётной электрички
и лес тебя встречает как сомнамбула
сторукий и как водится столикий
(«Чёрные ёлки»)
И тебе, читателю, уже хорошо! Ты уже приобщён к какой-то таинственной экзистенции, у тебя перехватывает дыхание, и это восторг перед тайной бытия.
Такой изначальный архетипизм заключён в этих образах, в этих прасмыслах, в этих мифологемах, лотмановская бинарная оппозиция «дом» и «не-дом» вновь оживает, дышит и словно встаёт на котурны, и сколько всего заключено между строк, такое приобщение к изначальности земного – в сакральной ипостаси…
Экзистенциальное зимнее
Ирина Рыпка
я не пишу стихов десятый год
или десятый день десятый век
а за оградой местный вальтер скотт
лопатой загребает свежий снег
соседский пинчер смотрит точно лорд
на проходящих мимо лошадей
прикажет звонко девочка апорт
он полетит за палкой как лакей
уткнётся мордой в бархатный сугроб
отроет палку принесёт к ногам
под нами спит арктический сурок
над нами вальтер в руки взял наган
по вечерам селяне жгут дрова
дым прорастает в небо бородой
наш город заметён на Покрова
и даже одинокий конь гнедой
покрыт попоной лёгкого снежка
глаза прикрыл наверное он спит
зима – что утонувшая княжна
воскресшая без боли и обид
тоска её – кристалл снежинка дрожь
дыхание – серебряный Байкал
зачем меня так за руки берёшь
как будто никогда не отпускал
Уникальность видения – и в то же время ощущение абсолютной естественности и простоты.
И ты естественным образом приобщаешься и словно заново открываешь простые, первозданные вещи, словно заново научаешься их ценить, стряхиваешь то, что мешало их видеть и радоваться им, застилало глаза.
Краткий миг – и такой полновесный!
И мгновенью не нужно останавливаться – ведь КАЖДОЕ мгновение по-своему прекрасно.
Ольга Забирова
Апрельская молитва
Когда в голове ни прозы, ни розы,
ни строчки рифмованного бла-бла,
бегу до последнего паровоза,
считаю встречные купола.
Пасхальный благовест слух пронзает,
весна рождает себя сама,
а я кидаюсь в вагонов стаю
и вот мелькают уже дома,
и акведуки, и светофоры,
рассвета дымка и плоть полей.
Я доберусь до конца нескоро,
дорога вязкая, точно клей.
Зигзагом ходит, петляет ниткой,
уводит в серые тополя.
Сползает ночь по стене улиткой,
за юбку колокол теребя —
шестое чувство, прозрачный кокон,
гнездо апрельской моей души.
Под звонкой ложечкой станет цокать
стальная конница Госпожи.
О, Матерь Божья, Святая Дева,
Царица вышнего, Мириам,
поймай нас в нерукотворный невод,
в свой тихий присноблаженный храм.
Баланс белого
Хочется соблюсти баланс белого,
не обвести кого-то мелом,
не усугубить напряжённую обстановку,
быть лёгкой и звонкой,
любить.
Возлюби врага, как самого себя.
И тогда, архангелы радостно вострубят:
был человек – враг,
а теперь навстречу делает шаг
и протягивает веточку резеды,
чтобы вылечить от червоточины и беды,
от пустого навета, от липкой смолы обид
и подуть туда, где болит.
Корень страха
Если бы я о тебе написала, ты бы меня не прочёл,
но я обхожу стороной идеалы и говорю про пчёл.
Бабушка хлебушек в мёд макает, из памяти не стереть.
Рвётся верёвочка бельевая, падает в хлорку смерть.
Пододеяльником и простынкой, тёплым цветастым платком.
Бабушка дяде приснилась: «Сынко, плачешь опять, по ком?»
Вечер невесел, в квартире гробик, я с ней сижу одна.
Память скребёт меня и коробит, точно в тот день война,
спряталась в платьице в шифоньере, сшитое мной из штор.
Господи, я ведь с рожденья верю в штиль роковой и шторм.
Снег рассыпается белым прахом, март, гололёд, тоска.
Я здесь нащупала корень страха, выросший из ростка.
Вот и теперь о тебе, пожалуй, не напишу, не жди.
Я не тебя в эту жизнь рожала и прижимала к груди.
Музыка
ты обо мне звучал не обо мне
смотрел вперёд и под ноги под сердце
а пруд пруди в канаву обмелел
посеребрел как в судный день Освенцим
слова я вынимала из ковша
из глаз озёр соломинку соринку
и было трудно берегом дышать
и можно было вынырнуть у рынка
где на столах кинза и малахит
где в цинковых тазах белеют рыбы
согласные на ужин из ухи
но гладь воды встопорщилась на прибыль
и вот она могучая река
шуга по ней как зимних снов отрепье
и музыка над головой легка
её над нами шепчет некто третий
Против
как-то всё и не так и не этак
отстраняюсь и в толк не беру
а румяное нежное лето
хлещет ветками воздух в бору
и срывается воздух побитый
и несётся вдоль пыльных дорог
а деревья – лихие самбисты
разгоняют руками сорок
вот такое движение против
против жизни на тонкой тесьме
наблюдают ворона в полёте
и в шубейку обряженный шмель
раскрываются лилии к небу
дребезжит стрекоза налегке
и звенит бубенцами троллейбус
в выходном голубом пиджаке
По гравию по тропочке
когда сильней ударишься поддых
почувствуешь что всё пришёл кирдык
всему тому что в глубине носила
все эти месяцы как маятник как милость
как божью золотую благодать
пришла пора подарки раздавать
снимать браслеты кольца ожерелье
бежать куда глаза глядят скорее
по гравию по тропочке в потоп
забыть тебя оставить на потом
когда-нибудь когда не будет смысла
всю эту боль подснежниками выстлать
мне всё равно мой самый дорогой
какой дорогой ты пойдёшь к другой
куда свернёшь нырнёшь во двор под арку
воронам что – поплакаться да каркать
перелетать из города на пажить
и острым клювом память будоражить
Две девочки
Из детства запомнились две девочки —
Хаврошечка и Козетта,
две тоненькие веточки Господнего лета.
Я смотрела на них не мигая и думала, вот же, вот —
ленточка голубая и девочка у ворот.
Весёлая танцовщица нырнёт в коровье ушко,
и чем ей там поживиться – отваром из корешков,
шёлковой пёстрой тканью, солнечным калачом?
Я тебя милая знаю, всё тебе нипочём.
Снег заметёт дорожки, —
выйдешь в пургу одна
худенькие сапожки, в локонах рыжина.
Встретит чернобородый заледенелый лес —
вот она, несвобода, нищенок и принцесс;
то принеси подснежник, то принеси воды.
В садике белоснежном яблоня даст плоды,
август войдёт, как сторож – девочку в плен возьмёт.
Будет тебе и хворост и терпкий гречишный мёд.
Халва
сойди со мной с ума вдоль берега заката
где плещется плотва и сказочный налим.
я буду говорить как я не виновата
в том что ты всю дорогу не мой не мной любим
что всё это халва раскрошенная птицам
слова – святая брешь на титульном листе
любовь не так светла для тех кому за тридцать
но хочется успеть и падаешь в постель
о линия судьбы – арба на серпантине
бесстыдных лилий завязь отравленная связь
желание побыть короткий миг богиней
и называть тебя за завтраком – мой князь
Белое солнце пустыни
мелкая зыбь в тине болотной зыбилась
ела я рыбу и превратилась в рыбу я
в тину нырнула хвостом по воде как вилами
сердце моё кольнула цыганка иглами
это не сон соль моего сознания
в нашем болоте маленькая Британия
сплошь баскервильскими псами она напичкана
прячет от всех Гюльчатай на экране личико
где тут найти чистой воды колодезной
тину чтоб смыть и чешую до родинок
мокрой слюдой блестит на мне кожа рыбья
я этот бред до донышка милый выпью
чтобы болото высохло чтобы болото
жёлтым песком присыпала позолота
белое солнце пустыню ладошкой лапало
и расцветала оазисом наша фабула
Девочка в шапке плюшевой
переписать историю кляксами из чернил
маленькую и хворую кто тебя сохранил
девочку в шапке плюшевой
в валенках с буквой ка
музыка льётся в уши с душного потолка
руки висят на ниточках лебедем в такт плывут
кто тебя славно выточил и обрядил в лоскут
детского королевства – матовый крепдешин
кто на какие средства дожил здесь до седин
до кожи – сухой пергамент
до выцветших серых глаз
это ли всё о маме что зажигает газ
спичкой в духовке старенькой
в доме где был причал
где лещенко из динамика начало начал кричал
где остывали блинчики к вечери гудел собор
и доносилось издали возьми-и меня с собой
Золотое игристое
Хочешь и корчишься от радости, не от боли.
Высохла корюшка корнем в саду магнолий.
Там, где на ветках русалка сидела беглая —
на табуретку спрыгнула, стала белкою.
Все кто встречал её – булкой кормили, сдобою.
Не помещалась в проём дверной, стала доброю —
Город прикрыла рыжим хвостом и пристань.
Не оставляй на потом золотое игристое.
Пей до дна, за меня и за нашу осень!
Благостно зазвенят за окном сорок сосен
и полетят на юга журавли, гуси-лебеди.
Сердце твоё нуга, а душа твоя – хлебец
Упрямый
Я ему говорила – меня не люби, люби.
Не хворай зимой,
по весне наполняйся соком.
Он, бедняга, стоит невидимый у перил.
Обхожу стороной,
чтобы он не увяз по локоть.
А над городом небо глубокое, провода —
рвутся ввысь,
но натянуты параллельно.
Зарастает берёстою речка моя, Уда.
Отвернись от меня.
Да хранит тебя крест нательный!
За горой тридесятой, моей дорогой горой,
не жильцы там такие, как ты.
Не пытайся даже —
не снимай перчаток, замёрзнет твоя ладонь,
и простынешь,
а я не лечу бродяжек.
Вот же он, упрямый! Перила скрипят в душе.
Прогоняю метлой,
закрываю за ним ворота.
А он смотрит прямо, как будто бы я – мишень.
Не уходит долой,
стоит и всё ждёт чего-то.
Харчо
«Отче наш иже еси на небеси…»
Начинаешь молиться, но думаешь – не беси,
ты же меня не зли, не молчи в ответ,
не смей заикнуться, что рифмы хужее нет.
Это – как чёрно-белое серебро,
это – как инь и ян, понимаешь, бро.
Это – как неполадки в душе моей,
это – когда от холода всё теплей.
Выйдешь из проруби и так внутри горячо,
как будто бы накануне ты съел харчо,
и чили в желудке оскалил сто три клыка,
и тебе нипочём все эти снега, снега.
Трамвай
догнать его превосходительство трамвай
в котором ты в котором ты в котором ты
но давит время сумерек густых
и ветер зло зудит своё «гуд-бай»
трамвай взлетит и глубоко нырнёт
в седую дымку сонного проспекта
и робкий снег разоблачит прожектор
предсказывая скорый гололёд
и я уже не еду никуда
пороша покрывает левый берег
на правом – буйной стрелкой бьётся Терек
и Лермонтов уходит тихо вдаль
догнать его
догнать его его
но хочется не бегать а пломбира
сидеть на остановке в центре мира
и знать что успеваешь на метро
Настасьей Филипповной
В этом городе чувствую себя Настасьей Филипповной,
с клеймом – прошлого, будущего, настоящего.
Тебе всё равно, в сонной тиши под липами.
Не обещаю, но может приду – поплачусь.
Мужчины, завидев меня, выправляют осанку,
женщины смотрят с язвенным интересом.
Я научилась ходить безмятежно дамкой.
Выросла в стерву – лапочку – поэтессу.
Были Рогожин с Мышкиным на премьере,
всё вспоминали тебя и слюной давились.
Перед их носом я громко закрыла двери,
когда у меня появился мой Брюс Уиллис.
Это всё просто к слову, товарищ Тоцкий,
улица пылью дышит и нас не помнит.
Местами сюжет действительно идиотский,
тянет, как минимум, на двухтомник.
Мышки-нарушки
мышки-нарушки нарушили целостность бытия
падают стружки – строит бобров семья
ноев ковчег
деревья летят с резцов
был человек – нива теперь крестов
звёзды мигают
цикадами лес трещит
выжил китаец и русский-антисемит
женщины в поле – берёзки да лебеда
сядут за столик и будут кого-то ждать
Знаю
Прячет мальчиков уснулых белокурая война
в рукава своей рубахи, под раскаты канонад.
Наклоняет ухо к сердцу: «Спи, ребёнок, в рукаве,
лю-ли, лю-ли, лю-ли, лю-ли, начинай уже мертветь…»
Сповивает их метелью, пьёт последнее тепло,
ждёт, когда горячих, новых, привезут ещё с тылов,
и бордовые кармашки пришивает на себя,
чтобы мест побольше было для загубленных ребят.
Над войной парит, как сокол, шестикрылый Серафим.
Знаю, мальчик мой вернётся невредимым и живым
Господь Саваоф
Свят, свят, свят Господь Саваоф —
шестикрылые серафимы – глашатаи этих слов,
которые я, как плащ, на себе носила,
вытаскивая из житейского ила
то серые камни, то ножницы для плавников,
картон и бумагу из стареньких дневников,
браслеты и серьги, и даже часы золотые.
И тщательно мыла налитое козье вымя —
вот так начиналось утро в моём дворе:
горячая плоть земли становилась щедрей,
простуженный хлев царапали когти веток
разросшейся сливы, и выжимали ветошь
мои молодые руки,
и взгляд козы
уставился в свет пропускающие пазы,
где плавился запах когда-то зелёных сосен.
А к шее козлёнка уже подступила осень.
И звали отца, и стол накрывала мать,
я ей помогала из подпола вынимать
морковку и жёлтый пузан картофель.
Художник небесный нас всех нарисует в профиль
и даже анфас для будущего Судьи.
Вот так и живём и крепко на том стоим —
меняем войну на смертный рушник и мир,
и падает снегом протёртый творог и сыр
на ледяное, тугое, как парус, небо.
И точно мохнатый зверь расцветает верба
и пахнет новорождённой в ночи весной.
Держи меня за руку, просто побудь со мной,
послушай, как в сердце стучит Господь Саваоф —
он тянется блеском из чёрных квадратов зрачков.
Зимний день
снегом украшают тучи наш неброский зимний день
я вяжу носочки мужу муж мастачит свой кистень
я вяжу кольчугу мужу я вяжу ему кольчугу
муж поёт и примеряет стрелы к новенькому луку
муж поёт и примеряет стрелы к новенькому луку
а потом из-под кровати достаёт свой старый меч
говорит мне всё готово и ружьё есть и картечь
я смотрю как масло тает в тусклой лампе на столе
неужели так бывает в мире братских королевств
неужели так бывает в мире братских королевств
мою на ночь мужу ноги
подливаю горячей
вытираю
баю-баю
засыпаю на плече
Гули-гули
Что-то вспомнилось мне поле,
твёрдый снег, седая ширь.
Голубок был слаб и болен,
мы прочли по нём псалтырь.
В полотенчико с буфета
завернули голубка
и пошли по белу свету
птичье кладбище искать.
Вот и варежки промокли,
вот и нос совсем замёрз.
За спиной сверкают окна,
впереди стволы берёз.
Снег испачкан серой сажей,
молчаливый и глухой.
Никому мы не расскажем,
где птенец нашёл покой.
До земли не докопали,
положили прямо в снег.
Сверху, из сугроба камень
и конечно, скорбный текст:
«Спи, наш сладкий гули-гули
в царстве птичьем золотом!»
Просвистят над полем пули,
прям над Вяземским котлом.
И зацепит смерть Серёжку,
в аккурат на Покрова.
Покладём его в серёдку,
промеж Прохора и Льва.
Спите, гули, мои гули!
По земле струится дым.
Бабка с дедом обманули —
смерть приходит к молодым.
Мама ночами штопала
Мама ночами штопала раны, чулки, носки.
Падали рыжие с тополя
черновиков листки.
Голый ноябрь, бедненький, кто бы его согрел?
Быстро растут наследники, маленькие, в игре.
Первая наша хижина – стол, домотканый лен.
Шатко идет по выжженной
тропочке почтальон.
Что там – письмо отцовское, угольные бока?
Тащится за винтовкой выбитая рука.
Слаще замерзшей бульбы не было ничего.
Трескались с болью губы
от воды ключевой.
Легкая и прозрачная, тонкая, как трава,
мама ходила с прачками к стылой реке стирать.
Белые чистые простыни резала на бинты.
Мамы не стало осенью…
В зарослях лебеды
с братом нашли мы в мае сроненное кольцо.
В памяти молодая мама стоит с отцом.
Как страшно больно
как страшно больно невозможно когда вытаскивают нож
когда не красные гранаты на зёрна делятся и рвутся
когда ты засухой отравлен полгода ждёшь свинцовый дождь
и вместо ленты голубой качаешь голову на блюдце
и громом стонут облака
весна —
пора сажать картошку
но ты не хочешь ничего и пальцем тычешь в свою память
где навсегда теперь зима где навсегда теперь бомбёжка
и не у нашего Христа за пазухой чернеет камень.
Не плыви над Парижем
Не плыви над Парижем, не ныряй с высоты высотки.
Небо ласково лижет, город крик вырывает из глотки.
Тут молчи не молчи, до расстрела три шага и падай.
Не помогут врачи, завтра пол подотрут и порядок.
А над городом пруд, а над городом – лебеди, утки.
Говорят все умрут, завтра в полночь умрут все и дудки.
Собирай чемодан, не забудь новый галстук, рубашку.
А над Сеной туман, а над площадью сгорбилась башня.
Мандельштам
Когда в саду заплещет соловей —
звонкоголосый осип мандельштам,
закат начнёт багровый лиловеть
и скручивать в цигарку крепкий ямб,
цедить дымок барачный, как туман,
раскладывать валежника пасьянс.
Напейся перед смертью вдрабадан
и будь рассветом трижды осиян.
Шаги уходят – стук, постук, постук.
Закат срывается с обрыва в этот миг.
Мне не хватает глаз моих и рук,
чтоб удержать хотя бы черновик
его печали, горестной, как жёлчь,
его ладоней лёгкое тепло.
Он расплескался,
навсегда ушёл
за дальнее на выселках село.
Улитка о Пастернаке
Он говорит мне, что всё в порядке,
что всё забылось, срослось, как встарь.
А саблезубые жеребятки
жадно вгрызаются в календарь.
Двадцать второе… восьмое мая.
Брякает осень, за ней январь.
И не видать ни конца, ни края.
С медных кастрюль облетает ярь
в этом безвременном супермаге,
где потроха продают с лотка.
Память – улитка о Пастернаке —
хрупкая и на зубок сладка.
Вырасти трудно, когда ты вырос,
вырастет трутень за март-апрель.
Американо спешит на вынос
под соловьиную трель.
По ту сторону
Милостью Божьей открывается вход в портал.
Всё б ничего, но ты тащишь туда кота,
старые джинсы, кроссовки и свой айпад.
Господи, дорогой – рад мне или не рад?
Ловишь вай-фай, да пребудет в раю вай-фай!
Прямо по курсу плывёт большой каравай —
тётушки испекли его для тебя,
бабушки воздыхают, фартучки теребя.
О, мама мия, град золотых холмов!
К приторной тихой жизни ты ещё не готов.
Небо – сплошное марево, стрелки вернулись вспять,
и ты начинаешь в синий провал нырять.
Падаешь в яму, скатываешься в репейник.
Жаль, что с собой – ни сигарет, ни денег.
Чёрные светофоры, мрачные перекрёстки.
А вот и Господь – встречает тебя на ослике.
Иерихон
Каждую ночь мне снится Иерихон,
как точка отсчёта, краеугольный слон,
с расписанными на хинди увесистыми боками,
трубящий песню ветра над огненными столбами.
Я забегаю в него на цыпочках, босиком.
И даже во сне ощущаю застрявший в гортани ком
памяти человечьей, где боль сплетена с любовью.
И вот уже небо над городом рассветное-голубое,
пытается погасить огненную стихию.
Проснувшись, я понимаю, кругом Россия.
Железная койка, тумбочка, крашеный потолок,
и на иконе маленький розовощёкий Бог.
Я вновь погружаюсь в сон, в поисках продолжения.
Зелёным огнём глазастый радар слежения
отслеживает, как пролетает, срываясь на крик,
над городом птицеголовый вражеский МиГ.
Он поливает брусчатку дождём из чёрного чрева.
Выходит народ нарядный из храма, будто из хлева
стадо овец послушных, и руки возносит к небу.
Но, это уже перебор густых, как кусты, гипербол!
Под ноги входящим, красным ковром Раав,
стелется город, смертью семь раз поправ
дыхание улиц, вычеркнутых вовек.
Входящие понимают – это их ноев ковчег.
Проснуться трудно в каменных джунглях слона.
Трубы трубят занудно – их музыка солона,
как мёртвое море, приправленный хворью суп.
Иерехон превращается в баню – бревенчатый сруб.
Раав оборачивается в банщика-истопника,
она добывает спящих руками из гамака,
по ягодке переносит в эмалированный таз —
расслабленных, расчел овеченных нас.
Клюквенный сок и сахар, крахмал и вода.
Покойник всех поминающих целует в уста.
Господь претворяется в просфору из чаши с вином.
В блин да кисель – все мы, когда умрём.
Бусины
Бусинами, нанизанными на леску,
слово аукнется и разольётся по лесу —
дикой малиной, спелою голубикой,
спрячется тонким крестиком под тунику.
Ты быстро выследишь жертву свою, почуешь:
выдадут запахи лотоса и пачули,
шорохи, ледяной сквознячок норд-веста.
ей без тебя в этом лесу – не место.
Будешь лесным государем, если захочешь.
Что же ты испугался, отводишь очи?
Это твоя дорогая в хрустальном гробе.
светит сквозь ветви солнце в сырой чащобе,
не согревая, нисколько её не грея.
чем она хуже девчонки, встречавшей Грея?
чем она хуже маленькой звонкой Герды?
Один поцелуй – и ты победитель смерти.
Но бусины упадут, разобьются, словно,
не было этой сказки и даже слова
в самом начале, там где снега и стужа,
где вместо луны висит над домами груша.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?