Электронная библиотека » Ирина Василькова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 22 апреля 2016, 14:40


Автор книги: Ирина Василькова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Луч фонарика в сторону звездного неба

Ну не понимаю я, как прозу пишут. Со стихами все ясно. Допишешь – и знаешь, удалось пройти по канату или сорвалась. Или чуть не сорвалась, до конца доползла – но с помощью цепляний руками, некрасиво извиваясь, не геройски, что ли.

Проза – не то. Я что, сюжет профессионально склеить не могу или, скажем, диалоги выстроить? Могу, но все время мешает что-то, текст выскальзывает из рук, как рыбина тяжелая, скользкая, и тащит упорно за собой. И не то чтобы именно на глубину – а так, куда придется. То на стремнину, то к илистым, тинистым берегам, и застреваешь там, в зеленых пузырящихся хлябях, как листик осенний, – не знаешь, то ли прямо здесь в лед вмерзнешь, то ли опять поплывешь, на середину реки вырулишь и дальше помчишься, подгоняемый азартным ветром. Нет здесь этого каната, как бывает в стихотворении. Степеней свободы вроде бы и больше, но от тебя они никак не зависят, и кто их задает – непонятно.

Ну вот два моих «я» и встретились – канатоходец и листик.

Я канатоходцем давно себя чувствую. Идешь, покачивая балансиром, а никто не знает, что ведет тебя невидимый радар – как у птиц перелетных. Они же север с югом не путают? Но птицы летают стаями, а наше дело одиночное, только ты и Тот, кто тебе эти сигналы посылает. И если есть чем в нашем деле гордиться, то только своим слухом, каковым по мере непонятного замысла тебя природа одарила. Поэтому никакая зависть между поэтами не должна водиться, как между березой и сосной, к примеру. Я бы и жизнь всю так пропела, слушая эхо наподобие летучей мыши, которая тоже по отраженному ультразвуку ориентируется.

Но вдруг оказалось, что слух слухом, а вот вестибулярный аппарат можно легко из строя вывести. Тут не только с каната сорвешься, но и вообще понять не можешь, где он, этот канат. Что с моей вестибуляркой случилось – тема тоже интересная, но я ведь теперь листик… и меня проносит мимо темы, как мимо подгнивших мостков, где дачная соседка полощет белье красными руками и распугивает водомерок. Жить в новом воплощении – странновато немного, но постепенно привыкаешь и начинаешь осознавать себя. Не просто листик, а с маньчжурского клена, маленький, алый, разлапистый. Интересно, откуда взялся? У нас маньчжурские клены только в декоративных посадках встречаются, да и то в городе, а я плыву по подмосковной речке Рожайке, чьи прихотливые меандры плутают по осиновому чернолесью, чтобы дальше выскочить на простор искусственного озера с круглым островом посередине. На высоком берегу бывший усадебный дом – говорят, Татищевых, и в высоких черных елях острова запутались, как клочки тумана, тени восемнадцатого века. Коттеджи новых русских, опустив в речку тайные подземные хоботы канализационных труб, сливают в нее отходы жизнедеятельности, оттого ил на дне черный и маслянистый, но я его не вижу, я скольжу по рябящей глади и наблюдаю только камыши, шумную красноносую гусиную стаю, розовые шапки прибрежных цветов и белую лошадь под необхватными старыми ивами.

Куда ж нам плыть? У каната всегда есть второй конец, крепко привязанный к какому-нибудь вбитому крюку, а наша траектория, хоть и извилистая, подобна геометрическому лучу, то есть бесконечна. Понятно, что раз мы странствуем в бассейне Оки, то уж Волги нам не миновать, а потом и Хвалыни-Колывани, и хотя Каспий – внутреннее море, то есть водоем замкнутый, вряд ли мы до него доберемся, поэтому допущение о принципиальной неизмеримости луча вполне подходит. Во всяком случае, тут его использование корректно.

Ага, опять тащит меня текст куда-то, тянет, а все из-за слова корректно. Тут еще одна заводь, совсем уж тинистая – политкорректность. (Кстати, алый листик на влажной зелени смотрится вполне эффектно.) Вот уж идея замечательная, но, как и все другие замечательные идеи, она в руках социума ведет себя что дышло – куда повернул, туда и вышло. Если лапше, навешанной на уши, верить – это проявление индивидуальной свободы. Каждый человек в своих действиях всегда прав, поскольку имеет собственные внутренние потребности, а если кто его не одобряет – он противник свободы и проводник идей тоталитаризма. Ярлыков всегда много можно навешать, что нам стоит. Только свобода границ не имеет, а где она переходит в чистый эгоизм, никто не знает, да и выяснять не собирается, поскольку это не политкорректно. А по ходу дела выясняется, что если твой собеседник вор, подлец, казнокрад, многоженец или кто там еще, а ты имеешь смелость ему это сказать, то именно ты, а не он, подвергаешься общественному порицанию вплоть до презрения. Короче говоря, замечательное поле для Раскольниковых с их топорами – тут уж никакому Порфирию Петровичу сдаваться не надо, поскольку они ничего не делают запретного, только свободу свою реализуют. Сейчас с кем ни поговоришь, все один вопрос задают: а где граница между допустимым и недопустимым, почему хаму нельзя сказать, что он хам? Но, с другой стороны, поди докажи, что это хамство, а не свобода самовыражения. Только старые упертые школьные училки продолжают делить мир на черное и белое, что детишек чрезвычайно забавляет и заставляет подозревать в фанатичных тетках пресловутый «совок». Меж тем общество поражено чем-то вроде кессонной болезни. Как пузырьки воздуха, вскипающие в крови, могут погубить человека, так и интоксикация свободой не делает социум здоровым. Да ладно, к чему я это говорю? А вот к чему: как-то спросила я об этом у одного священника, а он мне и отвечает – а зачем Бог дал человеку чувство гадливости? Чтобы различать. Вы свою душу слушайте, не ошибетесь.

Слушаю я свою душу не то чтобы очень часто, но теперь, когда листиком стала, то по крайней мере внимательно. Наверное, с возрастом чувствительней становишься к этому черному-белому. Конечно, некоторые говорят, что восточный менталитет адекватнее – для них и черное существовать может белому не во вред. Хоть возьмите инь-ян, где они слитны и неразрывны. А я думаю – нет, что-то вы перепутали, ребята! Там между ними граница четкая есть, поэтому они в стороны разнесены, хоть друг к другу и лепятся. А у нас мембрана лопнула, гармония смешалась, структура упростилась, и одна сплошная серость царит и нависает. Энтропия. А говорят – свобода.

Кто сказал, что человек свободен? Да от чего, помилуй бог, – от силы тяжести свободен? От процента кислорода в атмосфере? От морозов лютых и пустынь безводных? А теперь и другое добавилось – массмедиа вас так отформатирует, что на девяносто процентов ваши индивидуальные психологические реакции – просто клоны. И меня тоже за собой что-то тащит, я несвободна; ветер, волны, торчащие со дна стволы бывших деревьев, турбулентные потоки у опор моста, даже крики ворон, колеблющие воздух – все они определяют траекторию, которую можно теоретически просчитать, если кому-то это интересно. Просчитать – да, а изменить? Запросто, вон хоть тот мальчишка с удочкой, балансирующий на лодке. Лоб его наморщен сосредоточенно – что, интересно, он выловить хочет, когда тут давно уже всю рыбу распугали и потравили? Но шлепанье его грузила, круги по воде и легкомысленная раскачка хилого плавсредства тоже чуть-чуть меняют вектор моего движения, и я попадаю в параллельную струю, а уж она выносит меня в маленький затон, где плавает гусиный пух и размокший венок из одуванчиков.

Гуси между тем спускаются к воде с задворок очередного новорусского дома – их выпускает из сетчатого вольера мирный таджик, которых в Подмосковье теперь великое множество. Они тоже свободны – говорят, за ближним лесом стоят целым табором с женами и детьми, и никто не мешает им наматывать пешком километры по округе в поисках работы. Работают аккуратно, денег много не просят, терпеливые батраки, не дающие семьям умереть с голоду. У забора одного из трехэтажных газпромовских коттеджей стоит архитектурное чудо: хижина не хижина, конура не конура – что-то вроде частокола белых березовых стволов, накрытых шифером. Гадать о его назначении бесполезно – у меня даже фантастическая мысль мелькала, что там держат сено для личных лошадей хозяина, – уж лучше заглянуть. Закопченный стол, два топчана и что-то похожее на примус. Ага, жилище батраков! Один из них и выпускает сейчас на выгул гусей, явно предназначенных для непритязательных дачных застолий. Вытянув кверху шеи, выставив перпендикулярно клювы, они косолапо приближаются к воде. Вдруг что-то спугнуло их, шеи сразу легли горизонтально, клювы раскрылись для щипка, шип колючий слышен. Интересно, что у всех одновременно. И это не просто девять гусей, а именно стая. Когда они уже наконец плывут, то одновременно меняют галс – интересно, каждый из них чувствует себя в этот миг свободным? А любой малек в прозрачном косячке рыбьей мелочи, который совершает сейчас резкий поворот прямо подо мной, на просвеченном солнцем зеленом мелководье? Или одна из тех ворон, тучей закрученных над лесом в спиральную воронку, как чаинки на дне стакана? Кому из них нужна свобода, чтобы быть собой? Между прочим, у них нет хозяев и батраков, как нет и пресловутого Газпрома, который свободно пользуется правом сильного и не платит батрачащим научным коллективам за работы по договорам, из-за чего даже мой сын с университетским образованием вынужден подрабатывать продавцом велосипедов, в то время как бравые газпромовцы загородили своими коттеджами славный вид и изничтожили ромашковый луг.

Значит, свобода есть только способ оправдать сильного, пожирающего слабых? Стоп, невнятно. Начнем сначала. Первое – свободы от сил природы нет, мы все ее дети. Поэтому должны (или не должны?) есть, пить, спать, одеваться – выживать биологически. Вторая свобода – другого рода. Она в принципе возможна – но только для хозяина жизни, который других выгуливает, как гусей, чтобы потом запечь с яблоками и черносливом себе на радость. Другие тоже свободны – пока в стае, и несвободны – в духовке. Такую свободу придумали сильные мира сего, и если она в корне отлична от чего-то – так это от милосердия. И еще от любви, конечно. Любящий несвободен, а предатель свободен, именно свободой свое предательство и оправдывая.

Что-то ты, листик, закружился на одном месте, будто мелкий водоворот тебя морочит, спасайся лучше от того гуся, который разинул свою загребущую пасть в твой адрес. Волна от перепончатых лап, которую он поднимает, разворачиваясь в мою сторону, относит меня ближе к берегу, и я застреваю между изрядно подмоченных и слегка черных по краям одуванчиковых головок несвежего венка. Но зато теперь жизнь в безопасности, мой гонитель увлекся другими полусъедобными объектами, даже азартно заполоскал клювом, пытаясь заглотить мокрый клочок крафт-бумаги, похожий на карту Африки, а я дрейфую, зажатый между трубчатых стеблей, настолько вымоченных в речной воде, что едкое одуванчиковое молочко давно уже вытекло из них белой кровью и его взвешенные частицы, раздробившись на тысячи индивидуальностей, уже поменяли цвет и вкус всего бесконечного русла.

Эй, листик, глючит тебя, что ли, какие одуванчики осенью? Их лавинообразное цветение осталось далеко позади, на том краю лета, где нас с тобой уже нет. А может, произошло нечто противное законам физики, пробой во времени, поворот вспять его стрелы? О-па, двадцати лет как не бывало, пухлый малыш в полосатых трусиках сидит в зеленой траве, сосредоточенно выжимая сок из пучка одуванчиков и с неистребимым любопытством глядит, как белые густые струйки темнеют и засыхают на его ладошках. Я же, чуть поодаль, доплетаю венок, чтобы нахлобучить его на голову любимого мужа и восхищаться – обгоревшие на солнце уши смешно торчат из-под маленьких пушистых солнц. Пожелтевшая фотография до сих пор пылится в одной из коробок – я там непоколебимо-бронзова, как скульптура Мухиной, как родина-мать – со своей кормящей грудью и монументальным торсом, а малыш, подхваченный под попку могучей рукой, уютно прильнул к плечу розовой мордочкой.

Ну нет, пусть уж лучше поток дальше меня тащит – от сентиментальных картинок, размокших венков и сплывших радостей. Кто бы отцепил, придал начальное ускорение, хорошего пинка вмазал? Ну конечно – ветер. Эмпатически вживаясь в идиллию, он не остается равнодушным к моим безмолвным воплям – раскачивает ветки ивы, возносит кверху стреловидные желтые листья, и они безропотно улетают, чтобы спланировать в болотце по другую сторону песчаной насыпи, а главное, гонит волну, отчего красная разлапистая маньчжурская клякса отцепляется наконец от постылых воспоминаний и пускается дальше по своему лучу.

На стремнине разгоняюсь, прямо в ушах свистит – неужели такое возможно на извилистой речке? – мчусь долго, без слов, без мыслей, одна чистая радость. Досадно, но она долгой не бывает – цепляюсь за ушедшую под воду ветку покляпой березы. Блеклые листики ее не так свободны, как я, – черешки еще крепки и пока обеспечивают принадлежность к стае. Но родичи мои до того хмуро молчаливы, что я не чувствую в них жизни и вполне могу счесть героями неодушевленными, вроде сладкой парочки – оторванного поплавка и винной пробки, дрейфующих неподалеку. Край железной сетки-рабицы здесь уходит под воду, будто хозяин участка, огородив себе кусочек личной терры, хотел и от общественной аквы что-нибудь себе отхватить. Гусей у него, впрочем, нет, но есть глупая скамейка на берегу – может быть, он курит на ней «Яву» по вечерам, спустив босые ноги в воду и считая на небе алые полосы или вспышки сверхновых. Еще у него есть телескоп на треноге, он иногда выносит его сюда в надежде разглядеть кольцо Сатурна или четыре спутника Юпитера. Карта звездного неба лет шестьдесят висит у него в изголовье, вечный друг и знак неменяющегося времени – он еще школьником варварски выдрал ее из детской энциклопедии, но карта почему-то до сих пор не выцвела, а наоборот, с каждым годом приобретает все большую глубину и кажется иллюминатором, через который можно глазеть в космическую черноту, содрогаясь от ужаса и великолепия. Иногда, как рыбак, он ждет, что на его удочку в небе клюнет золотая рыбка. Иногда вправду клюет, и он даже вытаскивает из сурово глядящей на него бездны несколько стихотворных строк, порой даже записывает, но чаще всего произносит вслух, отпуская туда, откуда пришли.

Откуда мы все пришли.

Всех этих глупостей не одобряет жена, которая давно построила свой Логос и Космос на шести сотках, цветущих, как райский сад, но требующих неустанного муравьиного труда на поддержание рая в надлежащем виде. Хаоса она боится больше всего, ведь метафорическое переосмысление пройденного в юности курса термодинамики делает ее в своих глазах чем-то вроде воина Света – борясь с энтропией на территории, отведенной Богом, она знает, как чашечки мировых весов ее усилиями не то чтобы больше клонятся к добру, но хотя бы не сползают в другую сторону. Эти мистические направляющие не осознаются ею совершенно, заглянуть в подсознание не дает нехватка времени, да и врожденный страх перед химерами, хотя бы своими собственными. Поэтому внешне все выглядит как перетаскивание ведер, лопат и леек из одного угла сада в другой, пока соседки интересуются через забор, не болеют ли помидоры фитофторой и как действует средство для отпугивания кротов. Ее детям непонятен тайный смысл земледельческого усердия – дети мегаполиса не умеют следовать природным ритмам. День и ночь, зима и лето – все в их мире неопределенно и подчинено капризам. Зимой можно не мерзнуть, а позагорать в Египте, ночь провести в Интернете, отсыпаясь потом весь день. Так же относительны для них любовь, свобода, долг, честность и прочие неощутимые ценности, тоже связанные в своей основе с природными ритмами, а вовсе не с коллективными договорами обезумевших от анархии граждан.

Интересно, когда это вечер успел наступить? Темнеет вкрадчиво, с анестезией. Пурпурные полосы облаков тихо роняют свои отражения, щедро делясь небесным оперением с текучей водой, и не замечаешь, как светлый тоннель в темноте становится все уже и уже. Поток наливается глицериновой вязкостью. Листики не спят, ясное дело, но почему-то ностальгически хочется уползти на ночь в свою норку, в ракушку, под одеяло – как тогда, когда я еще человеком считалась, и даже голову имела право на ночь приклонять к любимому плечу. Течение совсем замерло, стоим на месте. Темно, тихо, никто не отвлекает.

Вот, вспомнила, почему маньчжурский клен. Если в начале октября едешь из Находки во Владивосток, то сразу за Американским перевалом, когда Японское море скрывается из виду, попадаешь в совершенно алый мир, и сопки круглятся, отсвечивая то рыжим, то лиловатым бликом, но все-таки алые, и так это непохоже на подмосковное октябрьское бледное золото, такая невыносимо прекрасная энергетика умирания пронизывает воздух, что не грустно и не страшно думать об уходе, как будто тебе – уже за пределом – обещано упоительное продолжение жизни. И эти листочки, вложенные меж страничками блокнотов и пикетажек, потом будут высыпаться – уже зимой, в городе, потерявшие свою пронзительную алость, темно-красные, будто припорошенные пылью, но все-таки звучащие как надежда. Как волнует эта перемена цвета в них, медленное угасание жизненной силы крови – от свежего пореза до засохшей красновато-бурой корки, до ржавчины, до черноты, – но кровь, раз просиявшая, уже запомнилась навсегда. Вот я вами и сделалась – пронзительной красной болью осени, ярым мазком заката на масляно-тяжелой воде, последним углем в охрипшей золе.

Ну и куда же прибило тебя?

На берегу в темноте слышны шаги и тлеет огонек сигареты, тоже крошечно-алый на сплошной черной заливке кадра. Она вышла на берег и смотрит, смотрит в темноту. Я чувствую ее боль, этот сгусток энергии, не видимый никому и потому еще более пронзительный. Силовые поля разворачивают меня, как стрелку компаса, я тянусь туда дрожащим острым концом, я хочу лететь к ней по упругой неощутимой траектории, но глицериновая вязкость держит крепко, и бессилие кругами идет по воде, и густой мрак склеивает мне крылья. Она хрипло смеется, достает японский фонарик, подаренный по случаю непутевым зятем, включает, и тугой луч света перемещается по испачканным глиной резиновым сапогам, сгнившим мосткам, ржавой купальной лесенке, а потом вдруг рывком разворачивается вверх. Безмятежное плоское небо готово предъявить нам все свои звезды, текучие, светлые, недостижимые; луч дрожит в руке и теряется в вышине, а его светлую длительность, как мальки, обживают крохотные ночные насекомые. Эфемерный танец придает небу иллюзорную трехмерность, слюдяные микроскопические крылья вспыхивают искорками в бесцельном мельтешении, и кажется, что звезды сошли со своих мест – ого, вот уже звездопад заносит нас, как метель, ничтожных, жалких, но полных родственного звездам огня. Тишина звучит торжественней, светила горят ярче и ярче, а женщина в темноте излучает, как пульсар, безнадежные волны отчаявшейся жизни.

И я вдруг отрываюсь от речного русла, и, подобно однокрылому алому существу, врезаюсь в фотонный столб, чтобы потом по какой-то страшной спирали, нарисованной в воздухе нетрезвым художником, кружить и подниматься в небеса. Плотность светового конуса падает по мере подъема, вот уже мне не на что опираться, а я все возношусь туда, где, кажется, уже заждались меня неприветливые звезды.

Господи, почему она плачет?

Стрелка

И о чем только думают взрослые, говоря детям такие вещи? С детьми вообще про смерть надо осторожно.


Ты и не знаешь, как я с ней познакомилась. Первый раз – наверное, в сказках. Но в сказках – не страшно. Мертвая царевна красиво спит в хрустальном гробу. Или Золотой петушок красиво клюет в темечко гадкого старикашку.

– Ба-а-б, можно на твоей перинке поваляться?

– Можно, – отвечает ласково. Я зарываюсь в пухлое облако, темно-синий ситец с белыми звездами. Кажется, закуталась в небо. Только раскладушка подо мной противно скрипит.

Бабушка Маша приехала недавно, нянчить нас с братом. И перинку эту с собой притащила – как улиточий дом на горбу. Как защиту, как гарантию устойчивости. Пережив войну, оккупацию, сохранив в аду троих детей – теперь цепляется за уютное, мирное. Ласково журчит ее речь, и разве это может напугать – если гроб хрустальный, если царевна все равно оживет и все остальные добрые оживут – кого водой побрызгают, кого из волчьего живота освободят. Немного напугают – но потом освободят.


Или вот я о чем тебе расскажу, о выцветшей фотографии – из тех, что не в парадном плюшевом альбоме для гостей, а в картонной зеленой папке с завязками. Люблю на нее смотреть, замирая от приторного головокружения. Бледный красивый мальчик утопает головой в подушке с оборками. Лицо сосредоточенное и чистое – не то что у теток в черных платках, облепивших, как мухи, белую сказочную ладью, на которой он уплывает неведомо куда. Их черты так некрасиво и судорожно искажены, что глазам неприятно, и хочется видеть только мальчика, мраморного и загадочного. Но опять не страшно.

– Пап, это кто?

– Это Коля, мой двоюродный. Перед войной в Ленинграде под трамвай попал.

А вот брат не разделяет моего интереса. Он эту фотографию терпеть не может.


В военный городок из райцентра ходит синий носатый автобус. Ползет долго, особенно если закрывают железнодорожный шлагбаум. Иногда приходится пропускать несколько составов, один за другим. Ожидание затягивается, я скучаю, смотрю в окно на замасленные нефтяные цистерны и груженные бревнами платформы, на пыльную траву и знаменитый пивной ларек, прозванный в народе «Голубой Дунай» – не иначе, за то, что облагорожен блеклой синей краской. Рядом – керосиновая лавка, керосин разливают металлическим стаканом на длинной ручке. Желтоватая маслянистая струя бежит в бабушкин бидон. Мне почему-то нравятся запахи керосина, скипидара, олифы. Вот бензин – тот не выношу. Или нагретый металл… Шлагбаум тем временем поднимается – из будки выплывает дебелая тетка в красном берете и крутит железную ручку. Смотрит на всех, как охранительница, как дарительница жизни – если б не она, как знать, сколько глупых людишек погибли бы под колесами поездов. Черно-белый шест взмывает в небо, автобус чихает и ползет к цели, мимо тихих палисадников и пыльных рябин. Дальше предстоят три минуты ужаса – дорога проходит под высоковольтными проводами. Тихое жужжание нарастает, керамические изоляторы жирно блестят, раскоряченные металлические опоры и провисшие провода будто рассекают на части и беспечальное тихое небо, и пестрый луг, и три обширных, каскадами, пруда, окаймленных березовой рощей. Автобус движется, сетка трещин, секущих картину, смещается, монотонный звук зудит уже внутри головы, и чудится, что весь мир разваливается. Металлический вкус во рту, колючая часовая шестеренка в желудке. Сижу, вцепившись в какой-то поручень, и почти умираю. Бабушка смотрит в мои безумные глаза и спрашивает:

– Ты чего, деточка? Тошнит? Может, выйдем?

Выйти и остаться на обочине под этими смертельными раскоряками? Ни за что. Молча мотаю головой, силясь сглотнуть комок слюны. Скорее, скорее миновать страшное место!

А в следующий раз опять канючу, просясь с Машей в керосиновую лавку. Брат же, не разделяющий со мной ни любви к керосину, ни страха перед высоковольтной линией, остается дома со своей игрушечной железной дорогой и крошечными поездами.


Ты слушай, слушай. Если пешком – от вокзала есть другой путь, короче. Срезать угол, оставить шлагбаум в стороне. Набитая тропка пересекает железнодорожные пути – пять или шесть, виляет между столбиками, семафорами, лужами мазута, выбегает на гравийную насыпь и уходит в никуда, как подземная речка. Когда я бывала там со взрослыми, они становились напряженно-жесткими от сознания ответственности. Что ходить по путям опасно, знали все, но как же еще догнать у «Голубого Дуная» упущенный автобус?

– Осторожнее, – говорит папа, – здесь стрелка.

А сам теряет всякую осторожность и забывает, что надо скорее миновать опасное место. Ему нравится объяснять премудрости техники, вот и теперь он ждет перещелкивания стрелки, чтобы я поняла, как поезд легко переходит с одного пути на другой.

– Раньше ее стрелочники вручную переводили, – объясняет он с восторгом инженера, – а теперь автоматика.

Стрелка издает тяжкий стальной шлепок. Кажется, от удара гудят не только рельсы, но и воздух. Папа торопит – сейчас по этому пути пройдет поезд.

Мы смотрим на состав, уже спустившись с насыпи. Огромные колеса проносятся почти на уровне наших глаз, поднимается пыль. Железо лязгает, ветер свистит.


Разговор на кухне – явно не для моих ушей.

– Девчонка сегодня у переезда… под электричку… – сообщает отец бабушке. Вид у него не подавленный, но какой-то смурной. Я тоже знаю, что по этой тропинке часто бегают в школу, на ту сторону путей. Но ведь не маленькие – соображают. Мальчишки, правда, могут лихачить, но чтоб девчонка… Мне все еще не страшно, но любопытно.

– Паап, а почему убежать не успела? – выпытываю я.

– Нога в стрелку попала, – неохотно отвечает он. – Один наш офицер видел, все у него на глазах случилось. Девчонки втроем шли или вчетвером. Стрелка защелкнулась, она в крик, подружки ее тянут-тянут, и никак, а потом увидели близко электричку и бежать…

– А он? Офицер? Почему он не спас?

– А как спасешь? Намертво попалась, как в капкан.

– И что он?

– А что? Накрыл ее своей шинелью, сам еле успел отскочить.


Папа быстро обедает, благодарит бабушку Машу и опять уходит на службу. Но мысли не дают мне покоя – не про девочку, а про шинель. Бабушка без аппетита хлебает суп, потом долго о чем-то думает, опершись на красивую руку. Маша в синем платье с белыми звездами – оно из того же отреза, что перинка, у нее коса вокруг головы, где по черному – несколько ярких седых прядей. Ей всего пятьдесят. Когда-то она тоже работала на железной дороге – в украинском городке, выросшем вокруг паровозного депо, больше там и работать было негде. Иногда она забывается и в ответ на мои расспросы о жизни, словно в беспамятстве, выдает подробности – о том, как немцы бомбили железнодорожный мост или отлавливали девушек, чтобы угонять в Германию, – но вдруг, будто проснувшись, обрывает себя на полуслове, наглухо запечатывает память и жалобно просит:

– Поди, поиграй, деточка.

Мне всегда казалось, что она говорит картинками – видна сетчатая железная конструкция моста, оранжевые разрывы и столбы взметнувшейся вверх серебряной водяной пыли. Люди мечутся, падают в реку, замасленная кепка кружится на воде. Я даже вижу – бррр! – сизые человеческие внутренности, висящие на проводах. Я вижу, как Маша зачем-то лезет под вагон, вместо того чтобы бежать прочь от железнодорожного полотна, но потом замечаю торфяную топь, зелено и свежо заросшую аиром, по которой, она знает, все равно далеко не убежишь. Заползая, Маша ударяется о рельс коленкой и, как в кино, поворачивает ко мне перепачканное сажей и расцвеченное ссадинами красивое лицо с дикими от страха глазами. Вот она скрылась, мне ее уже не видно – интересно, что она там, под вагоном, думает, что чувствует. Но вряд ли я смогла бы ее понять – главным ужасом была мысль не о собственной гибели, а об оставленных дома детях, которым при таком исходе грозила голодная участь сирот.


Вот теперь мне страшно. Шинель, дурацкая шинель не идет из головы. Ничего сделать было нельзя. Ничего нельзя… Уже ничего… Господи, какая тоска! Девочка незнакомая, так что вряд ли я страдаю именно о ней. Как всегда, думаю картинками: знакомый семафор, массивная стрелка, хохочущие подружки. Могу разглядеть даже красивого военного, скидывающего шинель… но дальше, дальше… меня будто накрывают этой шинелью, и больше я уже не вижу ничего. Меня мучает не сама смерть бедняжки, а мысль о ее последних минутах, она наполняет живот холодом, а рот металлической слюной. Офицер, что он сделал для нее? Накрыл, чтоб не видела смерти! Чтобы мир свернулся до черной тесноты, а она сжалась в нем, как в утробе. Чтобы не видела, как налетает на нее железная морда электрички, страшная зеленая морда с глазами-окнами и красной кровавой полосой вместо рта. Но ничего этого она теперь не видит – не вижу и я, но зато слышу, свернувшись в точку в темном пространстве, разрывающий уши лязг и свист, чувствую нарастающую мучительную вибрацию стального полотна и стук собственного сердца, до боли в ушах, а потом – желанную тишину небытия как избавление от дикого страха. Миленькие такие мысли у дошкольницы перед сном.

Эй, а ты уверен, что меня слышишь?


С этих пор смерть уже не казалась прозрачным стеклянным гробом, временной спячкой окуклившейся царевны на пути к неминуемому воскресению. Она была страшна своим предстоянием – темнотой и теснотой, режущим уши воем, невозможностью дышать и двигаться. Раньше я любила прятаться под одеяло с головой, изображая домик, теперь даже от мысли о том, чтобы оказаться в коконе, мне делалось нехорошо. Ее постоянное присутствие связалось не с отвлеченным выбором между «быть» и «не быть» – но с неодолимым ужасом. Именно он настиг меня, когда мы обсуждали внезапное самоубийство однокурсницы с химфака – целый день она растирала в ступке какую-то дрянь, а потом развела водой и молниеносно выпила на глазах у изумленного преподавателя. Она знала, что от этой дряни сворачивалась кровь, но не учла, что не сразу, – и уже через несколько минут, обезумев от страха, рыдала и умоляла непременно ее спасти. Но спасти ее уже ничто не могло.

Случалось и другое – студенты сигали из окон или с мостов, а самым странным способом свел счеты с жизнью знакомый аспирант, соорудив целую конструкцию из проводов и приставив к сердцу металлическую ложку. Но эти случаи сводили минуты предсмертного ожидания к минимуму, бедная же девушка растянула его на целых двадцать минут. Не так жутко умереть, как очутиться в пространстве, где «уже ничего нельзя сделать», в таком же, как под шинелью.

Поэтому думать о прыгающих-летающих, ставших на краткий миг Ариэлями, было не так страшно, как о засыпанных или заживо погребенных. Слушая рассказы тетки об ашхабадском землетрясении, я снова сжималась и задыхалась. Тетка говорила о трещинах, разверзающихся в земле и схлопывающихся обратно, успев прихватить с собой целые дома, набитые людьми, как огуречными семечками. Похороненный в летаргии Гоголь мог бы, верно, тоже многое рассказать, как и средневековые красавицы из легенд, замурованные в стенах за непонятные прегрешения. Заблудившиеся в пещерах относились к тому же разряду, и хотя автор не дал Тому Сойеру по-настоящему испугаться, плакса Бекки лучше него поняла суть дела. Впрочем, вряд ли дети умеют ужасаться по-настоящему – какой-то предохранитель все же присутствует в их сознании, в нужный момент подсовывая утешительную сказку.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации