Текст книги "О России"
Автор книги: Иван Ильин
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Не слушайте же сказку при свете дня или прозаического и бескрылого сознания. Сказку надо слушать вечером или ночью, в волхвующей темноте, которая снимает с вещей их знакомый и однозначный вид и придает им новый вид, неожиданный и таинственный. Сказку надо слушать сумеречным сознанием на грани полусна и полубодрствования. Навстречу сказке должны раскрыться погреба и пещеры бессознательного, где душа живет по-младенчески, совмещая ребенка с мудрецом; где она по-детски «глупа» и не стыдится этой своей «глупости»; где она по-детски доверчива и искренна, беспомощно вопрошает и недоумевает, беспомощно страшится и ужасается; где она уже не выдумывает «нарочно» и не «играет», а уходит в сказку со всей серьезностью и страстностью надежды и отчаяния и уже не помнит, что это «игра», ибо на самом деле это уже не игра, а жизнь, сама жизнь – и борьба, и победа, и совершение.
IIИ вот, кто хочет вправду услышать сказку, тот должен пробиться сквозь толщу своей душевной прозы и окаменевшей трезвости; или, если угодно, растворить ее; или, еще лучше, погасить ее так, как задувают свечку – и уйти в темные недра душевной ночи. Внять иному – по-иному; новому – по-новому; таинственному – таинственно.
Замечательно, что опытные и мудрые сказочники хорошо знают это. Вот почему они сказывают свои сказки голосом глубоким и таинственно-интимным, как бы выпевая их осторожно и доверительно; вот почему они сказывают их в таинственных потемках и не позволяют перебивать себя или зажигать свет, а при свете больше не рассказывают. И именно поэтому они нередко начинают сказку с неожиданной крепкой присказки.
Задача присказки состоит в том, чтобы подготовить душу слушателя, вызвать в ней верную сказочную установку. Присказка должна спутать обыденный смысл, задуть свечку трезвого, прозаического сознания и раскрыть душевный слух для сказки, для ее художественно-прикровенного, символически-мифического смысла. Она вызывает слушателя из его обыденного мышления, сбивает его с панталыку и опрокидывает его в бессмыслицу или путаницу, в замешательство и недоумение; а уж оттуда только ему забрезжит свет и смысл настоящей сказки. Иногда присказка дразнит и разочаровывает; иногда уговаривает и сулит; иногда вовлекает в сказку плясовым ритмом, иногда комическим гротеском, иногда вкрадчивым живописанием. Но карты трезвого сознания она путает всегда.
Вот, например, присказка, дразнящая и сулящая.
«Начинается сказка от сивки, от бурки, от вещей каурки. На море, на океане, на острове на Буяне стоит бык печеный, возле него лук толченый, а у него в боку нож точеный, сейчас ножик вынимается – изволь кушать»…
«И то еще не сказка, а только присказка; а кто мою сказку будет слушать, так тому соболь и куница и прекрасная девица, сто рублёв на свадьбу, а пятьдесят на прогулянье» (Сказки Афанасьева, т. II, с. 34, 82).
А это означает: приготовься ко всему и не смей перебивать, тогда все сам увидишь…
А вот присказка ритмически-плясовая и подготовительная.
«Бабушка Арина, куда ты ходила? – В Новую деревню. – Что в Новой деревне? – Утка в юбке, селезень в кафтане, корова в рогоже, нет ее дороже».
«Это присказка, сказка будет впереди. Кудель, кудель, куда ты летела, на кусточек села, на кусточек села – соловьем запела… У нас не так, как у вас, – и кудель поет соловьем» (Афан., V, 139).
Иными словами: перестраивай душевный лад, сходи с обыденного ума, ко всему приготовься, ничему не удивляйся, тогда все и узнаешь…
А вот присказка сумбурно-драчливая.
«Жили-были два крестьянина! Один – Антон, другой Агафон. Послушай, брат, – говорит Антон. – Бедовая туча к нам несется, – а сам как лист трясется. – Ну, что ж за беда? – Да ведь град пойдет – весь хлеб побьет. – Какой град! Дождь будет. – Ан град! – Ан дождь! – Не хочу говорить с дураком, – сказал Антон да хвать соседа кулаком. Ни дождь, ни град нейдет, а у них из носов да ушей кровь льет»…
«Это еще не сказка, а присказка; сказка будет впереди – завтра после обеда, поевши мягкого хлеба» (Афан., III, 75).
И это значит: вот смешаю тебе все карты, опрокину тебя в бессмысленную драку, так после этого ты и в сказкины небывальщины лучше поверишь…
А вот еще присказка, вводящая и вкрадчивая.
«В то древнее время, когда мир Божий наполнен был лешими, ведьмами да русалками, когда реки текли молочные, берега были кисельные, а по полям летали жареные куропатки, – в то время жил-был царь по имени Горох с царицею Анастасиею Прекрасною».
Эта присказка как будто берет душу слушателя за ее детскую ручку и ведет ее с распевным уговором прямо туда, куда надо, – в мир древний и дивный, к самому царю Гороху… Сказка уж такая: она уводит, развязывая и окрыляя воображение, упояя и вдоволь, всласть напояя его; а потом приводит назад, заканчивая или обрывая это изобразительно-вообразительное пиянство пиянственною же концовкою: «Я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало»…
Или еще выразительнее и протрезвительнее, даже с выталкиванием:
«На том пиру и я был, мед-вино пил, по усам текло, да в рот не попало; тут меня угощали: отняли лоханку от быка да налили молока; потом дали калача, в ту ж лоханку помоча. Я не пил, не ел, вздумал утираться – со мной стали драться. Я надел колпак – стали в шею толкать»… (Афан., II, 78).
А это значит: сказка кончена, протрезвляйтесь, добрые люди, от вашего мечтательного пьянства; все равно ни я, ни вы взаправду пьяны не были: только по усам текло, в рот-то ведь не попало… Идет жизненная проза с ее разочарованиями и выгонит всех нас с нашего сказочного пира взашей…
А все-таки был пир… И больше, гораздо больше: было некое паломничество в волшебные, вожделенные и мудрые края, и оттуда были принесены некие дары.
Что же приносят люди из этих мудрых краев? И что зовет и влечет их в эти волшебные страны? О чем спрашивает человек сказку? И что именно она отвечает ему?
Спрашивает человек сказку о том, о чем всегда и все люди от века и до века будут спрашивать своих родителей, пастырей и Бога, – о том, что всем нам важно и необходимо, без чего трудно жизнь прожить и без чего мы все-таки в труде и страданиях проживаем ее и уходим из жизни, многого не поняв и не осмыслив; а под конец жизни вздыхаем: «Прошла жизнь; о, если бы это было прожито начерно, а теперь бы начать жизнь заново и жить бы ее начисто!..»
Человек спрашивает сказку, а она отвечает ему – о смысле земной жизни. Но спрашивает он как существо, еще не узревшее и не постигшее Бога. Спрашивает по-младенчески, беспомощно, недоуменно, коснувшись зла и страха на земле, но не коснувшись или едва коснувшись ризы Божией; как испугавшееся и задумавшееся дитя спрашивает маму или няню – с широко раскрытыми глазами, в которых и испуг, и тревога, и любопытство, и благоговение; как если бы ответ был легок и прост, и с тем, чтобы немедленно поверить… А ответ ему дается не из религии, а из дорелигиозной, магической глубины, где инстинкт, художество и опыт жизни скопили некую национальную, но не последнюю, а предпоследнюю суеверно-языческую мудрость…
…Что такое счастье? Само ли оно в жизни приходит или его надо добывать? И что нужно, чтобы добыть его? Неужели непременно нужны труды, испытания, опасности, страдания и подвиги, все эти «утруждения великими службами»? И как же слагаются эти испытания и подвиги? И есть ли на свете люди бездольные и бессчастные? И откуда эта бездольность и бессчастность? Можно ли ее преодолеть или она суженая, роковая? И в чем же счастье человека? В богатстве ли? Или в любви к свободе? Или, может быть, в доброте и правоте? В жертвенной любви доброго сердца?
…Что такое судьба? Что это значит: умным горе, а дуракам счастье? И какие же это такие – дураки? Может, они вовсе не дураки? Что это значит: «на роду написано»? И неужели судьбу нельзя одолеть и человеку остается покорно сидеть у моря и ждать погоды? Или всякий человек своему счастью кузнец? И как быть человеку в трудную минуту жизни, когда горько плачется и тужится, а ума ни к чему не приложить? Как быть человеку на распутье жизненных дорог и на тропинках жизненного леса, в беде и в несчастье?..
…А ведь есть в мире злые силы… Злые существа, посвятившие себя злодеянию, – свирепые, беспощадные, наслаждающиеся своими пакостями, всегда готовые «сломать» или «съесть» человека… Кто они? Откуда они? И как с ними быть, когда они появятся?!
«Вдруг закрутилося-замутилося, в глаза зелень выступила: становится земля пупом, из-под земли камень выходит, из-под камня баба-яга, костяная нога, спина жиленая, на железной ступе едет, железным толкачом погоняет, пестом упирает, помелом след заметает, сзади собачка побрехивает»… (Афан., II, 94, 95).
Или увидишь ее в избушке на курьих ножках:
«Лежит – в одном углу ноги, в другом голова, губы на притолоке, нос в потолок уткнулся…» «Откроет заслонку, достанет жареную Аленку – и на стол: ела-ела, пила-пила, и выйдет на двор, и станет валяться по траве: Покатаюся, поваляюся, Аленкина мясца наевшись»… (Афан., I, 166; III, 79).
Как тут быть? Что тут делать?
Или еще эдакое бывает: «Вдруг утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, море всколыхалось… Лезет чудо-юдо, мосальская губа, змей шестиглавый. „Что же, – говорит, – на сестрах моих, али на дочерях сватаешься?“» (Афан., II, 57, 58).
А то еще другая нечисть всякая: вихорь, черт, Кощей Бессмертный, карлы, ведьмы, мачехи, разбойники… Да разве всех их пересчитаешь? Откуда они? Что им надо? Можно ли избежать их в жизни? А раз столкнувшись, что с ними делать? Как одолеть их – добротой, подчинением и службой? А если они унижать начнут, как одна вот ведьма Ивана-царевича пастухом сделала и каждый вечер заставляла его корову под хвост целовать? И это все терпеть?! Или одолевать их умом-хитростью-обманом? Или же биться с ними насмерть? Да можно ли их победить? Или, может быть, весь секрет в том, чтобы их не бояться? А не может ли быть так, что злая сила вдруг обратится и покается, как вон та злая царевна, что целый год на каменном столбе у дороги сидела, вязанку сена съела, два чана воды выпила, и полон чан слез наплакала, и покаялась, и Бог ее простил, и Иван-царевич ее простил…
А то ведь есть еще великие силы полудобрые: и Вертодуб, и Вертогор, и Серый Волк, и Ворон Воронович, и Мужичок-сам-с-перст-а-усы-на-семь-верст… С ними как быть? Ведь это целая наука жизни!..
…А можно ли жить и прожить кривдою на свете? И куда кривда ведет? Не сильнее ли она, не выгоднее ли правды? Или правда лучше и всегда в конце концов победит? И в чем же тогда понятная таинственная сила правды? Почему содеянное зло всегда или почти всегда возвращается на голову виновника? А если не всегда, то где же справедливость? И почему это так бывает, что посеянное добро, хотя бы маленькое семечко добра, расцветает потом на пути посеявшего человека благоуханными цветами – то благодарности и ответного добра, то пожизненной преданности, то прямо спасения от лютой беды? А если не всегда так бывает, то почему? Не правит ли миром некая таинственная благая сила и каковы законы ее?..
…А как быть с неравенством на земле? Ведь люди различны и неравны: есть умные, хитрые и глупые; есть уроды и красавцы, богатые и нищие, цари и мужики, богатыри и карлики. Справедливо ли это? И почему это так устроено? И вправду ли низшие – хуже? Или они, может быть, в чем-нибудь лучше высших – сильнее, храбрее, добрее, умнее, изворотливее, благороднее? А может быть, Иван Коровий Сын и есть самый могучий Буря-богатырь? Разве не бывают злые цари, жестокие богачи и добрые нищие, великодушные мужики, злые красавицы и добрые уроды? Или разве не бывает так, что чудесная, благородная и умная душа – душа-красавица – скрыта в уродливом теле зверя лесного, чуда морского? И неужели нет путей для ее спасения и освобождения? Что же важнее – внешняя оболочка или незримая красота души? И как распознать, как учуять прелестную душу у страшилища и уродливую, злую душу у богатой красавицы? Как не ошибиться? Чему поверить? И кому же надо царствовать в тридесятом царстве – ничтожному глупцу или доброму и мудрому уроду в рубище?..
И наконец, правда ли, что возможно только возможное, а невозможное и в самом деле невозможно? Не таятся ли вокруг нас, в вещах и в душах, такие возможности, о которых никто не думает и говорить не решается? Кто сказал, что нельзя летать по воздуху? А если есть на свете ковер-самолет? Кто сказал, что пространство неодолимо? А вон у колдуна карета была: «как только сядешь – защурься, глядишь – и уж дома». Откуда это известно, что нельзя построить дворец в одну ночь? А если можно? А скатерть-самобранка? А волшебная рубашка? А шапка-невидимка? А молодильные яблоки? А целящая и живая вода? А неисчерпаемый кошелек? А что, если мне ведьма мертвый зуб в голову впустит или волшебный волосок вставит? А вы пробовали бросить через плечо, в час смертной опасности, волшебный гребешок или волшебную ширинку? А вы советовались о своей беде с Бабушкой-задворенкой, или со Старичком-лесовичком, или с Коньком-горбунком? И откуда это известно, что мы знаем только то, что знаем, а не больше? И что мы можем только то, к чему мы привыкли? И что тайные силы не могущественнее явных? А если так, то к чему же призван человек, который эту «тайну страшную природы» постигнет «светлою мыслью» (Пушкин)? Не призван ли он стать «победителем темных сил» и войти «в заклятую страну» как избавитель и пробудитель (Сологуб)?..
Вот о чем спрашивает человек, и особенно русский человек, свою сказку. И все эти вопросы – о том, что всегда и для всех: о счастье, о судьбе, о правде и о зле, о смысле и о путях жизни. И сказка отвечает не о том, чего нет и не бывает, а о том, что всегда и теперь есть и всегда будет, пока человек будет томиться на земле.
Сказка есть первая, дорелигиозная философия народа, его жизненная философия, изложенная в свободных мифических образах и в художественной форме. Эти философские ответы вынашиваются каждым народом самостоятельно, по-своему, в его бессознательной национально-духовной лаборатории. И сказки различных народов отнюдь не повторяют друг друга. Сходны лишь образные темы, и то лишь отчасти; но не сходны ни вопросы, ни ответы сказок. Каждый народ по-своему томится в земной жизни, накапливает свой особый – и дорелигиозный, и религиозный – опыт, слагает свою особую духовную проблематику и философию, вынашивает свое миросозерцание. И того, кто стучится у дверей, сказка уводит именно к истокам национального духовного опыта, русского человека по-русски укрепляя, по-русски утешая, по-русски умудряя… Подумайте только, сколько поколений наших неведомых и ныне забвенных предков жило и томилось, вздыхало и плакало, пело и мечтало, вопрошало и боролось до нас, до нашей памяти, ставя все те же младенчески-философские вопросы и слагая сказочно-философские ответы на них… Сколько бед и опасностей, сколько бурь и войн пережито и осмыслено в сказках…
В русских сказках русский народ пытался распутать и развязать узлы своего национального характера, высказать свое национальное мироощущение, наставить своих детей в первобытной, но глубокой жизненной мудрости, разрешая лежавшие на его сердце жизненные, нравственные, семейные, бытовые и государственные вопросы. И сказки русские – просты и глубоки, как сама русская душа. Они всегда юны и наивны, как дитя; и всегда древни и мудры, как прабабушка; как спрашивающее дитя и как отвечающая старушка: оба – созерцающие младенцы.
Сказка – это ответ все испытавшей древности на вопросы вступающей в мир детской души. Здесь русская древность помазует русское младенчество на неиспытанную еще трудную жизнь, созерцая из древнего национального лона всегда новые трудности жизненного пути. И благо нам, если мы, сохранив в душе вечного ребенка, умеем и спрашивать, и выслушивать голос нашей сказки…
Все люди делятся на людей, живущих со сказкою, и людей, живущих без сказки. И люди, живущие со сказкой, имеют дар и счастье по-младенчески вопрошать свой народ о первой и последней жизненной мудрости и по-младенчески внимать ответам его первозданной доисторической философии. Такие люди живут как бы «в ладу» со своею национальной сказкою согласно чудесному и мудрому завету Лескова:
«Живите, государи мои, люди русские, в ладу со своею старою сказкою! Горе тому, у кого ее не будет под старость!» («Соборяне»).
«…Вечером, – пишет Пушкин своему брату, – слушаю сказки – и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!» (9, 112).
В уединении деревенской жизни наш светлый гений уходил каждый вечер к великому морю человеческого созерцания, туда, где у русской излучины растет вечно «зеленый дуб» русской национальной силы и русского национального духа; и мудрый, «ученый кот», постигший науку тайноведения, мастер песни и ведун сказки, прикованный «златою цепью» истории к русскому дубу и русскому духу, пел ему песни русского бытия и сказывал ему сказки русской жизни…
И мы – томимся ли мы, ищем ли общения с нашим народом, созерцаем ли мы наши русские судьбы, философствуем ли о нашем русском несчастии, или готовим к претрудной и опасной жизни наших русских детей – сядем вослед за Пушкиным под зеленый дуб нашей России, и пусть наш мудрый кот заведет нам свои песни и скажет свои сказки!
Что такое искусство[77]77
«Что такое искусство». – Впервые опубликовано в парижской газете «Возрождение» от 1 октября 1933 г.
[Закрыть]
Сергею Васильевичу Рахманинову
Искусство есть служение и радость. Служение художника, который его творит и создает для того, чтобы вовлечь и нас в служение с собою. Радость художника, создающего и, вот, создавшего в своем произведении новый способ жизни и подарившего нам, созерцающим, эту незаслуженную радость…
Понимают ли это люди? Помнят ли ныне об этом народы, мятущиеся и соблазняемые в духовной смуте? Знают ли они вообще, что такое служение и радость?
Радость…
Она доступна не каждому, и современное человечество не ищет ее. Она родится из страдания и одоления. Не из скуки, требующей развлечения, не из пустой души, не знающей, чем заполнить свою пустоту, не из утомления и переутомления, требующего все новых раздражений и небывалой остроты. Современное человечество и в своей массе, и в своей «элите» умеет только переутомляться, скучать и томиться от внутренней пустоты. Именно поэтому оно жаждет эффекта занимательности и возбуждения, оно ищет шума, треска, дребезга и нервной щекотки, оно требует «возбуждающих средств» – не только от аптекаря, но и от художника. И сколько художников – ведь они тоже сыны своего века – идет навстречу этим поискам: сколь многие выдумывают «новое искусство» из утомленной, пустой, скучающей души для скучающих, пустых и утомленных душ или силятся прорваться к новым, небывало острым раздражениям, чтобы дать эти раздражения толпе. Современное искусство полно душевного зуда и произвольных выдумок. Кто помышляет о прекрасном, о пении из глубины, о целомудренном вдохновении, о великих виде́ниях? Где есть ныне место для радости?
Радость сияет и ликует, а современное человечество в искусстве потешается, хихикает и рычит. Ему нужны игрища и зрелища, а не духовная радость; футбол, парады, гонки и бокс – вот лучшее «искусство» для него. Радость идет из духовной глубины, дострадавшейся до одоления и озарения, а современное искусство вышвыривает на рынок все новые выверты и рассудочные выдумки, слепленные из обломков материала и из душевного хаоса по принципу вседозволенности. Радость есть духовное состояние, она от неба и от Божества. Не смолкли и никогда не смолкнут голоса Шиллера и Бетховена:
Что?.. Это метафора, преувеличение?! Нет, это простая и точная истина!
Но вы развенчали Божество, вы «совлекли» небеса?..
И вот черный ураган идет над миром: он отучит вас хихикать и рычать, он отучит вас совсем и от смеха, и от удовольствия… Он научит зато вас или детей ваших взывать из глубины, духовно страдать и духовно одолевать. Тогда вы постигнете опять, что такое радость, и увидите неразвенчанное Божество и несовлеченные небеса. И тогда народятся опять радостные художники радости, которые и теперь живут, и теперь творят, но мимо которых вы ныне спешите на ваши базары безвкусицы и на ваши ярмарки балаганного дребезга…
Служение…
Все великое в искусстве родилось из служения, служения свободного и добровольного, ибо вдохновенного. Не из службы и рабского «заказа», ныне введенного в порабощенной России. И не из льстивого прислуживания к современному скучающему неврастенику, заполняющему салоны, рестораны, дансинги и столбцы газетно-журнальной критики. Нет, но из служения.
Истинный художник не может творить всегда. Он не властен над своим вдохновением, и вдохновение непременно должно покидать его, чтобы опять вернуться. Но когда он вдохновлен, он знает, что пребывает в служении. Он позван и призван – «божественный глагол» коснулся его «чуткого слуха». Позванный и призванный, он чувствует себя предстоящим. И когда он предстоит, то перед ним не много произвольных возможностей, а одна-единая художественная необходимость, которую он и призван искать и найти и в обретении которой состоит его служение. Творя, он видит, видит очами духа, которые открылись во вдохновении. Он творит из некой внутренней, духовной очевидности, она владеет им, но он сам не властен над нею. Именно поэтому его творчество не произвольно, и вносить свой произвол в созидаемое из соображений «службы», «прислуживания» или прихоти ему не позволяет именно служение, именно его художественная совесть.
Не спрашивайте, чему предстоит и чему служит художник… Великие русские поэты уже сказали об этом, но им мало кто поверил: все думали – «аллегория», «метафора», «поэтическое преувеличение»… Они выговаривали – и Жуковский, и Пушкин, и Лермонтов, и Баратынский, и Языков, и Тютчев, и другие – и выговорили, что художник имеет пророческое призвание; не потому, что он «предсказывает будущее» или «обличает порочность людей» (хотя возможно и это), а потому, что через него прорекает себя Богом созданная сущность мира и человека. Ей он и предстоит как живой тайне Божией, ей он и служит, становясь ее «живым орга́ном» (Тютчев): ее вздох есть вдохновение, ее пению о самой себе и внемлет художник – и музыкант, и поэт, и живописец, и скульптор…
Есть у художника глубина души, где зарождаются и вынашиваются эти таинственные содержания:
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум…
Эта глубина обычно покрыта непрозрачною мглою не только для других, но и для него самого. И часто сам художник не знает и не постигает того, что зарождается, зреет и развертывается в этой творческой глубинной мгле. А когда он выговаривает созревшее, то оно, это Главное, это Сказуемое, этот прорекающийся отрывок мирового смысла, ради которого и творится все художественное произведение, – оно является в прикровенном виде: оно скрыто за музыкальным созданием, оно присутствует в его звуках, насыщает их, вздыхает и стонет в них, вдохновляя их в исполнении так, как оно вдохновляло сначала самого художника-композитора; или же оно скрыто за поэтическим словом, сверкая через него и из него, выпевая себя в избранных и незаменимых словах, властно скандируя ритм, властно завершая строчку рифмой; или же оно скрыто за живописным образом картины, за линиями, которые им проведены, за красками, которые им одобрены, за образами, которые им (этим главным Сказуемым) потребованы и отобраны…
Спросите художника, что это такое он создал? И он ответит вам строго и холодно: «смотрите» или «слушайте». Ибо он создал свое создание для того, чтобы им сказать, в него уложить, за ним скрыть и через него явить свое Главное. Вы видели и слышали его создание? И после этого еще спрашиваете? Значит, тайна воплощения или прорекания не состоялась: это или неудача художника, или неумение слушателя, или то и другое сразу. Но не ждите же от художника, чтобы он стал рассказывать вам на языке постыло-обыденных, рассудочно-затертых слов то, чему вы не сумели внять в прорекшихся глаголах его искусства.
Внешнее обличие искусства, и его осязаемая «материя», и то, что обычно называют «формой» этой материи, – все это есть лишь верная риза Главного, Сказуемого, Предмета, то есть прорекающейся живой тайны. Может быть, даже более чем риза: это как бы глядящее «око», в коем сокрыта и явлена прорекшаяся душа произведения. Художник вынашивал и вы́носил эту душу, это Главное, он выстрадал и нашел для него верное «око» – смотрите же в это око и постигайте сами, что в нем сокрыто и явлено. Но не думайте, что эта риза есть не более чем праздная ткань, лежащая в случайных складках, или что это око есть не более чем бездушный глаз. За одеждою скрыто главное, она его одежда, его облачение, или риза. И за глазом скрыто главное, ибо глаз есть орган души, он есть око глядящего через него духа. И вот так же обстоит и в искусстве; и в нем все чувственное, внешнее есть лишь знак прорекающейся через него главной тайны…
То, что художник дает людям, это не просто звуки, или слова, или живописные образы в линиях и красках. Из-за этого не стоило бы и быть искусству, а достаточно было бы развлечений, потех и зрелищ. Мало того: из этого художественное произведение совсем не могло бы и возникнуть. Ибо в художественном произведении все точно (определение Пушкина), все необходимо (определение Гегеля, Флобера и Чехова), в нем нет произвольного, нет лишнего, нет случайного. Художественное произведение подобно осуществленному закону. В нем все отобрано Главным, в нем всюду прорекается само Сказуемое; оно есть сама воплощенная Тайна, пропетая в музыке, или воображенная в образы, или облеченная в слова. И, зная это, невольно спрашиваешь себя иногда: что же воспринимают, что постигают, что истолковывают в искусстве современные «формальные» критики, разрывающие на кусочки «одежду» искусства[80]80
Подсчетом слов и слогов; геометрическим изображением ритмов; арифметической группировкой тактов; перечислением использованных тональностей и аккордов; словесным описанием линий, красок и группировок; техническими наименованиями и т. п. – всем тем, что они называют «анализом произведения». (Примеч. авт.)
[Закрыть], так, как если бы то была не риза явившейся Тайны, а праздная ткань с ее произвольно брошенными складками, или рассматривающие «глаз», подобно окулисту, отвлекаясь от духа, который глядит через око? В искусстве нет самодовлеющей «формы», нет самодовлеющего «способа выражения», нет самодовлеющих «звучаний», «модуляций», «гармоний», «контрапунктов», «выражений», «ритмов», «рифм», «стоп», «линий», «красок», «масс», «светотеней» и т. п. Создание искусства есть прежде всего и больше всего выношенное художником главное, сказуемое содержание, почерпнутое им из таинственного существа мира и человека или (еще несравненно больше и священнее) из тайны Божией (икона!). И все остальное в искусстве есть или профессиональная техника, необходимая для служения и подготовляющая к нему, или же риза главного таинственного содержания. И художник – не фокусник «форм» и не изобретатель фейерверочных эффектов, не игрок выдумками. Он служитель и прорицатель, и лишь ради этого, лишь вследствие этого он технический мастер своего искусства; и всегда, и до конца он – ответственный перед Богом, взысканный его даром и призванием Артист.
То, что художник дает людям, есть прежде всего и больше всего некий глубокий, таинственный помысел о мире, о человеке и о Боге – о путях Божиих и о судьбах человека и мира. Художник несет людям некую сосредоточенную медитацию, укрытую и развернутую – в этой мелодии, в этой сонате или симфонии; или в этом сонете, в этой поэме, в этой драме; или в этом пейзаже и портрете; или в этом барельефе, в этом дворце, в этом танце. Он предлагает людям принять эту медитацию, этот таинственный помысел, ввести его в свое душевно-духовное чувствилище и зажить им.
Приди – струей его эфирной[81]81
Приди – струей его эфирной… – цитата из стихотворения Ф. Тютчева «Весна» (1838).
Энци́клика (от лат. и гр. «окружной») – послание папы римского католикам по вопросам религии, политики, морали. Здесь: некое откровение, содержащее жизненно важные смыслы.
[Закрыть]
Омой страдальческую грудь —
И жизни божеско-всемирной
Хотя на миг причастен будь!
Художник духовно страдал и творил. Он страдал не только за себя и творил не только для себя, но за других, за всех и для всех. И вот он вы́носил и прозрел. Он создал: через него прореклось то «главное», чем он сам исцелился и умудрился. Он создал новый способ жизни, новый путь к духовному целению и духовной мудрости. Этот-то целящий и умудряющий помысел, облеченный в верную и прекрасную ризу – эту художественную медитацию, – он и предлагает ныне как некую царственную энциклику* для умудрения и целения всем страдающим и мятущимся. (Вспомним, например, представления трагедий Эсхила, Софокла и Эврипида в Греции; вспомним поэмы Гомера, Вергилия и Данте; вспомним всенародное ликование в Сиене в 1311 году, когда Дуччо ди Буонинсенья закончил для собора свою монументальную икону Богоматери «Majestas»; вспомним построение Успенского собора в Москве и перенесение Владимирской иконы Богоматери в Москву; вспомним открытие памятников Петру Великому и Пушкину; и многое, многое другое…) Целение художника становится целением всех, кто воспринимает его создание; его прозрение и умудрение становится их прозрением и умудрением. Они приобщаются его ви́дению и его радости; но лишь при том условии, что они приобщаются и его служению, то есть что они принимают его дар – его создание, его песнь, его поэму, его драму, его картину – всей душой, своим естеством и своею жизнью; не только глазом, или ухом, или памятью, или (еще хуже) всеразлагающей мыслью, как это делают профессиональные критики и формалисты-любители, эти регистраторы схем и деталей, идущие мимо всего главного, но именно – естеством души и духа.
Художник не только прорекает; ему дана власть – населять человеческие души новыми художественными медитациями и тем обновлять их, творить в них новое бытие, новую жизнь. И эта власть – его служение и радость.
Нет в искусстве никакой отдельной самодовлеющей формы, ибо форма его врощена в его содержание; и врощена именно потому, что первоначально, в душе самого художника, она выросла из этого главного и таинственного содержания. И прав был бы тот художник, который сказал бы своему критику: «не смей воспринимать меня формально, ибо ты убиваешь этим мое создание. Перестань гоняться за пустыми призраками моего искусства, ибо не для того я жил, страдал и творил, чтобы ты прошел мимо моего главного и внял моему пению духовно глухим ухом».
Вот художественная болезнь нашего века: люди внимают искусству духовно глухим ухом и созерцают искусство духовно слепым глазом. И потому от всего искусства они видят одно чувственное марево и привыкают связывать с ним свою утеху, свою потеху и свое развлечение. И нам, не болеющим этой болезнью, одиноко стоять на этом крикливом распутье и скорбно бродить по этой ярмарке тщеславия. Слышим и видим, как в искусстве все более торжествует теория безответственности и практика вседозволенности – дух эстетического большевизма. Не в наших силах помешать ему и не в наших силах даже заставить его услышать наш голос. Но зато в наших силах стать под знамя истинного, ответственного и вдохновенного, непобедимого и неумирающего, классического и в то же время пророческого искусства; стать с непоколебимой уверенностью, что исторические бури и страдания смоют душевную нечисть и очистят духовный воздух и что в искусстве, как и везде, распутий и соблазнов много, а путь – один.