Электронная библиотека » Иван Панаев » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:59


Автор книги: Иван Панаев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Еще давно, прошлою осенью, узнавши нечто из содержания 2 ч. «Фауста», я с свойственною мне откровенностию и громогласностию провозгласил, что оная 2 ч. не поэзия, а сухая, мертвая, гнилая символистика и аллегорика. Сперва на меня смотрели как на богохульника, а потом как на безумца, который врет, что ему взбредется в праздную голову. Новое поколение гегелистов основало журнал в pendant к берлинскому «Jahrbucher», основанному Гегелем – «Hallische Jahrbucher», и в этом журнале появилась статья некоего гегелиста Фишера о Гете, в которой он доказывает, что 2 ч. «Фауста» – мертвая, пошлая символистика, а не поэзия, но что 1 ч. – великое произведение, хотя и в ней есть непонятные, а потому и непоэтические места, ибо (это же самое говорил и я) поэзия доступна непосредственному эстетическому чувству и отнюдь не требуется для уразумения художественных произведений посвящения в таинства философии, и что все непонятное в ней принадлежит к области символизма и аллегории. Фишер разбирает все разборы «Фауста» и нещадно издевается над ними; достается от него и первому поколению гегелистов, которые, говорит, ослепленные ярким светом гегелевой философии, пустились сгоряча все подводить под нее и во 2 ч. «Фауста» особенно мнили видеть полное осуществление системы Гегеля в сфере искусства. Больше всех срезался Марбах, который в своей действительно прекрасной популярной книге напорол о 2 ч. «Фауста» такой дичи, что Боткин, прекрасно переведший из нее большой отрывок, ничего не понял, и когда хотел поместить этот отрывок в «Наблюдателе», то принужден был вычеркнуть большую часть того, что сказано там о 2 ч. «Фауста», которую Марбах называет «Книгою с семью печатями» для непосвященных. Каково срезались ребята-то? И каков я молодец! Не правда ли, что необыкновенно умный человек… А?.. Как вы думаете?.. (спросите и Авдотью Яковлевну, как она о сем разумеет – я думаю, дивится моей скромности).

В этом же «Hallische Jahrbucher» есть статья о Данте, в которой доказывается, что сей муж совсем не поэт, а его «Divina comedia» – просто символистика. Я то же и давно думал и говорил, ну, и после этого вы еще не станете на колени перед моим эстетическим гением?..

Вот каким длинным письмом заплатил я за вашу записку. Получил я письмо на ваше имя и прилагаю его при сем. Также прилагаю и письмо Андрея Александровича ко мне – оно очень интересно. Пожалуйста, пишите ко мне.

Константину (Аксакову) еще не отдавал вашего письма, не видался с ним. А как он будет рад ему – как дитя! Да, славное дитя Константин; жаль только, что движения в нем маловато. Я и теперь почти каждый день рассчитываюсь с каким-нибудь своим прежним убеждением и постукиваю его, а прежде так у меня – что ни день, то новое убеждение. Вот уж не в моей натуре засесть в какое-нибудь узенькое определеньице и блаженствовать в нем. Кстати, после статей о 2-й ч. «Фауста» и Данте я стал еще упрямее, и теперь мне пусть лучше и не говорят о драмах Шиллера: я давно уже узнал, что они слабоваты. Пушкин меня с ума сводит. Какой великий гений, какая поэтическая натура! Да, он не мог по своей натуре написать ничего вроде 2-й ч. «Фауста». Я обещал Владиславлеву в альманах статью о «Каменном госте» в форме письма к другу. Хочется попытаться на нечто похожее на философскую критику a la Рётшер. У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепствую: Гомер, Шекспир и Пушкин…

Поблагодарите от меня Авдотью Яковлевну за память обо мне и ударьте ей за меня низко челом.

Прощайте. В «Литературных прибавлениях» перепечатана моя статья о Полевом, а новая еще не напечатана.

Ваш В. Белинский.


Белинский не изменил своего намерения. Я возвратился в Москву в октябре – и в конце октября 1839 г. мы были уже в Петербурге. Он остановился у меня…

Всегда слабое здоровье его в это время начинало расстраиваться. Он иногда жаловался на грудную боль и одышку.

Я жил в это время на Грязной улице близ Семеновских казарм, в деревянном двухэтажном доме архитектора Диммерта. Белинский расположился внизу в совершенно отдельной комнате.

В этой-то комнате совершилось, месяцев пять спустя после нашего приезда, примирение Белинского с одним из его знакомых, об уме, блестящем образовании и остроумии которого он всегда отзывался с энтузиазмом.

Размолвка их произошла в Москве. Белинский имел в это время совершенно отвлеченное, умозрительное направление. Герцен – более общественное. Они крепко поспорили и поссорились. Белинский уехал из Москвы, не видевшись с ним.

Раз, в часу шестом вечера, это было, если я не ошибаюсь, в марте 1840 года, человек докладывает Белинскому о приезде к нему Герцена.

Белинский вспыхнул и соскочил с дивана при этом имени…

– Вот вы увидите наконец, его! Это человек замечательный и блестящий. Заходите ко мне немного погодя. Я вас с ним познакомлю.

Через полчаса я спустился в комнату Белинского.

Когда я вошел, разговор между Белинским и Герценом был еще несколько натянут. Белинский представил нас друг другу.

Герцен окинул меня быстрым взглядом, вежливо улыбнулся, пожал мне руку и обратился к Белинскому.

Я несколько минут с любопытством рассматривал его. Герцен был человек довольно полный, лет двадцати восьми, среднего роста, с темными волосами, подстриженными под гребенку. Черты лица его были приятны и правильны, лицо одушевлено необыкновенным блеском и живостию карих остроумных глаз и каким-то особенно тонким юмористическим выражением у оконечностей губ… На нем был фрак с гербовыми пуговицами.

Я не оставался долго в комнате, не желая мешать им.

Через час Белинский пришел ко мне наверх.

– Ну, мы объяснились и снова, кажется, сошлись, – сказал мне Белинский, отдуваясь и падая на диван (это свидание, видно, сильно на него подействовало). – Я рассказал Герцену известное вам происшествие со мною у Краевского, – об этом господине, который отказался от знакомства со мною, потому что я автор… знаете… я не могу называть эту статью по имени – и как я за это пожал руку этому господину… Герцен выслушал это и бросился ко мне. Мы обнялись и забыли все прошлое. Слава богу!.. У меня как гора с плеч свалилась…

Петербург сначала произвел на него очень хорошее впечатление.

– Вот это европейский город! – говорил он: – то есть, по крайней мере такой, каким я воображаю себе европейские города!.. – Потом он стал жаловаться на климат, но, браня его, всегда прибавлял:

– Ну, а во всяком случае все уж лучше жить в Петербурге, чем в Москве.

Приезд Белинского в Петербург наделал большого шуму в петербургских литературных кружках.

Все отживавшие петербургские литераторы и журналисты ненавидели его и в то же время страшно боялись:

Однажды мы шли с Белинским по Невскому проспекту. Вдруг кто-то дернул меня сзади за пальто. Я обернулся.

Передо мною стоял редактор известной газеты, автор различных нравоописательных статеек и романов, доканчивавший свое литературное поприще площадными выходками против всего живого, талантливого и нового, восхвалением разных магазинов и лавочек и нескончаемыми толками о чистоте русского языка…

– Извините, почтеннейший, извините, – пробормотал он мне: – это я вас дернул… Скажите, пожалуйста, кто это с вами идет?

– Белинский, – отвечал я.

– А! а!.. – и он начал осматривать Белинского с несказанным любопытством с ног до головы. – Так это бульдог-то, которого выписали из Москвы, чтобы травить нас?..

Я передал эти слова Белинскому. Это очень забавляло его, и он потом часто повторял, что Булгарин называет его бульдогом.

К числу петербургских журналистов этого времени принадлежал бывший издатель «Московского телеграфа», с которым Белинский находился одно время в Москве в очень близких сношениях.

Белинский, как это видно и из писем его ко мне, любил его и высоко ценил его прежнюю московскую журнальную деятельность, которая уже не имела ничего общего с петербургскою.

– Этот человек сам предвидел свое падение, – рассказывал мне Белинский с грустию. – Когда он уезжал из Москвы, я проводил его до заставы. У заставы мы обнялись и простились… «Желаю вам успехов и счастия в Петербурге», – сказал я. Он как-то уныло улыбнулся. «Благодарю вас, – отвечал он, – нет-с, уж какие успехи! Но если я буду действовать не так, как следует (он употребил более ясное и резкое выражение), то не вините меня, а пожалейте-с… Я человек, обремененный семейством…»

В Петербурге Белинский не видался с ним. Полевой избегал его потому, что после совершенной перемены в своих убеждениях ему, кажется, неловко было взглянуть прямо в глаза Белинскому…

– Белинский – прекраснейший, благороднейший человек! – сказал мне однажды Полевой, когда я нарочно завел с ним речь о Белинском: – горячая голова, энтузиаст, но теперь нам сходиться не для чего-с. Я здесь уж совсем не тот-с. Я вот должен хвалить романы какого-нибудь Штевена, а ведь эти романы галиматья-с.

– Да кто же вас заставляет хвалить их? – спросил я с удивлением.

– Нельзя-с, помилуйте, ведь он частный пристав.

– Что ж такое? Что вам за дело до этого?

– Как что за дело-с! Разбери я его как следует, – он, пожалуй, подкинет ко мне в сарай какую-нибудь вещь, да и обвинит меня в краже. Меня и поведут по улицам на веревке-с, а ведь я отец семейства!

У меня сжалось сердце при этом страшном признании. И это говорил тот человек, который некогда энергически преследовал всякую подлость, проповедывал о свободе духа, о человеческом достоинстве!

Литературные петербургские знаменитости смотрели на Белинского с высоты своего величия. Они не удостоивали замечать его или отзывались о нем как о наглом, недоучившемся студенте, который осмеливается посягать на вековые славы. Один Пушкин, кажется, втайне сознавал, что этот недоучившийся студент должен будет занять некогда почетное место в истории русской литературы… Он просил Щепкина передать Белинскому первые книжки только что начатого им «Современника», зная, что Щепкин находился в близких сношениях с Белинским.

– Только, пожалуйста, чтобы это осталось между нами, – прибавил Пушкин.

Он боялся, чтобы об этом не узнали его друзья – литературные знаменитости…

Белинский жил в Петербурге исключительно в небольшом кружке молодых литераторов, из которых многие в настоящую минуту достигли также степени литературных знаменитостей и, может быть, уже относятся к новому поколению литературных деятелей с тою же гордостию и неприступностию, с какой относились к Белинскому литературные знаменитости его времени…

На этот небольшой кружок молодых литераторов Белинский имел неотразимое влияние. Его любили и вместе боялись, несмотря на его кроткую, нежную и увлекающуюся натуру, – .боялись, потому что Белинский беспощадно высказывал правду в глаза своим друзьям и жестоко преследовал насмешкою различные их слабости. Взаимное самовосхваление, лесть и лицемерие были ненавистны ему.

– Все это признаки растленного старчества, – говорил он: – не дай бог дожить до этого!..

Вот записка его ко мне, в которой выражается вся горячая, благородная, любящая душа Белинского.


Декабря 5, 1842 г.

Ну, Панаев, вижу, что у вас есть чутье кое на что – сейчас я прочел «Мельхиора», и мне все слышатся ваши слова: эта женщина постигла таинство любви. Да, любовь есть таинство, – благо тому, кто постиг его; и не найдя его осуществления для себя, он все-таки владеет таинством. Для меня, Панаев, светлою минутою жизни будет та минута, когда я вполне удостоверюсь, что вы наконец уже владеете в своем духе этим таинством, а не предчувствуете его только. Мы, Панаев, счастливцы – очи наши узрели спасение наше, и мы отпущены с миром владыкою, мы дождались пророков наших – и узнали их, мы дождались знамений – и поняли и уразумели их. Вам странны покажутся эти строки – ни с того ни с сего присланные к вам, но я в экстазе, в сумасшествии, а Жорж-Занд называет сумасшествием именно те минуты благоразумия, когда человек никого не поразит и не оскорбит странностью – это она говорит о Мельхиоре. Как часто мы бываем благоразумными Мельхиорами, и благо нам в редкие минуты нашего безумия. О многом хотелось бы мне сказать вам, но язык коснеет. Я люблю вас, Панаев, люблю горячо – я знаю это по минутам неукротимой ненависти к вам. Кто дал мне право на это – не знаю; не знаю даже, дано ли это право. Мне кажется, вы ошибаетесь, думая, что все придет само собою, даром, без борьбы, и потому не боретесь, истребляя плевелы из души своей, вырывая их с кровью. Это еще не заслуга, Панаев, встать в одно прекрасное утро человеком истинным и увидеть, что без натяжек и фразерства можно быть таким. Даровое не прочно, да и невозможно, оно обманчиво. Надо положить на себя эпитимью и пост, и вериги, надо говорить себе: этого мне хочется, но это нехорошо, так не быть же этому. Пусть вас тянет к этому, а вы все-таки не идите к нему; пусть будете вы в апатии и тоске – все лучше, чем в удовлетворении своей суетности и пустоты.

Но я чувствую, что я не шутя безумствую. Может быть, приду к вам обедать, а не говорить: говорить надо, когда заговорится само собою, а не назначать часы для этого, спешу к вам послать это маранье, пока охолодевшее чувство не заставит его изорвать…

Кружок, в котором, жил Белинский, был тесно сплочен и сохранился во всей чистоте до самой его смерти. Он поддерживался силою его духа и убеждений.

После его смерти все как-то разбрелись и спутались, но память об этом кружке, верно, до сих пор дорога каждому из тех, которые принадлежали к нему…

Белинский редко выходил из этого кружка и показывался в литературный свет.

Этот свет изредка открывался для него только в одном доме, куда стекались раз в неделю всевозможные известности – ученые, военные, литературные, духовные и великосветские. Большой гармонии и одушевления в этом обществе не могло существовать, усилие хозяина дома сближать литературу с великосветским обществом не удавалось. Для великосветского общества, никогда не принимавшего живого участия в отечественной литературе, вся тогдашняя литература заключалась только в пяти или шести литературных авторитетах, посещавших салоны. На остальных литераторов и ученых, людей по большей части не светских, застенчивых, это общество посматривало с несколько оскорбительным любопытством сквозь стеклышки и лорнеты, как на зверей, спрашивая с удивлением хозяина дома: «Откуда это? Что это?» Литературные авторитеты не желали сближаться с этими остальными и удостоивали их только изредка своего благосклонного внимания или одобрения. Они как будто боялись показать, что имеют что-нибудь общее с литераторами. Слово литератор было для них как будто обидное слово: они хотели слыть прежде всего людьми светскими, только иногда удостоивающими заниматься литературою.

Положение записных ученых и литераторов было очень неловко в этом великосветском литературном салоне. Они обыкновенно с робостию, с замирающим дыханием пробирались через салон, преследуемые дамскими лорнетами и мужскими стеклышками, в кабинет радушного хозяина и там уже, забравшись куда-нибудь в уголок, вздыхали полною грудью.

Нужно ли было сближать литературу с великосветскостию – это вопрос, в рассмотрение которого я входить здесь не буду…

Но, упоминая об этих собраниях, я должен сказать, что всех человечнее, всех лучше являлся на них сам хозяин дома, принимавший с одинаковым радушием, теплотою и искренностию, без различия, каждого своего гостя – какого-нибудь важного, значительного господина с украшениями на фраке и бедного, робкого, никому еще не известного литератора. Это черта, особенно для того времени, заслуживающая внимания.

Белинский долго не решался появиться в этом салоне, несмотря на то, что чувствовал большое расположение к его хозяину, доказательством чего было то, что он высказывался пред ним вполне, иногда даже с такою энергиею, которая приводила хозяина салона в большое смущение…

– Отчего вы не хотите бывать у меня? Я сердит на вас, – говорил он Белинскому.

– Сказать вам правду – отчего? – отвечал, улыбаясь, Белинский: – я человек простой, неловкий, робкий, отроду не бывавший ни в каких салонах… У вас же там бывают дамы, аристократки, а я и в обыкновенном-то дамском обществе вести себя не умею… Нет, уж избавьте меня от этого! Ведь вам же будет нехорошо, если я сделаю какую-нибудь неловкость или неприличие по-вашему.

Но, несмотря на это, хозяин салона непременно хотел, чтобы Белинский был в числе его гостей.

Канун нового года праздновался им всегда с необыкновенною торжественностию. Он особенно упрашивал Белинского приехать к нему в этот вечер (накануне 184*) и кроме того взял с меня слово, чтобы я непременно уговорил его и привез с собой.

Мне не совсем легко было исполнить это поручение. Я уговаривал Белинского более часа. Наконец он начал колебаться.

– Ну, да пожалуй, чорт с вами… я поеду! – сказал он, беспокойно прохаживаясь по комнате. – Что же мне надеть? – прибавил он сердито, обращаясь ко мне.

– Наденьте сюртук, ведь дам не будет.

Он девался долго, кряхтел, кашлял, уверял, что больше, чем когда-нибудь, чувствует одышку, что не утерпит – непременно съест чего-нибудь и от этого ему будет еще хуже.

Когда мы садились в сани, он занес ногу и сказал:

– Кажется, я делаю ужаснейшую, непростительнейшую глупость!.. Знакомых у меня там почти никого нет… Ну что я буду делать?

Когда мы всходили на лестницу, он, поднявшись на несколько ступенек, остановился и произнес:

– Уж не воротиться ли мне? Это было бы самое благоразумное…

– Нет, я не отпущу вас ни за что, – отвечал я решительно.

– Ну уж нечего делать… Идемте… да не бегите так скоро по лестнице. Ведь вы так здоровы, что на вас смотреть противно, вам нипочем всходить на какую угодно высоту, а я, и тихо-то идя, задыхаюсь по этим проклятым петербургским лестницам.

Белинский часто подсмеивался над моим здоровьем.

– Что у вас за желудок!.. Камни переваривает!.. – восклицал он. – Человек болен никогда не бывает! – говорил он, указывая на меня кому-нибудь из наших приятелей, – как вам это кажется? Ведь родятся же на свет такие счастливчики! Да погодите, и на вас придет черед. Разом крякнете…

Был час двенадцатый, когда мы появились в салоне. Перешагнув за его дверь, Белинский побледнел и закусил губу, но отсутствие дам, радушие и приветливость хозяина успокоили его. Он примирился с своим положением, однако скучал и почти не отходил от меня.

В этот вечер были тут все литературные знаменитости и авторитеты старые и молодые, которых он видел так близко в первый раз в жизни: Крылов, Жуковский, князь Вяземский, Лермонтов и другие.

После ужина Крылов и Жуковский расположились на диване, а некоторые около них, образовав отдельный кружок.

Мы сидели позади этого кружка. На Белинского никто из них не обращал никакого внимания, а некоторые едва ли даже знали о его существовании, хотя в это время, как я уже заметил, вся читающая русская молодежь с жадностию поглощала все, что выходило из-под пера его, и имя его (появившееся только однажды в журнале под какой-то еще не совсем удавшейся статьей) с восторгом уже повторялось в самых отдаленных концах России.

Здесь кстати я приведу одно из доказательств этого. В 1845 году я ехал из Нижнего в Казань в почтовой карете. Соседом моим был человек средних лет, с бородой, одетый в длинный сюртук, покрывавший высокие сапоги. Это был сибирский купец, умный, любознательный и усердный чтец всех русских журналов. Он, вовсе не подозревая, что я несколько причастен к литературе, завел со мною речь о журналах…

– Какой же из журналов в большем ходу у вас? – спросил я его.

Он назвал мне тот журнал, в котором участвовал Белинский.

– Почему же? – возразил я.

– Как почему? Очень понятно, потому что в нем участвует Белинский. Его статьи у нас читаются всеми с жадностию.

– Да каким же образом вы отличаете его статьи? Ведь он никогда не подписывает своего имени.

– Птица видна, сударь, по полету, говорит пословица. Он хоть и не печатает своего имени, а имя его у нас знают все грамотные люди.

По возвращении в Петербург я, разумеется, передал Белинскому мой разговор с сибирским купцом. На Белинского это очень приятно подействовало.

– Вот каков я! – сказал он, улыбаясь: – вы не шутите теперь со мной!..

Обратимся, однако, к салону.

Я сказал, что Белинский сидел рядом со мною, никем незамечаемый, сзади кружка литературных знаменитостей; он прислушивался к их разговору. Возле него стоял небольшой столик на одной ножке с несколькими бутылками вина. В рассеянии он облокотился на столик, столик опрокинулся, бутылки разбились, вино полилось к ногам знаменитостей, и ко всему этому Белинский потерял равновесие и упал на пол.

Стук от падения этого, ручьи вина – произвели большую суматоху… Все вскочили со стульев, обратившись назад.

Белинский с трудом поднялся. Вся кровь его прихлынула к голове, с минуту он был как в беспамятстве, хозяин дома, испуганный, бросился к нему с участием, повел его в свой кабинет, предлагал ему воду, различные нюхательные спирты…

Белинский мало-помалу пришел в себя, улыбнулся и сказал:

– Вот видите ли, я предупреждал вас, что наделаю у вас каких-нибудь неприличий, – так и случилось. Вините не меня, а самого себя.

Падение Белинского со стула было причиною того, что имя его стало переходить из уст в уста.

Многие великосветские господа, в первый раз услыхавшие это имя, спрашивали не без любопытства:

– А чем же этот господин замечателен? Что он такое пишет?

Несмотря на такой неудачный дебют в великосветском и литературном обществе, Белинский не раз после того посещал этот салон, для того только, впрочем, чтобы доставить удовольствие его радушному хозяину, а он был убежден, что этим он точно доставляет ему удовольствие.

Вообще Белинский не терпел разнородного, малознакомого и большого общества. Он даже, бывало, при появлении в нашем обычном кружку какого-нибудь незнакомого лица, изменялся мгновенно, впадал в дурное расположение духа и переставал говорить.

Он искренно был привязан ко всем без исключения, составлявшим этот тесный кружок, но иногда вдруг почему-то особенно увлекался на время одним кем-нибудь и обнаруживал к нему необыкновенную нежность. Он, впрочем, всегда прямо и откровенно сознавал потом свои заблуждения и сам добродушно смеялся вместе с нами над своими крайностями и увлечениями.

Он только никогда не мог слышать равнодушно о некоторых статьях своих, явившихся в конце 1839 и в начале 1840 года в «Отечественных записках». Однажды он зашел ко мне утром спросить – обедаю ли я дома (это было, если я не ошибаюсь, года через три после напечатания этих статей). На столе в кабинете моем случайно лежала та книжка, в которой была напечатана его статья «Менцель», открытая именно на этой статье.

Белинский пришел ко мне в очень хорошем расположении духа, но, подойдя к столу и взглянув на книжку, он вдруг изменился в лице, схватил книжку и бросил ее на пол.

– Что это, вы нарочно хотите поддразнивать меня, подсовывая мне на глаза эту статью? Вы знаете, что я не могу без негодования вспоминать об моих статьях этого времени. Сделайте одолжение, я прошу вас не делать со мною таких вещей.

Он задыхался и почти упал на диван.

Я уверял, что не имел ни малейшего намерения с умыслом подсовывать ему эту статью, что мне и в голову не могло прийти ничего подобного, но он, несмотря на это уверение, не скоро успокоился и не приходил ко мне обедать в этот день.

Вообще малейшая, самая ничтожная вещь могла приводить его иногда в бешенство – это было уже отчасти следствием роковой болезни, развивавшейся в нем сильнее и сильнее.

Во время отдыхов иногда по вечерам он любил играть в преферанс с приятелями по самой маленькой цене и играл всегда с увлечением и очень дурно.

Раз (это было у меня, накануне светлого праздника) он часа три сряду не выпускал из рук карт и наставил страшное количество ремизов. Утомленный, во время сдачи он вышел в другую комнату, чтобы пройтиться немного. В это время Тургенев (которого он очень любил) нарочно подобрал ему такую игру на восемь в червях, что он должен был остаться непременно без четырех… Белинский возвратился, схватил карты, взглянул и весь просиял… Он объявил 8 в червях и остался, как и следовало, без 4. Он с бешенством бросил карты и вскрикнул, задыхаясь:

– Такие вещи могут случаться только со мною. Тургеневу стало жаль его – и он признался ему, что хотел подшутить над ним.

Белинский сначала не поверил, но когда все подтвердили ему то же, – он с невыразимым упреком посмотрел на Тургенева и произнес, побледнев, как полотно:

– Лучше бы уж вы мне этого не говорили. Прошу вас вперед не позволять себе таких шуток!

Когда болезненные припадки затихали или не слишком беспокоили его, он становился как-то особенно ясен и светел: его кроткая, прямая, деликатная натура вся так и отражалась в его глазах. В эти минуты он любил подшучивать над слабостями некоторых своих друзей – например, на падкость к аристократии, на маленькое хвастовство, тщеславие и прочее.

Но (об этом я уже заметил и не могу не подтвердить еще раз) для того, чтобы иметь о Белинском полное понятие, видеть его во всем блеске, надобно было навести разговор на те общественные предметы и вопросы, которые живо его затрогивали, и раздражить его противоречием; затронутый, он вдруг вырастал, слова его лились потоком, вся фигура дышала внутренней энергией и силой, голос по временам задыхался, все мускулы лица приходили в напряжение… Он нападал на своего противника с силою человека, власть имеющего, мимоходом играл им, как соломинкой, издевался, ставил его в комическое положение и между тем продолжал развивать свою мысль с энергией поразительной. В такие минуты этот обыкновенно застенчивый, робкий и неловкий человек был неузнаваем.

Надобно было взглянуть на него также в те минуты, когда он писал что-нибудь, в чем принимал живое, горячее участие… Лицо и глаза его горели, перо с необыкновенною быстротою бегало по бумаге, он тяжело дышал и беспрестанно отбрасывал в сторону исписанный полулист. Он обыкновенно писал только на одной стороне полулиста, чтобы не останавливаться в ожидании, покуда просохнут чернила…

Сколько раз заставал я его в такие минуты и смотрел на него, незамечаемый им; если же он оборачивался и взглядывал на меня прежде, нежели я уходил, он без церемонии говорил мне:

– Извините меня, Панаев… Видите, я занят…

Он откладывал на минуту перо и прикладывал руку к голове. Я как теперь вижу его в этом положении.

Один раз я застал его ходящим по комнате в волнении и с усилием махающим правою рукою.

– Что это с вами? – спросил я его.

– Рука отекла от писанья… Я часов 8 сряду писал не вставая. Говорят, я сам виноват, потому что откладываю писанье свое до последних дней месяца. Может быть, это отчасти и правда, но взгляните, бога ради, сколько книг мне присылают… и какие еще книги – посмотрите: азбуки, грамматики, сонники, гадальные книжонки! И я должен непременно хоть по нескольку слов написать об каждой из этих книжонок!..

Он остановился на минуту, тяжело вздохнул и продолжал:

– Да и если бы знали вы, какое вообще мучение повторять зады, твердить одно и то же – все о Лермонтове, Гоголе и Пушкине; не сметь выходить из определенных рам – все искусство да искусство!.. Ну какой я литературный критик! – Я рожден памфлетистом – и не сметь пикнуть о том, что накипело в душе, отчего сердце болит!

Ничем неудержимый, смелый, беспощадный и неумолимый боец на бумаге, жестоко и ядовито терзавший все мелкие самолюбьица щекотливых светских и модных писателей, с внешним блеском и с внутреннею пустотою, он избегал встречи с ними и при своей врожденной робости и отсутствии светскости терялся обыкновенно при этих встречах; но на крайне беззастенчивый вопрос одного из великосветских писателей он отвечал однажды очень ловко.

Белинский обедал у меня дня через два после напечатания его критической статьи на одно из литературных произведений, произведшее большой шум в публике после своего великолепного появления. Критика Белинского была написана необыкновенно тонко и ловко, и тем сильнее чувствовалась ее ядовитость. Мы сели обедать ранее обыкновенного. В начале обеда вдруг раздался резкий звонок и, вслед за тем громкий голос «дома?» самого автора этого произведения. Белинский изменился в лице и приподнялся на стуле.

– Я уйду, – прошептал он.

Жена моя уговорила его, однако, остаться. Автор вошел, переваливаясь и волоча ноги.

– Здравствуйте-с, – сказал он, протянув руку моей жене, потом мне и кивнув головою Белинскому, который отвечал ему на это также легким кивком, закусив нижнюю губу, что выражало у него всегда неудовольствие.

– Я не мешаю вам, – продолжал небрежно автор, – дайте мне последний номер «Отечественных записок». Там, говорят, меня ужасно отделали. Мне хочется пробежать эту статью…

Ему подали «Отечественные записки», и он пошел в другую комнату.

Когда мы окончили обед, автор вдруг прямо подошел к Белинскому.

– Что это, вы надавали мне оплеух? – спросил он, полуулыбаясь.

Белинский побледнел.

Если вы называете это оплеухами, – отвечал он смело и глядя ему прямо в глаза, – то должны по крайней мере сознаться, что для этого я надел на руку бархатную перчатку.

Автор расхохотался и уже продолжал разговор с Белинским с большим вниманием и приветливостию.

К числу общих наших приятелей, которого мы посещали довольно часто и у которого обыкновенно обедал Белинский по воскресеньям, принадлежал А. А. Комаров, преподававший русскую словесность в военно-учебных заведениях. А. А. Комаров глубоко уважал Белинского и был предан ему всею душою. Он был между прочим большой гастроном и с особенною любовью и мастерски приготовлял салат. Белинский всегда был очень доволен его обедами и, похваливая их хозяину дома, не упускал случая ввернуть словцо об его двоюродном брате, который имел слабость также приглашать к себе на обеды, но кормил до крайности дурно.

– У Александра Александровича, – говаривал Белинский, – не испортишь желудка. Это не то, что у его двоюродного братца. Тот отравитель! На что желудки у них (он указывал на меня и на Языкова, также очень близкого ему человека), булыжники переваривают, а после обеда вашего братца и они приставляют иногда пиявки к желудкам.

А. А. Комаров был очень хорош с покойным Прокоповичем и через него сошелся очень близко с Гоголем. Первое время своей известности Гоголь обыкновенно, приезжая в Петербург, останавливался у Прокоповича и часто бывал у Комарова. Здесь встречался с ним Белинский.

Белинский был в энтузиазме от Гоголя как писателя – это всем известно, но как с человеком он никогда не мог сойтись с ним близко. Гоголь был слишком сосредоточен в самом себе и к тому же по мере своей известности начинал приобретать постепенно неприступность авторитета, все более и более сближаясь с другими литературными и светскими авторитетами. Открытый и искренний по натуре Белинский не терпел никакой напыщенности, натянутости и признавался, что ему всегда бывало немного тяжеловато в присутствии Гоголя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации