Текст книги "Нефть, метель и другие веселые боги (сборник)"
Автор книги: Иван Шипнигов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Министерство
Первым, кого он увидел, войдя в своей скромной серой куртке в здание Министерства, был плотный чиновник с угрюмым государственным лицом много лет держащегося на грани алкоголика, в хрустящем синеватом костюме и сверкающих ботинках. Чиновник вежливо изогнулся, пропуская его вперед, и с ласковой улыбкой, не идущей его серому обвисшему лицу, заговорил с женщиной. Одетая во все черное чиновница сквозь зубы улыбалась своему собеседнику, показывая мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный «Мерседес-Гелендваген». Он засмотрелся на чиновницу.
Он попал в Министерство случайно и не думал, что задержится там надолго – он никогда не думал, что его ожидает судьба клерка, писаря делопроизводства. Но ему постепенно начала нравиться эта скучная работа, потому что она хорошо отвечала потребностям его сухой дисциплинированной души. Нужно было вникнуть, какие бумаги необходимы для дела и какие инстанции должна пройти каждая из этих бумаг, и не спеша сопровождать пакеты в их круговом движении по этажам и инстанциям, заботясь только о том, чтобы не потерять что-то важное, с визами директоров департаментов и подписями далеко живущих людей. В течение первых нескольких недель было трудно, он сильно уставал, не умея и не смея отказаться от поручений, никак не связанных с его обязанностями и выполняя их с присущей ему туповатой добросовестностью. Но вскоре он почувствовал дух Министерства, пригляделся к тонким аппаратным играм и через два месяца уже вполне мог отвечать мрачной юристке, просящей его сбегать на верхний этаж за госконтрактами: «Я не могу вам помочь. Сейчас приехали екатеринбуржцы с «Экскаватором», они говорят, что мы им протокол согласования цены неправильно составили. Так что – горим».
Это была ложь, но такая, что оказывается ложью только при рассмотрении дела во всех мелочах; в целом же это звучало угрожающе-туманно, и мрачная юристка, чей отдел как раз проверял протоколы согласования цены, знала, что нельзя составить неправильный протокол, но, не будучи уверенной в своих подчиненных и чувствуя привычный туман общего министерского бардака, оставляла его в покое.
«Экскаватор», «Кактус», «Липа», «Бамбук» – такими невинными шифрами обычно назывались конкурсы, в результате которых заключались госконтракты и выделялись средства. При всей своей склонности к госслужбе, он странным образом был наделен некоторым извращенным художественным чувством, словно его сухая бумажная внутренность, о которую и так можно было порезаться, была посыпана мелкими осколками чьего-то разбившегося о бутылку писательского таланта. Он, уча канцелярит, подолгу проговаривал про себя словосочетание «выделение средств» и представлял, как кто-то плотный, хрустящий и синеватый, похожий на встреченного в первый день чиновника, натуживается, откидывает полы пиджака, и там, сразу под рубашкой, – о Господи! – ржавые спицы, облезшие шестеренки, надтреснутые подшипники, и в этих лиловых масляных кишках, проворачиваясь и гудя, образуется что-то тягучее, склизкое и живое, и капает по желобу в желтый эмалированный таз, откуда уже выпаривается до состояния хрустящих синеватых банкнот. («Материнский капитал» вызревал в ячейках яичников встреченной в первый день черноглазой чиновницы, о которой он думал постоянно.)
С этим пугающим, извращенным удовольствием он смотрел на цены госконтрактов и на объемы средств, выделяемых на пресловутые госзакупки. Приехав из нищей провинции, он хорошо знал, насколько ограблена и опустошена страна, и, обслуживая очередное воровство очередных миллионов, выводимых из бюджета под видом разработки новейшего анализатора мочи (шифр: «Мальчик»), он ощущал себя клапаном в сливном бачке унитаза. Сверху его дергала невидимая всесильная рука, снизу шипел, уносясь навсегда, поток выделяемых средств – а он был как бы не при делах, и от этого его больное художественное чувство пьяно плясало. Кроме того, его радовало гаденькое сознание своей призрачной власти: вот он сейчас пойдет в туалет и потеряет эту вроде бы непримечательную бумагу, и никаких денег не будет.
Сам по себе он был честный человек и знал, что никогда не украдет. Он продвигался все выше по службе благодаря трудолюбию и интуиции, перемещаясь с этажа на этаж. В самом начале министерской карьеры он работал на третьем этаже, кабинеты которого выглядели как классический частный офис: светлые компьютерные столы, принтеры, кресла на колесиках, корзины для бумаг с использованными чайными пакетиками внутри, девушки в туфлях-лодочках. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем строже, суше и государственнее становился окружающий его интерьер: темнели и тяжелели столы, народные жалюзи сменялись начальственными плотными шторами, ковры делались все толще и глуше, мешки под глазами мужчин отвисали все ниже, каблуки чиновниц делались все выше, и кожа их покрывалась маленькими нежными морщинами тем больше, чем тщательнее они за собой ухаживали, чем лучше они пахли и выглядели; и вот уже везде висит портрет президента, и вот он начальник. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем больше он пил. Он помнил отца-алкоголика и знал, что ему нельзя, и старался ограничиваться пивом, вином, коктейлями; но все чаще хотелось напиться, и наваливалась тяжелая грубая страсть к черноглазой чиновнице, которая была замужем и много раз уже отказала ему, и являлось еще что-то непоправимое, летала по комнате некая серая тень, от которой, видимо, и сбежал в свое время в окно плохо привязанный санитарами отец. Тогда он доставал фотографию чиновницы, долго смотрел на нее и, вспотев, бежал покупать дорогой коньяк, потом еще и еще, и кончались наличные, и он не мог дойти до банкомата и выскребал из карманов мелочь, чтобы купить бутылку самой дешевой водки, и сердце у него в груди обиженно ревело изношенным мерседесовским мотором. Глухо болел несколько дней; сначала просил отгулы, потом просто перестал звонить по понедельникам – никто не смел спросить, почему он не приехал сегодня. Жил он один.
Он знал, что коллеги воруют, и мог бы при желании выяснить, откуда у соседа по кабинету новая недвижимость за границей или очередной «гелендваген». Но его это не интересовало. С годами он отяжелел, и его извращенное художественное чувство несколько отупело; он так ничего и не украл, на жизнь ему хватало зарплаты, которую он долго и удачно вкладывал в покупку недорогих квартир в Москве, сдаваемых им теперь. Он никому не мешал, и его пока не трогали. Но он чувствовал себя теперь не клапаном в сливном бачке, а самим бачком: в пространстве его полномочий совершалось то, что само по себе было противно ему, он видел теперь весь унитаз, туалет целиком, руку и даже больше – хозяина этой руки. Сначала его отупевшее художественное чувство вяло забавлялось тем, что в рамках производимых им действий выделяют и сливают средства, а он по-прежнему вроде как не при делах, но со временем стало слишком страшно каждый день видеть хозяина руки, для опрокидывающего движения которой он долго и терпеливо набирал в себя воду, и появился еще один повод напиваться. Он опрокидывал рюмку за рюмкой, набирался дорогой водкой пополам с дешевым коньяком и с ужасом думал о том, что когда-нибудь придется пожать эту руку и пойти в баню с ее хозяином.
Однажды она зашла к нему в кабинет, одетая в первый раз на его памяти в серое, а не в черное платье, и просто сказала:
– Я развелась.
Он уловил краем глаза, как по стене слева и сзади метнулось легкое серое облако, и вдруг испытал забытое юношеское переживание идиотского веселья, которое дарило ему его художественное чувство, перебиравшее во рту очередной дурной каламбур: «Она развелась… развелась… Не она развелась, а она развелась; я разводил ее, и она развелась!» Тут же он устыдился грубости этой ненужной мысли и встал ей навстречу.
Они поехали к нему и напились вместе – она оказалась едва ли не большей любительницей водки и коньяков, чем он, – и был вялый, короткий, неоконченный секс, и они мгновенно уснули, словно смертельно утомленные долгим совместным трудом, и, проснувшись утром, он обнаружил, что без макияжа ее кожа почти такая же серая и мятая, как у него, и он понял, что любит ее, и они провалялись весь день в постели, и впервые за много лет он был счастлив. В понедельник они вместе не пошли на службу; он снял почти все деньги со счетов, оставив немного на жизнь, и купил наконец «гелендваген».
– Я не могу принять такой подарок, – сказала она, блестя глазами и туфлями в тон лакированному кузову.
– Все равно, теперь мы будем ездить на нем вместе.
Во вторник ему передали записку. В ней говорилось о том, чего он так боялся: его приглашали. Правда, не в баню.
Дежурный адъютант открыл двери:
– Вас готовы принять.
Он вошел.
– Присаживайтесь, присаживайтесь, – доставая ложечкой лимон из чая, сказал хозяин кабинета.
Он устроился в кресле, помолчал немного и тихо спросил:
– Зачем вызывали?
Хозяин кабинета аккуратно засмеялся и начал ходить взад-вперед перед своим столом, поедая куски лимона из чая. Казалось, что у него этих кусочков там бесчисленное количество, он ел их один за другим, доставая из своей бездонной чашки.
– Я вас не вызывал, – весело жуя лимон, говорил хозяин. – Я попросил вас, чтобы вы приехали ко мне, так сказать, на чашечку чая, скрасили мое одиночество. Просто поговорить, знаете. Скучно мне. Сижу я тут целыми днями один, решаю вопросы, и словом перекинуться не с кем… Да, чаю?
Он коротко кивнул. Он понимал, что это невежливо, но сделать с собой ничего не мог – открыть рот не был сил. Через несколько секунд вошел адъютант и поставил перед ним чашку чая и вазочку с сахаром. Лимонов не было.
– Угощайтесь. О чем я, собственно, толковал? – продолжил хозяин. – Да, одиночество. Позвал я вас просто поговорить, потому что мне скучно здесь. Все дела, дела, бумаги, звонки… так и человеческий облик потерять недолго. Друзей у меня нет. Ничего, что я жалуюсь вам?
На этот раз он, понемногу избавляясь от страха, нашел в себе силы произнести:
– Нет, что вы, мне очень интересно.
Хозяин нежно и застенчиво улыбнулся и осторожно сел в кресло.
– Спасибо. Спасибо вам, друг! В наше время так сложно найти понимание у людей. Все куда-то бегут, все заняты и сердиты, слово доброго никто не скажет… – Он чуть задумался, однако тут же достал из чашки новый кусочек лимона и взял себя в руки. – Извините еще и за то, что оторвал вас от работы. Да, работать для вас сейчас гораздо важнее, чем выслушивать жалобы скучающего чинуши, запертого в кабинете на ответственной работе. Но потерпите же чуть-чуть! Позвольте мне просто поговорить с вами, раз уж вы здесь. Не охране же мне все это излагать. Собственно, что тут излагать: как вы думаете, может ли человек, работающий в некой структуре и несогласный с устройством этой структуры, продолжать свою карьеру в ней?
Он молча сглотнул.
– Или, – продолжал хозяин, – он должен пересмотреть свое отношение к устройству организации, в которой он вот уже столько лет беспорочно трудится?
– Я… я собирался уйти в отставку, – выдохнул он.
Хозяин искусно изобразил, словно поперхнулся лимоном от удивления:
– В отставку? Вас?! Ценнейшего работника? Столько знающего, обладающего таким опытом? Да где же мы найдем вам замену, родной вы наш? С ума сошли: вас – в отставку?! Ступайте работайте.
Когда он выходил, в спину ему донеслось:
– Спецсигнал в Управлении получите, на вас выписано.
Он остановился на секунду, хотел что-то сказать в ответ, но раздумал и вышел. Садясь в свой «гелендваген» и не попадая ключом в замок зажигания, он вдруг понял, чем он является теперь: тем, что уже начало свой путь к унитазу и что скоро сольют, если он изо всех сил не притворится, что он на самом деле не то, что следует слить, а другая, полезная субстанция. Его художественное чувство никак не отреагировало на эту грубую метафору, и он шепнул:
– Застрелюсь.
Запершись в квартире, он неделю пил. Комната, где он терял сознание на полу, выпив очередные пол-литра, была завалена пустыми бутылками из-под водки и лимонной кожурой. На столе лежал пистолет, купленный на всякий случай три года назад у знакомого капитана ФСБ. Каким-то чудом он не застрелился случайно; телефон он выключил, о черноглазой чиновнице старался не думать. В Министерстве он научился избегать потенциально опасных людей; теперь он применял этот навык в отношении человека, для которого сам представлял опасность. В первую трезвую ночь понедельника он сидел неподвижно, подперев голову руками, и молча смотрел на пистолет. В пять часов утра он вдруг вздрогнул, встал и начал ходить по комнате, сначала медленно, потом все быстрее и наконец зашептал и лаково заблестел глазами в темноте. Его художественное чувство работало, как никогда, мощно:
– Действительно, ведь это будет гениально! Смерть чиновника. Смерть… смерть чиновника… ведь я чиновник! – Он засмеялся, радуясь холодным стальным бликам, неизвестно откуда взявшимся на стенах. – Не снимая вицмундира, умер. Лег и, не снимая вицмундира, умер. А я сниму костюм, и все спросят, почему голый, а я отвечу, как есть: так в бане же был, вы что! В баню к хозяину ходил… А потом, ведь нужен авторитет, нужна моральная чистота, чтобы взять в заложники. Невинных людей… Я выйду и скажу им: смотрите, я чист перед вами. Я в… в… в баню ходил. К хозяину!
Он еле смог выговорить последнее слово и упал на пол, сотрясаемый истерическим смехом. Светало, по улице проехал одинокий черный автомобиль с зачем-то включенной мигалкой. По стенам комнаты плотно метались серые тени.
Отсмеявшись, он два часа неподвижно лежал на полу, тяжело дыша. Потом встал, побрился, выбрал чистую сорочку, повязал галстук, надел хрустящий синеватый костюм, заложил пистолет за брючный ремень и поехал в Министерство.
На входе он увидел ее и остановился, пораженный чем-то самым важным в своей жизни, что он давно забыл и только сейчас начинал вспоминать. Она пока не видела его, и он вежливо изогнулся, пропуская вперед молодого человека в серой куртке. Она медленно повернулась, узнала его, и ее губы от страха сложились в нечто похожее на презрительную улыбку, показывавшую мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные смородиновые глаза, черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный «Мерседес-Гелендваген». Он шагнул к ней, по привычке любуясь ею, и механически улыбнулся и заговорил что-то, но вдруг увидел, что молодой человек в скромной серой куртке стоит неподалеку и откровенно разглядывает ее, и он вдруг вспомнил все, что должен был вспомнить, и огромная серая тень метнулась в последний раз и накрыла его целиком, и он выстрелил, и черные, стальные, синие, лаковые, ласковые блики погасли навсегда, и звук выстрела гулко растворили в себе тяжелые мраморные своды Министерства.
2012 г.
Рантье
Нина Васильевна приличная, уважаемая женщина. Нина Васильевна встает рано утром, обматывает поясницу шарфом, ставит чайник, варит себе яичко. Включает телевизор: «Доброе утро». Утром обязательно новости. В новостях всегда показывают серьезных, напряженных людей, которые стоят и жмут друг другу руки, а потом сидят вполоборота за столом и говорят что-то. Нина Васильевна любит новости, в них всегда все расскажут и объяснят, что к чему и откуда что берется. Без телевизора никуда, ложись и помирай. Живет Нина Васильевна в скромной однушечке на улице Кравченко в Москве.
Чайник вскипел, яичко сварилось, Нина Васильевна надела поверх шали синее плотное платье, ноги, помнящие каждый шаг, что ступили за эти шестьдесят пять лет, спрятала в шерстяные носки и теплые войлочные туфли. Позавтракала, накормила кошку, полила цветы, протерла пыль со стенки, мимоходом, как всегда, остановилась возле серванта, засмотрелась на фотографию Андрея: восемь лет уже как умер, а все привыкнуть не может. Ну, ладно! Утренняя церемония, основа миропорядка и гарантия стабильности – порядок должен быть прямо с утра, – совершена, пора браться за настоящие дела! У нас сегодня много дел, ох, многонько! За окном, как всегда, шумела стройка, приветствуя новый день Нины Васильевны фейерверком свариваемых труб.
Сбербанк, за свет заплатить. Живодеры. Сами жрут в три горла, а мы отдавай им последнее. Поругалась с каким-то молодым нахалом в розовой рубашке и наушниках, что пролезть хотел без очереди. Сказано: бери талончик и сиди, пока не позовут! Нет, позатыкают уши свои затычками и лезут. Наплодились. Ну, кое-как отдала последние кровные, обругали, так хоть не задавили, и на том спасибо.
Теперь – на почту, дочке позвонить по межгороду. Хоть и не стоит она того, неблагодарная, а все равно надо голос родной услышать. Любят они, ох, любят по заграницам разъезжать, будто олигархи какие. Как поженились, так, почитай, и ездят два или три раза в год. Все на Бали, на Бали. Через пару дней после свадьбы при ехала к ним, проведать хотела, помочь, может, чего, пирог привезла, все утро с больной-то спиной над ним горбатилась, а открыл ОН, в простынь кутается: вы чего же, мол, Нина Васильевна, без звонка, как снег на голову? КАК ЧЕГО?! Это что же, теперь мать дочь родную и увидеть не может? Тут и сама Лена из спальни выбежала, тоже почти голая: мама, ты прости, мы сейчас очень заняты, собираемся в медовый месяц. В месяц, значит, медовый. Молодцы какие. Собираются. НУ, А Я КАК ЖЕ?? Еле отпоили тогда валокордином Нину Васильевну. Два месяца не разговаривали. Потом помирились.
Не отвечает дочкин номер, попусту трещит телефон в пустом, чужом, молодом, похабном, до потолка, до краев залитом солнцем гостиничном номере! Ушла, наверное, с НИМ, гулять да деньги просаживать, больше у них ничего на уме нету. Ну, мы люди не гордые, попозже позвоним еще. Так. Теперь в поликлинику.
В поликлинике поднатужились и придумали особенное гнусное унижение для Нины Васильевны. Какой-то «дневной стационар», что ли, для работающих граждан, желающих посетить врача утром, до службы. Это значит, что всякая приезжая сволочь возьмет квиток и, локтем отпихнув Нину Васильевну, пролезет в заветный кабинет без очереди и засядет там на целый час. Ему, мол, на работу надо, не может он в очередях сидеть. А Нина Васильевна просто так, значит, гуляючи сюда пришла? У нее дел никаких нету? Сиди жди в душном темном коридоре, пока сердце не прихватит, глаза пыльной паутиной не застит? А все почему: потому что теперь только приезжим и жизнь в Городе, и мэр у нас приезжий, и даже президент и тот приезжий, и все-все главные начальники понаехали, черных машин понакупили и стоят в пробках, нарочно, по злобе своей холопской не пускают троллейбус Нины Васильевны, гудят, травят ее газами: мы, мол, тут теперь хозяева, а вы сами помирайте как хотите, мы вам не мешаем. Демократия. Кое-как отсидела очередь, уж обед наступил, когда Нина Васильевна вышла от терапевта с рецептом. Теперь в аптеку: успеть ли до обеда?.. Все никак не привыкнуть, что обедов теперь почти нигде нету, все работает хоть круглые сутки. Конечно, если им заняться нечем, то можно и без обеда. Купила Нина Васильевна в аптеке рядом с поликлиникой нужные лекарства, опять полпенсии отдала. Просто слов никаких нет.
Вот и замелькали, закружили от ежедневного расстройства и унижения черные мушки перед глазами, закружили и стали жиреть, разрастаясь: уже не мухи, а черные пульсирующие точки, дверные глазки, обзор того света, дырки в порченой дешевой оболочке фальшивого картонного мира. Присела на скамейку, отдышалась, всплакнула немного. А чего всплакнула-то? Ну, неблагодарная, да, вышла замуж, сбежала, бросила и лежит теперь где-то, развратная, скользкая, вся в меду, с ним, холодным, страшным, строгим. Но все равно, родная ведь душа!.. Ладно. Половина дел вроде бы сделана, теперь – к Прокофьевне в гости.
В метро нет, метро это нам ни к чему. Там только эти, в розовых рубашках и с затычками ездят, кто не успел еще машину купить. Задавят, затолкают, места не уступят, обхамят – этого и наверху, слава богу, хватает. Лучше на троллейбусе: хоть и медленно, но безопасно, опять же, разговориться всегда можно с кем-нибудь, всегда есть хорошие женщины, с которыми можно и про цены, и про приезжих, и вообще про жизнь. Щелкает электромотором троллейбус, везет Нину Васильевну в гости к последнему в Городе человеку, который ее понимает, и так же щелкает и каждую минуту рискует остаться без искристого питания сердце Нины Васильевны.
Да, не узнать Москву! Ни деревца, ни лужайки, ни воздуха, ни просвета в далекий дым лесов, один бесконечный, все расширяющийся бетонный муравейник для тех, кто приехал, впился, вцепился и не оторвешь его, хоть вырви все ногти и выбей ему все зубы: он будет работать всю жизнь, носить розовую рубашку, травить Нину Васильевну выхлопами своей машины, рассчитается наконец за этот гроб с евроремонтом на пятнадцатом этаже и умрет, оставив все детям, а те родят своих детей, жить опять станет негде, и начинай все заново. Хоть и сволочи эти приезжие, а все-таки иногда, в троллейбусе, в тихую минуту жалеет их добрая Нина Васильевна.
…Прокофьевна блинов напекла, чаю в цветастом чайнике заварила. И пошли разговоры! Кто что по телевизору видел: говорили, что в мясе одни сальмонеллы и химикаты, что покупать ничего нельзя, потому что людей нарочно травят, что в котлете нашли человеческий палец, что от мобильных телефонов идет сильное излучение, что те, которые на Чистых прудах сидели, американские агенты и что им заплатили много тысяч долларов, – а если заплатили, так можно ведь и не работать, правильно? вот и сиди сколько хочешь, бездельничай, – и что парад планет ничем хорошим не закончится: жди беды, это уж верно. Обсудили и лекарства, и цены, и плитку (ходить невозможно же), и дневной стационар, и дворников-гастарбайтеров (грязь от них, опасность и наркотики), и нового мэра: сидел бы у себя в тайге или откуда он там, что ему в Городе делать? О чем еще двоим старым людям говорить, если у них никого, кроме друг дружки, и не осталось? У Нины Васильевны хоть дочка есть, пусть и пропащая, неблагодарная, а Прокофьевна так вообще одна на всем белом свете: детей не было, муж умер. Жаловалась Прокофьевна с опаской, наклонялась к самому уху: приходили к ней, мол, какие-то люди ласковые с бумагами непонятными, предлагали обменять ее трехкомнатную квартиру – «Куда вам одной такие хоромы, это ж сколько убирать» – на поменьше, с полным пансионом и уходом в случае наступления страхового случая по состоянию здоровья, об чем распишитесь: вот здесь. Прогнала их Прокофьевна, ибо наслышана о жуликах, черных риелторах, что и перед убийством не остановятся, если надо будет. Теперь страшно. Живет Александра Прокофьевна на Ленинском проспекте.
Ох, квартиры, эти квартиры! Все бы им квартиры!.. Как раз время подошло Нине Васильевне ехать по последнему, самому важному делу, связанному как раз с квартирой. Сдавала она оставшуюся после матери (сама жила в мужниной) двушку на улице Обручева, что приносило ей немало хлопот и расстройства. Ведь это что за люди! Они же не понимают, что их об-ла-го-де-тель-ство-ва-ли! В Городе живут, в тепле, в уюте, все необходимое есть, не тревожит их Нина Васильевна, плату берет божескую, а они только и знают, что гадить да нос воротить: мол, дорого берете, Нина Васильевна, мол, вламываетесь без звонка по утрам в выходные, мол, съедем мы отсюда. «Вламываетесь» – это что же, теперь свою квартиру и проведать нельзя?! И когда же ездить туда, если не по выходным?! Нина Васильевна хоть и на пенсии, но у нее все равно дел невпроворот в будни, не то что у этих молодых, которые только в компьютер пялиться и умеют. Снимали у Нины Васильевны квартиру две подруги, молодые девушки: Настя и Лена.
Нина Васильевна вышла на родной с детства остановке – правда, поперестроили все вокруг, – доковыляла до подъезда, долго ждала лифта. Долго жала на кнопку звонка. Наконец открыла запыхавшаяся Настя:
– Нин Васильевна, вы что ж не предупредили! Я совсем не ждала вас… я бы…
Так. Не ждала. Спокойно, значит, живем. Как у себя дома.
Нина Васильевна молча прошла в комнату Насти, которая побольше. Там на столе горкой стояла только что вымытая посуда, блестело несколько запотевших бутылок. На диване сидели, спрятав руки между колен, двое худых юношей в очках. Таак.
– Настасья, – очень ласково спросила Нина Васильевна, – а Лена где?
– На работе еще, Нин Васильевна. А я вот… по раньше.
– Праздник какой у вас, что ли?
– Так ведь… диссертацию я дописала, Нин Васильевна. Отметить вот хотим.
«Врет ведь, все врет, – думала Нина Васильевна. – Хахалей-то если водить, какая там диссертация».
– Молодые люди, – самым приторным голосом, каким только можно, обратилась она к сидящим на диване, – а вы давно тут живете? У девочек?
Молодые люди вздрогнули и глубже спрятали руки между колен. На кухне, куда только что ушла Настя, упала и округло зазвенела по полу кастрюля.
– Да что ж вы за человек-то, Нина Васильевна! – примчалась Настя. – Никто у нас не живет! Гости! Гости у нас!!!
– А мы договаривались насчет гостей.
– Нет, мы не договаривались насчет гостей! – Настя ошпаренной кошкой метнулась к шкафу, вытащила договор. – Здесь что-нибудь написано насчет гостей?! Покажите!
– А это все равно. Мне женщины у подъезда сказали, что молодые люди у вас третий месяц живут.
– Это вздор! Это вздор и пошлое вранье!!! – по-книжному закричала аспирантка Настя. Молодые люди соскочили с дивана и жались друг к другу в углу возле шкафа. – В конце месяца. Нет, на следующей же неделе. Мы съезжаем отсюда, а вы, вы возвращаете нам остаток, ясно???
Нина Васильевна удовлетворенно направилась к двери, которая все это время оставалась открытой. Ну вот что за люди, а? А если попрут чего? Казенное добро у Нины Васильевны в квартире, что ли? Никуда они сами не съедут, а она их не станет выселять, знала Нина Васильевна: хоть и вздорные девицы, а лучше, чем с детьми или с животными, все чище. Но острастку дать надо, чтоб порядок помнили.
Еле добралась домой от усталости Нина Васильевна. Разогрела борщ, переоделась в домашний халат. Ой, батюшки, время, время! Включила телевизор: «Поле чудес»! Как раз успела. Только что представили игроков, и женщина, похожая на Прокофьевну, вручала Якубовичу положенные домашние закрутки. А мы-то когда на дачу поедем, ведь засохло все, поди? Или дочка с зятем так и проездят все лето по морям, а мы на зиму без ничего останемся? Загадали сложное, хоть и короткое: египетский фараон, обреченный вечно строить в одиночку свою пирамиду. Ну, это не для нас; как раз началась реклама, Нина Васильевна пошла на кухню поставить тесто на завтра, испечь пирожки. Когда вернулась, реклама уже кончилась, слово с одного раза отгадал какой-то очкарик, всю игру испортил. Что за слово, Нина Васильевна увидеть не успела. За окном издевательски громко шумела стройка: круглыми сутками строят! Все им мало, вот еще одна оранжево-белая жилая свечка. Понаедут менеджеры в розовых рубашках, заверещат сигнализации их катафалков, совсем жизни не станет. Нина Васильевна закрыла балкон, задернула шторы, неподвижно уселась на диван и, почти не моргая, стала смотреть передачу.
Утром опары на столе не оказалось. Нина Васильевна повертела в руках пустую чистую кастрюлю, поругала сама себя: вот пустая голова. Старость не радость! Шторы были раскрыты, в распахнутую балконную дверь лилось яростное июньское солнце, деловито тарахтела стройка. Нина Васильевна с удовольствием подышала еще прохладным воздухом, дверь оставила открытой: пусть. Сварила яичко, засобиралась на рынок за цветочной рассадой. На площадке встретила нового жильца, который снимал квартиру у эмигрантов: молодой, но уже начавший седеть брюнет, всегда здоровается, музыку не включает, женщин не водит. Странная личность, будто скрывает что.
Проторчала на рынке, потом сразу с порога пошла отчищать от унитаза засыпанную заранее порошком ржавчину. Уже вечерело; усталая Нина Васильевна зашла на кухню, твердо решив на этот раз не отвлекаться и все-таки поставить опару, и схватилась за дверную колоду, попятилась назад: на столе, жирно выдавившись из кастрюли, лежало тугое серое тесто. Позвонила Прокофьевне, та давай утешать: старые мы с тобой, Васильевна, память никудышная, ты выпей валокордину да и пеки свои пирожки. Поставила да забыла, чего пугаться-то? Кое-как успокоилась Нина Васильевна, напекла пирожков, открыла балконную дверь, высунула остужаться.
Неладное что-то началось с того дня. Моя посуду или возясь с цветочной рассадой, Нина Васильевна иногда вдруг слышала одной кожей что-то живое, воздушное, трепетное, чувствовала чей-то пустой внимательный взгляд на вдруг зачесавшихся плечах, терпела, тверже терла тарелки, глубже вкапывала нежные ростки, но не выдерживала и, обернувшись, видела – видела? померещилось? – остаток расплывчатой черной тени, метнувшейся в комнату. Пропадали мелкие вещи, сливалась из раковины вода, где замочена была пригоревшая сковородка, каждый день под другим углом смотрела на Нину Васильевну фотография мужа. Она зажигала свечи, брызгала на стены святой водой из припасенной бутылки, читала молитвы, смутно понимая, что это все не то. Квартира становилась как будто меньше и грязнее, хотя в чем именно заключались пугающие перемены, сказать было трудно.
Александра Прокофьевна посоветовала знакомую гадалку, которая якобы сможет прочистить ауру.
– Только вот… – замялся в телефонной трубке как будто незнакомый, слегка одеревеневший голос, – у меня тоже…
– Что? – воскликнула истомившаяся Нина Васильевна.
– Нет, ничего. Записывай номер.
Пришла гадалка, увешанная бусами, браслетами и перстнями, приседая и поминутно шикая на и без того затихшую Нину Васильевну, прошлась по комнатам. Потом поводила руками по воздуху, стукнула в туалете по вентиляционной решетке, сожгла вонючую травку.
– Домовой у вас шалит – вот оно что.
– Домовой?!
– Обидели, значит. Гости шумные были? Незнакомые? До утра сидели? Надолго уезжали? Тараканов дихлофосом травили?
– Да что вы такое… гости. Какие у меня гости!
– Ну, значит, словом недобрым или еще чем. Мириться надо.
– Как мириться? С кем? С девочками?
– С какими девочками? – Гадалка деловито порылась в сумке, достала какие-то разноцветные шнурки и пошла раскладывать их по углам. – С домовым мириться вам надо. Я вам обереги положу, а вы, на ночь или когда из дома уходите, обязательно еду оставляйте на столе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?