Текст книги "Гражданин Уклейкин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
IV
Недели через две после появления нового жильца Уклейкин сказал Матрене:
– Ты не тово… не скандаль уж… Человек хороший, прямо образованный человек… Даже в белье ходит.
– Да уж не в тебя… Тридцать целковых получает. Разве от безобразия твоего съедет… Вежливый человек.
– Ве-жливый… Прямо – душевный.
А через месяц Уклейкин уже сиживал в комнатке жильца, с упоением и верой слушал новые слова и чуял в них смутный отклик тому сумбурному, что бродило и путалось в нем, – недовольству жизнью и безотчетной тоске. Хотелось схватить и понять все, что говорил Синица, и казалось Уклейкину, что он уже схватил и скоро поймет. И что было особенно приятно, так это – новые, никогда раньше не слыханные слова. Эта новизна слов делала речи Синицы важными, заслуживающими доверия и обещающими. От них шла на душу заигрывающая бодрость.
Возвращаясь домой навеселе, Уклейкин с особенной силой разговаривал с фонарями:
– Проникнем! Ка-пи-та-ли-сты!! Про-хвосты!.. Объединим!.. Обретем свое право, черт бы вас побрал!.. В бор-рьбе!..
Он подымал кулак и грозил.
Плутни и подлости, мелкие утеснения, обсчитывания, надбавки в лавочках и прижимки – все стиралось и умолкало перед тем, что смутно стояло в душе. Доживаются последние дни всего этого. Близится что-то грозное. Так обещал Синица, человек образованный. И Матрена отходила на дальний план, потому что тогда все переменится.
– Фасону-то не напущай… па-вли-на! – останавливал городовой. – Сволоку вот…
– Небось его-то не сволокешь!.. – тыкал Уклейкин в каменный дом. – Все-то вы предались!..
Стесняясь жильца, Матрена ругалась сдержанно, когда Уклейкин вваливался домой. Выглядывал Синица и ухмылялся.
– Паша!.. друг ситный!.. А? Разве бы меня за границей так?.. Пал Сидорыч!.. Утешитель!.. Скажи ты ей, кто я такой… р-ради бога!.. Паша!..
пьяный… постеснился бы…
– У, необразованность!.. ду-ра!.. Никакого понятия… Ты пойми, кто я такой… Про…про…ле…
Синица покатывался в дверях, Уклейкин таращил глаза, а Матрена ругалась.
Было за городом сборище, приезжали говорить. Был на сборище и Уклейкин с наборщиком и вернулся в настроении небывалом.
– И что теперь бу-удет, Матрена!.. Прямо все кверх ногами полетит…
– Сам ноги-то не задери.
– За-де-ри!.. Ду-ра! Жизнь открывается… Уж мы их потрясем!..
– И весь-то с ноготь, а форсишь…
– Сила наша! Вот они где у нас… во-от! – накрывал он одну корявую ладонь другой. – Де-мократия!.. Тебе и не выговорить… И все как Пал Сидорыч…
Когда наступили тревожные дни, Уклейкин ходил в боевом настроении, между надеждой и страхом, и ждал.
– Как мы!.. И что теперь бу-удет!.. Он даже поговорил с околоточным.
– За сапоги-то что ж… Даром, что ль, я буду?..
– Хорошо. Завтра…
– «Завтра» да «завтра»… Мне сейчас позвольте. Теперь не такое время… Я и в суд…
И даже сам содрогнулся.
– Сказал – пришлю!.. И действительно прислал.
– Что?! Видала, как наши орудуют?.. Да уж вгоним в мерку…
И теперь смеялись все трое. Смеялась Матрена, и ее полная, стянутая красной ситцевой кофтой грудь колыхалась, а большие глаза косили и покорно и сторожко оглядывали крепкую, сухощавую фигуру наборщика. Улыбался Синица, скаля белые зубы и нахально окидывая широкие Матренины бедра и грудь. Задорным смехом заливался Уклейкин.
Весть о правах и свободах уничтожила все сомнения. Уклейкин бросил работу и с утра слонялся по городу, заходил в собор, прошелся в толпе Золотой улицей, подпевал, поругался с городовым и явился домой возбужденный.
– Крышка!.. Матрена!.. Матрена!!
– Ну, чего разорался-то?
– Душа во мне ходит… Не могу я молчать… Жизнь открылась! Все теперь по-другому…
– Уж знаю тебя… не подговаривайся…
– Что?.. Водки, думаешь, чтобы?.. Кончено! Я теперь… Знаешь ты, кто я теперь?.. Гра-жда-нин!.. Ей-богу!..
– Ну-к что ж…
– Ну-к что ж!.. Дурындушка!.. Спроси-ка Пал Сидорыча… Руку мне трясли!
– Ну-к что ж…
– Заладила… Вот возля управы… иду, а студенты стоят… Как обернется один да за руку… Напрямки так вот… Гражданин, говорит!.. Не можешь ты этого внять, чтобы…
Вечером в квартирке было шумно. К Синице пришли двое товарищей, пили водку, толковали и пели. Один играл на гитаре, а Синица запевал боевую песню. Матрена пила пиво, в упор глядела на кудреватого жильца, и глаза ее туманились. Уклейкин раздобыл где-то балалайку и выбивал такие рулады, что даже Матрена передернула плечом и грудью и крикнула:
– Ах, пес, не забыл!..
– Весь пр-рах отрясем! Катай, Пал Сидорыч!
А Пал Сидорыч закручивал ус, трогал Матрену ногами под столом, нажимал коленями и пел боевое, потом «Стрелочка», потом еще что-то забористое.
Девятилетний рыжий Мишутка сидел в сторонке и щурился. Давно бы пора спать, но ему еще не дали поесть, да и давно не было такого веселья.
V
Далеко за полночь Уклейкин лежал под лоскутным одеялом, выставив голые ноги, неподвижно, как покойник, и глядел в потолок, на котором уснули тени от уличного фонаря. Все когда-либо побывавшие в голове обрывки мыслей, все, что его мутило и сосало, теперь все это столкнулось в памяти, точно пришло в последний раз – проститься и уйти, уступить место другому, новому. Это новое шло видимо и осязательно.
«…Первое дело, права всякие… – раздумывал Уклейкин. – Второе дело – будем выбирать… Уж настоящих выберем, не прохвостов каких, а самых настоящих… Потом порядки новые… Налоги все к черту, пусть с богачей берут… Хоть им и неприятно это, а… Пожила кума до масленой, а на масленой и сами поживем… Хорошо бы магазин».
Больше ничего не мог выдумать Уклейкин. Что-то мягкое стлалось и залегало в душе. Чуть-чуть даже жалко было всех этих, кому так ловко жилось недавно и кому теперь скоро будет плохо. Но делать нечего: как кому судьба. Да, но как же все это сладится?.. Магазин… да, это хорошо… Только надо…
И ясно пришло в голову, что самое важное надо сделать.
« Поддержаться…»
Это слово он повторил про себя несколько раз, но этого было мало. Так что же еще-то нужно? Он перебирал в голове все, что там было, и снова пришел к выводу, что нужно «поддержаться». И захотелось ему во что бы то ни стало выполнить решенное им – иначе ничего не изменится, – и он с таким мучительным напряжением пожелал выполнить, что уже не мог спокойно лежать, привстал с постели и глядел в темноту. Но все спали, и не было такого человека, кому можно было бы высказать все. А было так полно и горячо на сердце, что подступало к глазам и жгло.
Возле он чувствовал большое, обжигающее тело Матрены.
– Матрен! а Матрен!.. Уж захрапела…
Но не спала и Матрена. Заложив полные белые руки за голову, она жмурилась, стараясь вызвать в воображении сильные объятия наборщика, все еще ощущая намекающие пожимания колен, снова переживая жгучие чувствования страстных, с другими пережитых, ласк. Она думала, как, когда и где столкнутся они, и знала, что это будет, что если не он, так она сама пойдет к нему и добьется. У него такие позывающие глаза. Он понял ее сегодня, когда она притиснула под столом его колено, и он не отнимал его, а злым, прожигающим взглядом посмотрел ей в глаза, на шею, и, чокаясь, локтем нажал грудь. Она наденет розовую рубаху с открытой грудкой и кружевцами, рубашку дьяконицы, распустит косу и босая пойдет…
И она притворилась, что спит, стараясь затаить клокочущие вздохи нахлынувшей страсти.
– Матрена… Слышь ты!..
Он толкнул ее в грудь, и толкнул больно.
– Ну?.. чего ты?.. Только глаза сомкнула…
– Глаза… Храпишь, как… бревно.
– А тебе завидки?
– За-вид-ки… ду-ра… С тобой как с человеком все равно…
– Наглотался.
– На-гло-тал-ся!.. Дурында… Никакого понятия… Ты слушай… Да не зевай… Даже щелкает… Э, необразованность…
– Образованный! Дрых бы уж лучше… пьяница!..
Ему стало обидно.
– Тише ори-то, дурища!.. Пьяница… Пал Сидорыч вон прямо душевный человек – и то пьет… Тебе бы сресаля всё. И выпить уж нельзя. Теперь вон все самые образованные люди – пьяницы. Поори еще!.. Толкану вот – вылетишь!..
– Навязался, черт лысый… Уж лучше бы за будочника пошла… По ночам спать не дает…
– Э-э-э… не да-ет… Мужчина я потому… Во мне кровь ходит… Слушай! Да слушай ты… Чего ревешь-то? Со злости ревешь-то!.. Да слу-шай…
Он осторожно толкнул ее в бок.
– Кулашник, леший!..
– Да ведь легонько я… Слу-ушай… Вот тебе сказ… Да слушай! Да не реви ты… Пал Сидорыч слышит…
– Все пущай слышут, как ты, шильный черт… В гроб вгонишь…
– Тебя вго-онишь…
– Уж лучше бы на бульвар ходила…
Что-то глухо хлопнуло в темноте.
– В-вот тебе! в-вот тебе «на бульвар»…
Еще что-то хлопнуло и загромыхало. В соседней комнатке ноги уперлись в переборку и вялый голос спросил:
– Чего там?
Тишина.
– Услыхал… Э, дура! С тобой пошутил, а ты в рыло. Ведь люблю… Подь-ка сюда… да ну, что ль… Чтоб только человека обижать… Ну, слушай… Матреш!.. Курочка ты моя…
– Слышу! – злым шепотом отозвалась Матрена, в которой сонный голос жильца вновь разбудил жгучий порыв.
– Слушай… Водчонки – ни-ни! И не покупай… Крышка! Поддержать себя надо. И вот те крест… ежели хочь каплю, хочь… Вот тебе!.. Зарок дал… Чтоб все по-другому… Долги сберем, книжку заведем… Как лишнее – на книжку… Магазин, может, откроем…
– Еще что?..
– Уж ты не шипи… Уж я… Ты только не зыкай на меня… не зыкай… а по-любовному… – шептал Уклейкин, чувствуя умягчение на душе.
Он коснулся заскорузлыми пальцами мягкого округлого плеча Матрены, и это прикосновение к голому, пухлому телу вызвало в памяти красивый, когда-то манивший образ. И проснулось почти забытое желание, пропитое, истасканное. Но голое плечо выскользнуло, и его пальцы попали между рукой и грудью. Тогда он потянул Матрену.
– Не трожь!..
Резким движением она вывернулась из его рук и задела локтем по носу. Но он не обиделся.
– Матреша… Ну, ежели мы в законе… Матреш… Канареечка ты моя…
– Не трожь, говорю!..
– Рыбочка ты моя… Ну, ну… С тобой как… с супругой говорю, а ты…
Матрена ответила тяжелым вздохом. За переборкой завозился жилец.
VI
Незаметно выходили из души Уклейкина тоска и озлобление, все то, что темнило жизнь и делало ее проклятущей, от чего он порой хотел убежать куда-нибудь, рвался раскатать всех, наплевать на всех, доказать что-то всем; тоска, которую он душил водкой. Рвался, а кругом незнаемые петли сторожили и путали, и он снова, как замученная муха, опускался в тупое созерцание тоски. Он даже на небо никогда не глядел. Звезды, когда-то обещавшие его просительному взору заманчивый, далекий и незнаемый мир и навевавшие примиряющую грусть, уже давно были только светящимися точками, – неизвестно для чего. Даже солнце – и то только легло пыльный переулок и сушило рваные рубахи во дворе на веревках.
Но теперь тоска уходила, и жизнь начинала манить будущим, которое еще таится, но уже идет – и придет, и принесет что-то хорошее. И рождалось трепетное и позывающее ожидание.
Даже люди, угнетавшие и еще недавно вызывавшие злобу, стали казаться «ничего себе». Матрена еще не все поняла. Но когда уверится, что все устроится, что, может быть, будет и магазин и заведет салон, тогда-то уж не будет фырчать и отделываться, как теперь, и будет считать его человеком стоящим.
А приходской поп отец Каллистрат! Прямо жох был, сквалыга: только подай гривенник, когда с крестом ходит, прямо волком глянет, и за венчание – этого не забудешь – десять рублей содрал. А теперь совсем другой человек. И голос приятный, и кроткое сияние в глазах. А говорить-то как стал! Бывало, в нос все больше, – и не разберешь, что вычитывает.
А вот в воскресенье так все явственно вышло.
Говорил о терпении и ожидании. Говорил о сосудах, что еще недавно были с водой.
– Вы – сосуды, – говорил отец Каллистрат, – и вода была в вас… Но пришел час, и вот в вас вино.
Было понятно, и Уклейкин в середине проповеди принялся усиленно креститься. Говорил и о мехах. Надо новые меха. Это было тоже понятно: ясно, намекал на новое. А оно близится.
Уже заворошились богачи. Пришла телеграмма, что у дворянского производителя мужики весь хлеб на тысяче телег увезли. Говорят, посланы власти, но они передадутся, как мекали в чайной. Городской голова шибко опасается и с рыбником Силиным и шорником Огарковым приманивает «котье» и раздает полтиннички. Уже была схватка у заставы, и еремеевские пекаря-молодцы в пух разнесли черную сотню.
Но что самое важное – составляют списки, кто будет выбирать. Это сообщил Синица. Радостное стлалось в душе, и Уклейкин пытался удержать его в себе и боялся, что вдруг придет кто-нибудь и вырвет это радостное.
Когда, по утрам, Матрена толкала его в бок: «Чего дрыхнешь-то… Чай, шесть било…» – Уклейкин уже не огрызался, как раньше: «Залаяла!..» – а жмурил глаза на тусклое окно, за которым всплывал бледный рассвет, нащупывал в памяти следы праздничного, с чем уснул накануне, вспоминал и бодро шел умываться к лохани.
За чаем, когда выпученные глаза неподвижно глядели в помятый самовар, рот Уклейкина расплывался в улыбку.
– Сахар-то почем брала?
– По шешнадцать, чай… сам знаешь.
– По гривеннику будет.
– Э, плетет… И не бывало никогда…
– Вот те и не бывало… А то и по восемь… Все сделать могут. Намедни пристав под самый под нос кулачище сует, как нащет прибавки… Ну, а теперь сам понюхай.
Как-то, уходя на работу, Синица сказал:
– А тебя, брат, в список-то не внесут…
– Как так не внесут? Это-то почему? Все ведь…
– То-то, что не все. Прав не выбираешь?
– Ну-к что ж… Одиночка я потому… Уж эт-то сделай милость…
Он отшвырнул сапог и поднялся с липки.
– Ты на хозяина работаешь и – будешь, а я сам хозяин – и нет?.. Эт-то почему?..
Словно его обманули.
– И в чайной объясняли, что обязательно…
– Мало что объясняли!
– Ну, это я узнаю…
Было неприятно. Сознание, что он будет выбирать, хотя и не меняло ничего, но теплилось в душе согревающей искоркой. Раз он будет выбирать, значит – он где-то на учете, а раз это так, то… Но что это «то» – Уклейкин не разбирался и успокаивался на безотчетной надежде. А теперь вдруг…
– Ну, это я узнаю.
VII
Вечером он осторожно позвонил у крыльца знакомого заказчика, помощника бухгалтера земской управы, которому недавно шил болотные сапоги.
…Очень хороший и понимающий человек.
Дверь отворил кто-то в белой рубахе.
– Кого еще черт несет?..
Голос был сиплый и не совсем твердый, и Уклейкин понял, что человек в белой рубахе пьян.
– Так что тут господин Швырков живут… Сапоги им шил… так вот…
Вышло так, как будто он пришел за деньгами.
– А, чо… Сашка! Черт какой-то к тебе!..
– Так что… я Уклейкин-с… сапожник…
– А ну тебя! Лезь!..
И человек в белой рубахе увесистым толчком выкинул его в прихожую.
В комнате были гости. Стоял шум. Пахло водкой. Стлались полосы дыма. Под ногами валялись шапки и калоши.
– Кто еще?..
Уклейкин узнал не совсем твердый голос заказчика, вытянул всклоченную голову из передней и несколько раз поклонился, не переступая порога.
– Я-с… к вашей милости… Уклейкин-с…
– А-а… «Шкалики»!.. Сама «шпана»!..
– Прро-рро-ку Иезекиилу почет!! – гаркнул человек в белой рубахе, в котором при свете Уклейкин признал фельдшера земской больницы Клюковкина.
Лица гостей улыбались, разевались рты, подмигивали глаза. Иглообразная фигура сапожника была всем хорошо знакома.
– Пер-рвого приходи… Не при деньгах!..
«Так и знал… за деньгами – подумает», – укорил себя Уклейкин.
– Пер-рвого!.. Романс без слов… Ясно? – крикнул фельдшер. – Ну и…
– Так что я… Никак нет… не за деньгами… – просительно и точно оправдываясь, сказал Уклейкин. – Я потому самому, што…
Он мялся в передней и вертел смятый картуз. А глаза уже разглядели бутылки на столе, управского писца с гитарой, лохматого фельдшера, задравшего ноги на стол и дымившего трубочкой; хозяина, сидевшего без жилета на диване, под зеркалом, и еще троих, ругавшихся за картами.
– Что «што»?.. Наскандалил, что ль?..
– Натур-рально в голубом!.. Ну? – кричал фельдшер. – Водки ему!.. Р-романс без слов!..
– Ни боже мой… помилте-с… – бормотал Уклейкин, нерешительно переступая порог. – У меня… изволите видеть… так что вот какое дело… гм… Дело оно, можно так, ежели аккуратно говорить… гм… гм…
«Говорить иль нет?» – спросил он себя, понимая, что попал не ко времени.
– Шипится, черт его… Излагай!.. Какого еще тебе черта надо? – восклицал фельдшер, настраивая гитару. – Тр-рам-тр-рам… там-там… «Теб-бе од-дно-ой… все чистые ж-жел-ла-анья!..»
– Да не ори!.. Васька!.. Ну, так чего же тебе надо?..
– Про себя так что… хотел узнать… как я…
– «Л-лю-б-бовь… мечты-ы… всей ж-жиз-ни м-мо-о-л-ло-до-ой… Всю мо-ло-до-сть…»
– Да не ори же, чер-рт!.. Труба… Так чего же тебе нужно?
Но тут у игравших начался спор.
– «С бубны – с бубны»!.. А ходишь с черта?.. Си-ву-ха! Говорил, подкозырнуть!.. Ка-ло-ша!..
– Подкозырнуть!.. А с чего я подкозырну?.. Валет чтоб пропал?.. На одной руке-то, ба-бу-шка… Он сейчас режет… Ну?..
– Ей-богу бы, нипочем не прорезал!.. Ну, сдавай…
– Во-ро-на! Без двух бы сидел!.. Сдавай, что ль… Уклейкин выбрал момент, когда все стихло, и сказал вкрадчиво:
– А вот будут выбирать…
– Н-ну?..
Теперь уже все смотрели на него. А он, изгибаясь и делая серьезное лицо, мял картуз и говорил вкрадчиво:
– Вы, конечно, как вам все известно… справиться бы мне надо… Что, меня запишут, чтобы выбирать?..
– Что-о?.. Ах, шут… Ан-некдот!.. Пр-рямо в члены!..
Фельдшер закатился. Игравшие сдали и подошли. И всем стало весело.
– Ха-ха-ха… Вы-би-рать?.. Выбирать хочешь?.. Ха-ха-ха… А-не-кдот!.. Хо-чешь?..
– Да ведь… как сказать… Антересуюсь я, конечно…
– Ха-ха-ха… Ай, шут его дери!.. Водки ему!..
– Постой!.. Васька!.. Да дай, леший, сказать… По-го-ди… Ежели ты имеешь право… Да не лезь, Васька!..
– Надо ему… заряд дать!
– Уж я этого-то не знаю… – растерянно говорил Уклейкин. – Один я работаю…
«Пьяные они все… – подумал он. – Смеются, черти…»
– А может, квартира у него?.. Есть у тебя квартира? – спросил кто-то.
– Как же-с… жена при мне…
– Ну, и выбираешь, значит… В комиссию заяви – и все…
– В комиссию?.. Это куды ж?.. в суд, стало быть?
– В сенат!.. Пр-рямо… и без разговоров… – не унимался фельдшер. – Жалобу пиши!..
Попробовал объяснить хозяин и путался. Писец из управы уверял, что это «очень просто» и «не может возникать никаких противоречий», А фельдшер держал Уклейкина за плечо, тыкал в грудь пальцем и говорил:
– Понимаешь, голова садовая?.. Ты… наплюй!.. Понимаешь… брось!.. Куда тебе, к черту… наплюй!..
– Васька, не сбивай!.. Ты вот что… Иди…
Уклейкина сбили с толку. Он хлопал глазами, повертывался то к одному, то к другому и не понимал ничего.
Есть какой-то срок, но можно подать жалобу.
Есть комиссия одна, и есть комиссия другая. Надо обязательно идти в участок. Если там не выдадут свидетельства, тоже можно подать жалобу. Потом надо идти в управу. Где-то поставят печать и пришлют повестку.
Дергали за руки, спорили и ругались, и теперь Уклейкин понял ясно, что господа выпивши, а лохматый фельдшер и совсем готов.
– Понял? Это – главное… удостоверение…
– Удостоверение!.. Про квартиру… та-ак…
– Ну, ну… ну, вот и понял…
Нападала тоска. Опять везде петли, печати, комиссии, жалобы…
– Стало быть… в управу?..
– Тьфу ты, черт… Ничего не понял… Сперва ты…
– Дозу ему дать!.. Сейчас прояснит… Господа!.. Послушайте!.. Черти… Спирту ему!.. Уклейкин! Чертушка!.. Плюнь! – кричал фельдшер, настраивая гитару.
– Погоди, я ему сейчас… Погоди!.. Ты сейчас…
– Ни черта не объяснишь… Ты вот что… Первым делом… шпарь в участок… Понял?..
– Ну?.. – упавшим голосом протянул Уклейкин, бегая глазами по столу.
– Ну вот… в участок. Там тебе дадут…
– В шею!.. Романс без слов…
– Черт знает что… Васька!!
Лицо Уклейкина вспотело. Взмокла рубаха. Лучше бы уж в другой раз зайти. Он уже начал пятиться к двери.
– Господа!.. Не то… Ей-богу, не то!.. Это непопулярно… Беру слово!.. Уклейкин!.. Шшш… Семен, дай Ваське гитарой по башке!.. Господа!.. Надо ему заявление написать… В сознании такого человека… гм… который… Прямо заявление ему написать…
– Правильно!.. Обязательно…
– Водки ему!..
– Мы это сразу… Уклейкин!..
Встрепенулись. Рвали и комкали бумагу. Спорили.
– Круче!.. Заворачивай! – кричал фельдшер. – «Пей!.. Пе-ей!.. То-ска-а-а… прррой-де-от!..»
Фельдшер протягивал стакан.
– Зарекся так что… – закрутил головой Уклейкин и даже зажмурился. – Ни капли…
– Какие, черрт, капли… Пей!.. Только… прими… Все постигнешь…
Уклейкин покосился на водку, чмокнул и вздохнул.
– Ведь зарекся я…
– Ду-ура… Зарекалась свинья… Пей!.. Ну, вот и… постигнешь… А все-таки ты… черт…
– Подмахивай!.. Да не сюда… во-от… Выводи… Перышко скользило в сухих, мозолистых пальцах. Приятно позванивало в голове. И веселый народ кругом.
– Так. Пропил руку-то… Прыгает…
А фельдшер опять протягивал граненый стаканчик.
– Зарекся ведь… – с тоской в голосе сказал Уклейкин. – Ну-с… по случаю разве хорошей конпании…
Еще объяснили и еще поднесли. Он уже сидел на стуле, в пальто, вежливо вытирал пальцы о скатерть, сморкался в рукав и сплевывал. И хотелось поговорить. Игроки уже щелкали картами и ругались.
– Теперь я все проник… скрозь… Покорно благодарим. Соблюдаете нас… господа хорошие…
– Не р-распространяйсь… Романс без слов… Наплюй!
– Не-ет… я к тому… что, которые не шпана… Так я говорю?.. Ученые люди, которые за нас… раскроют все… всю правду… Правильно я выражаю?..
– Ты не воображай… ты не… заноси… Р-романс без слов…
– За-чем… Я понимаю… они произошли… скрозь… Ужли ж ничего не будет, а?.. Господа хорошие!..
Уклейкина не слушали, но он и не собирался уходить.
– Глотай, и… все!.. Бурликоши ему!.. Лей горькой! Вот тебе бурликоша… Дерзай!..
Уклейкина разбирало. Было тепло и людно, и не хотелось уходить. А фельдшер уже успел хватить «под гитару» и заливался:
Сарафан мой синий,
Са-ма его скину…
– Уклея! чертушка!.. Наплюй!.. Ты не рассы-соливай…
Хозяин осоловел совсем и что-то мычал, а игроки хлестались картами и тыкали друг в друга пальцами.
– Козыря не положил!.. Тут тебе не… клуб!..
– А под даму?.. Слепой черт!.. Вот тебе двойка, вот тебе ко-о-зырь!.. А-а… Думал!..
– Ни туза, ни черта, а «без ко-озыря»… Сапог!..
– Как туза не показал? А после паса пики сказал?..
– «Без козыря» кричал!.. Ну, три онера… два туза…
– Да я… Господа обходительные!.. А? житель я ай нет?.. И пож-жалуйте!.. А? Не приступись… а?.. Сахар… карасий… все!.. А ежели я желаю… а?.. А он чичас себе в кар-рман… Эт-то почему?.. Разе есть такой закон, а?.. Даже… за границей… нет… Пр-равильно я объясняю, а?..
– Шут ты, и больше никаких… Уклея!.. Анекдот ты, анафема!.. Ты… знаешь, ты кто? а?.. Постиг ты это, а?.. Ты… я тебе объясню… Ты… гра-жданин!.. Эт-то уж… романс без слов… Ты хор-рошо… делаешь. И я тебя… хвалю… Наплюй!..
– Об-разованные люди… напоили вы меня… господа хорошие… я все… проникаю… Жалеючи меня… и моего семейства… которое… при моем употреблении…
– И плетет… ну тя к шуту!..
– И Пал Сидорыч… который утешитель… Хуже его, што ль!.. Теперь я…
Он пошарил рукой в кармане.
– Господа ученые… напоили вы меня…
Когда Уклейкин очутился на улице, он двинулся вперед и ткнулся головой в фонарь, подержался, нашел точку опоры, шатнулся и ударился плечом в забор. И остановился.
Черная, с подмороженной грязью, улица, с мутными отсветами окон, скудными желтыми огнями редких фонарей, скучно уходила в черноту и сиротливую пустоту, к заставе, где уныло торчат гнилые сараи живодерни.
А вверху тоже была чернота, но чернота зовущая, чистая, как дорогой бархат, бездонная и нестрашная.
Блестящие тьмы толпились в ней, тьмы недосягаемых вечных огней, негасимых мировых лампад.
Неслышным бегом мерили ее незнакомые звезды, с скрытым сознанием из конца в конец неслышно скользили метеориты. И Млечный Путь широкой жемчужной полосой проложил там ему одному ведомую дорогу.
А Уклейкин стоял, расставив ноги и перебирая карманы, и мучительно пытался что-то такое вспомнить, словно забыл дорогу. И в нем, маленьком, грязном и заблудшем, билась сверкающая точка, билась, гасла и вспыхивала.
– Господа хорошие… обра-зованные люди…
И шел он дальше, высоко подымая ноги, как по глубокой грязи, не зная, куда придет, шел на огонек фонаря. Но огонек колебался и дробился, и Уклейкин старался не потерять его, сбивался на мостовую и снова взбирался на тротуар, натыкался на столбики и все пытался что-то такое вспомнить.
А за ним шли и давили неведомо откуда собравшиеся пьяные тени.
На углу попался Синица с работы.
– На столбик-то не напорись!.. Царапнул!..
Уклейкин остановился, стащил картуз и осклабился.
– Пал Сидорыч… утешитель!.. Малость… самую малость!.. веселые госпо-да…
А наборщик пощелкивал пальцами, хлопал по плечу и говорил одобрительно:
– Ну, ну… иди… Веселей поспишь… Гляди ты, мостки…
Ходики простучали час в темной мастерской. Хрипел Уклейкин. Тихо спал Мишутка на лавке возле лохани. Неслышно пробирались рыжие тараканы от потушенной лампочки к печке.
Осторожно стукнуло в дощатую переборку.
…Тук, тук…
Сдерживая порывистое дыхание, сползла с кровати Матрена, нащупала пол и затаилась, осторожно и жадно вглядываясь в темноту. И, переваливаясь крутыми боками, в розовой, заблаговременно вынутой рубашке, вся мягкая, томящаяся и горячая, пошла…
Боязливо скрипнула дверь и защелкнулась…
Хрипел Уклейкин. Пьяные тени шли на него, окутывали и давили. Тени мертвой жизни.
Ходики простучали три.
И снова, но уже уверенно, скрипнула дверь.
А тени шли и давили.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.