Текст книги "Человек из ресторана"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
А он мне так на это спокойно:
– Должны соблюдать правила!.. Для нас все одинаковы, кто угодно. У нас и сын нашего швейцара учится, и мы рады… Но мы никому не дозволим непокорства, хоть бы и сыну самого министра!..
И опять стал нотацию читать, и что не хочет никого губить, а не может дозволить заразу, потому что у них пятьсот человек. И я стал просить потребовать сюда Колюшку, чтобы ему прочитать при них наставление.
Он сейчас пуговку нажал и приказал:
– Позвать Скороходова из седьмого класса!
И давай по комнате ходить, как в расстройстве, и волосы ерошить. Красный весь сделался, воды отпил. А я притих и стою. А часы только – чи-чи… Только бы скорей кончилось все… Потом отдышался и опять:
– Груб он и дерзок! Не внушают ему дома!.. Надо обязательно внушать и следить!.. С батюшкой спорит на уроках… А в церковь он ходит?
И тут я сказал, чтобы его защитить, неправду.
– Как же, – говорю, – ваше превосходительство! Каждый праздник, я слежу.
Только плечами пожал и фыркнул. Подошел к окну и стал смотреть. Тихо стало. Только все – чи-чи… А тут как раз и входит мой.
Остановился у шкапа, руку за пояс засунул, бледный, и губы поджаты, даже на ногу отвалился и смотрит вбок. Директор оглянул его и приказал куртку оправить и стать как следует.
Оправился он, надо правду сказать, вразвалку, небрежительно. И так жутко мне стало. Посмотрел он на меня и точно усмехнулся.
Директор ему и говорит:
– Вот, и отец на вас жалуется!.. – А я, правду сказать, не жаловался. – Расстраиваете родителей… Он тоже удивляется вашему поведению… Стойте прямо, когда с вами говорят!..
Так резко крикнул, меня испугал. А тот плечом так дернулся, как дома, когда выговор ему задашь. То есть ничего не боится.
– Какое же мое поведение особенное? – даже дерзко так спросил. – Меня назвали…
А тот ему моментально:
– Молчать! – как крикнет.
Что поделаешь! Стиснул рот и замолчал.
– Ваше дело слушать, а не возражать! Я все знаю!
А Колюшка опять:
– Меня раньше оскорбили…
А тот ему слова не дает сказать:
– Молчать! Я вас выучу, как говорить с начальством! При вашем отце я говорю вам в первый-последний раз: сейчас пойдете в класс, и я приду и… – Учителя он назвал, забыл я фамилию. – И вы попросите прощение за глупую дерзость.
Я стал делать ему глазами и умолять, но он не внял.
– Нет, – говорит, – я не могу просить прощения… Он меня оскорбил первый… Это несправедливо…
Так меня в жар бросило. А директор так к нему и подскочил.
– Ка-ак? Вы, мальчишка, осмелились!.. Грубиян! Ни за что считаете, что училище заботилось о вас! Дали вам образование! Должны считать за счастье!..
А тот дернулся и бац:
– Почему же за счастье? – И так насмешливо поглядел, как на меня.
А у директора даже голос сорвался, как он крикнул:
– Не рассуждать! С швейцаром говорите? Я выучу разговаривать!.. Мальчишка, грубиян!..
Я стою как на огне, а ему хоть бы что! Позеленел весь и так и режет начисто:
– И вы на меня не кричите! Я вам тоже не швейцар!
Ну, тогда директор прямо из себя вышел, даже очки сорвал. Надо правду сказать, так было дерзко со стороны Колюшки, что даже невероятно. Ведь начальство – и так говорить! И директор велел ему идти вон:
– Вон уйдите! Я вас из училища выгоняю!..
А тот даже взвизгнул:
– Можете! Выгоняйте! Не буду извиняться! Не буду!
И ушел. Я к директору, а он и на меня руками. Весь красный, воротник руками теребит, задыхается. А я стал просить:
– Ваше превосходительство… помилуйте… У нас расстройство… не в себе он, мучается…
А он совсем ослаб и уже тихо:
– Нет, нет… Берите его… мы его вон… исключим… Вон, вон! Не могу… Никаких прощений… Довольно!..
И ушел. Я за ним, а он дверью хлопнул. И остался я один…
Попрекал меня Колюшка, будто я чуть не на колени становился, но это неправда… Не становился я на колени, нет, неправда… Я их просил, очень просил вникнуть, а они так вот рукой сделали и вышли. И никого не было, как я просил вникнуть. А на колени я не становился… Я тогда как бы соображение потерял… Да… Так вот шкафы стояли, а так вот они, и я к ним приблизился… и стал очень просить… Я, может быть, даже руку к ним протянул, это верно, но чтобы на колени… нет, этого не было, не было… Они вышли очень поспешно, а меня шатнуло, и я локтем раздавил стекло в шкафу…
И вдруг передо мной встал какой-то высокий в мундире с пуговицами, перышко в зубах держал… Глаза такие злобные, и так гордо сказал:
– По поручению директора объявляю, что Скороходов Николай будет исключен.
Повернулся на каблуках и пошел с перышком. А тут мне швейцар и показывает на шкаф:
– Уж вы заплатите, а то с нас взыщут…
И заплатил я ему за стекло полтинник. Он мне шубу подал и пожалел даже. Спросил меня:
– У вас сынка исключают? У нас очень строго. А вы идите по карточке этой, – и карточку мне в руку сунул, – у них такое же училище, и они у нас раньше учились… Могу рекомендовать… У них двести рублей только… А может, и скинут, если попросить…
А как вышел я, ничего не видя, во дворе слышу:
– Папаша! погодите!
А это Колюшка с бокового хода, с книжками. Бежит, пальто на ходу надевает, и книжки у него рассыпались прямо в снег. Помог я ему собрать, а он гребет их со снегом, мнет, листки выпали, остались так.
– Не надо теперь… не надо…
Но я подобрал их и сунул ему в карман. И снег шел, такой снег… Пошли двором… Смотрю я на Колюшку, что он так тихо идет. А он назад кинулся, где книжки рассыпал… Стал искать опять, ничего не нашел… Опять пошли к воротам. И уж не смотрю на него, а стараюсь по тропке идти, кругом снегу намело.
– Ну, что же… все равно…
Говорит, а сам нос чешет.
– Ничего… я сразу сдам… все равно…
И замолчал. И я ничего не мог сказать: слова не было такого. Иду, он рядом. Дошли до ворот. Тут он оглянулся, посмотрел на училище… и так горлом сделал: гу… И лицо у него было… Щурился он, чтобы не заплакать… И снег нам в лицо прямо был, густой снег. И так глухо сказал:
– Несправедливо меня… они…
Выкрикнул. И заплакал, махнул рукой.
– Все равно… ничего…
Дошли до угла, а я все не могу говорить. И повернул я в переулок, чтобы в ресторан идти. Не мог я домой идти. Там Луша…
– Папаша, вы куда?
Насилу я выговорил:
– Куда?., в ресторан пойду…
И разошлись. Одумался я, пришло мне в голову тут, что ему обязательно домой надо. И обернулся я, чтобы наказать ему, чтобы домой он шел, а его уж не видно. Такой снег валил, такой снег… свету не видать…
IX
Вот какое мне испытание выпало! А за что? Что я, не исполнял своей службы и обязанностей? Разговорился я как-то с Иван Афанасьичем – старичок у нас на дворе жил, учитель из уездного училища, в отставке от службы. Так он и про себя рассказывал мне очень много горького. И вот скажу, как ни тяжело мне было, а легче как-то стало на сердце: другим еще тяжелей бывает!
У него сын как вышел в люди и поступил булгахтером на фабрику на две тысячи, так его загнал прямо в щель. Так и сказал:
– Вы, папаша, живете на моем иждивении, потому что ваша пенсия только на квартиру хватает…
И всю пенсию его стал забирать за стол и квартиру и отдавал ему носить свои старые брюки. А поместил его в коридоре на сундуке. А как старичок пожелал уехать в комнатку ко мне и жить на свой страх на пенсию, не допустил.
– A-а… Вы хотите меня страмить! Чтобы в меня пальцами тыкали! Я теперь на виду у правления и прибавки просил ввиду вашего содержания, так вы мне нарочно, чтобы повредить в глазах!..
Так и не дозволил. И на табак давал только тридцать копеек в месяц и велел в кухне курить, где самовары наставляют. Табак очень зловонный… Вот! Так мое-то горе с полгоря! А тот-то всю жизнь на сына положил, за булгахтерию сто рублей истратил и за место заплатил, чтобы приняли.
И путал я на службе в тот день! Антон Степанычу Глотанову за обедом служил очень плохо, даже совестно. Блюда перепутал, со второго начал. А он и говорит:
– Клюнул, что ли?
Я им даже, помню, и не ответил ничего, и они на меня так внимательно поглядели. Стою неподалечку в простенке, смотрю в окно, как снег валит, а в глазах все комната та со шкафами…
Антон Степаныч ножичком постучали:
– Нарзану я просил!
А у меня в глазах жгет. Принес я им нераспечатанную бутылку. И так мне стало стыдно, что не мог сдержаться… Смахнул салфеткой глаза и откупорил им.
– Что это, брат, с тобой сегодня? – спросили.
Но я счел неприличным сказать им про себя. Извинился за небрежение и объяснил, что заторопился. Нельзя же сказать, что нездоровится, потому что у нас на этот счет очень строго. Нездорового человека нельзя допускать к гостям служить, и было не раз подтверждено администрацией нашего ресторана. Могут брезговать господа. А про сына говорить… И выплакал-таки я лишний полтинник. Всегда они мне полтинник оставляли, а тут положили рубль.
Пришел из ресторана. Луша плачет. И понял я, что ей все известно. Глаза опухли. Про Колюшку спросил. Оказывается, весь вечер все письмо писал и потом уходил со двора, а теперь спать лег. А Луша пристала и пристала ко мне:
– Иди к директору, проси еще… Куда его теперь? В конторщики на дорогу?
Сказал, что схожу, попытаюсь. И легли спать. А как вспомнил про письмо да опять про Кривого, как он ночью один с собой распорядился, страх на меня напал. А Колюшка если… Кто его знает! И не ел он сегодня ничего. Какое письмо? Не могу улежать. Слышу, в коридорчике кашлянул. И пошел я к нему послушать. А мне от лампадки из нашей комнатки видно было, как он лежит лицом в подушку. Как был, так и лежит, и даже сапог не скинул. Подошел я к нему и позвал:
– Коля! Ты не спишь?
– Не сплю…
– Что же ты не спишь?
– Не хочу…
– Коля! Ты спи, голубчик… Не надо расстраиваться… Бог милостив.
Молчит.
– Коля, – говорю. – У меня сердце за тебя болит… Ты бы разделся…
– Нет, все равно…
И вздохнул тяжело. Тут я сел к нему, стал его по спине гладить и уговаривать:
– Ничего. Я все силы употреблю, чтобы тебя приняли… Хочешь, к генералу одному пойду, у него влияние большое, и он к нам ездит… Ему только слово сказать… Он для меня снизойдет…
А он как вскочит!
– Смеетесь, что ли, надо мной? – Задрожал весь. – Да я лучше…
– Что? Что ты лучше? – спрашиваю его.
– Ничего… А экзамен я сдам и без них. Вы думаете, я не понимаю? Я все понимаю!.. Мне, может, больней вас…
И задрожал у него голос.
– Вы, – говорит, – всё радости ждали от меня, а я вам вот что…
И так стал рыдать, так рыдать… И Луша прибежала, и Наташка проснулась… А он в голос, в голос… Встал, на нас смотрит, трясется, точно его кто бьет. И челюсти у него так стучат, так стучат…
– Простите меня… Измучил я вас, измучил. Я все сделаю, работать буду…
Потом оправился и сказал, что спать будет, чтобы успокоились. А как те ушли, и говорит мне:
– Слушайте. Вы ничего не повернете. Я им письмо послал и все сказал…
– Кому письмо послал?
– Им, директору и всем учителям… Все сказал.
– Что ж ты теперь наделал? – спрашиваю.
– Все им сказал. Думаете, я еще ребенок? И ваше положение знаю… А вы мое-то знаете? Хоть словом сказал я вам про свою тоску? Не хотел вас расстраивать…
Схватил меня за руку, стиснул.
– Нет, нет. Ничего не говорите… Выслушайте, что я вам скажу… Мне некому и сказать-то… Папаша, милый!..
– Ну, хорошо, – говорю. – Успокой ты меня… Извинись…
А тут и вспомнил, что письмо-то он послал им.
– В чем? Что меня все годы мучили? Не знаете вы их!
И стал рассказывать про свое. Как относились к нему и как надзирателишка его поедом ел и издевался.
И так мне стало за него обидно!
– Меня, – говорит, – еще с первого класса все так отличали, и еще некоторых. И все тот носатый. Он все чистеньких любил, а я без воротничков ходил… Оборвышем называл. Он, – говорит, – подлец, даже мою фамилию коверкал нарочно… Скомороховым звал!.. Чтобы смеялись.
И что же оказывается! С пятого класса насчет таких делов просвещал, чтобы туда… И адреса давал. А про Колюшку распространил, что он таким пороком занимается… А?! Ему товарищи сказали. И мой Колюшка пристыдил его при всех за ложь. Ведь это что же!
– Он, – говорит, – меня вшивым раньше называл, на гимнастике на палке кружиться приказывал, а у меня голова не выносит. До ненависти меня довел! А сегодня, как я выбежал из приемной, он стоял за дверями и подслушивал. И спросил меня, гадина: «Как дела, господин Скоморохов?» Ну, и обозвал я его подлецом в глаза…
Что ж я мог ему сказать! А потом и спрашивает:
– Мне директор про какие-то письма говорил… Какие письма, вы не знаете?
А я про них совсем позабыл, про письма-то Кривого. Достал я из сюртука, зажег лампочку, и стали мы их читать. И что же оказывается? Так он там всего наплел, что и не поверишь. В одном написал, что Колюшка ругает начальство так-то и так-то и говорит про политику, а в другом написал, что все наврал в письме, а начальство все прохвосты и он донесет на всех про взятки. Прямо он уж тогда был не в себе…
Досидели мы так в душевном разговоре до пятого часу, и вдруг заявляется с балу Черепахин. И очень сильно заряжен.
– По какому поводу бдите? Опять, что ли, кто повесился?
И хоть выпивши он был, но я ему все рассказал, что так и так. А он вдруг на трубе хотел туш. Насилу я его упросил. Разошелся вовсю. Очень хорохорился, врал, как капельмейстеру при публике в ухо плюнул. А голос у него зычный, и разбудил он Наташку. Она из комнаты на него закапризничала. А он сейчас тише воды ниже травы и меня вызвал к себе в комнату. И говорит:
– Желаю знать ваше направление… Хотя мною и гнушаются, но я как-никак себя ознаменую впоследствии, будьте покойны… Это уж я себе назначил. А вот что скажите… Если секретно от родителей, за барышней ухаживать можно? Только одно слово?
– Да почему вы так спрашиваете? – говорю.
– Нет, вы скажите, допустимо? Я для одного приятеля…
Сказал ему, что это, конечно, неудобно.
– Верно! И очень даже, – говорит, – опасно в отношении судьбы… Теперь очень много хлюстов… А если офицер, как вы полагаете? Я их знаю, потому что сам из солдат. Можно?
Ну, я сказал, что нехорошо.
А он мне на это:
– Как я верно понимаю!..
И стал просить, что если с квартиры переберемся, чтобы ему комнатку уделить… А с квартиры мы с Лушей порешили съехать. Такая несчастная квартира попалась.
X
И переехали мы из дома барышень Пупаевых. А квартиры все очень дороги, и потому сняли квартиру в расчете сдачи комнат, как это теперь заведено и очень облегчает расходы. Наш буфетчик вот снял квартиру за сорок рублей, а сам за комнаты сорок пять рублей выгоняет. Ну, и мы, слава богу, устроились ничего.
Одну комнату взял за себя Черепахин и пустил к себе жильца, знакомого, – на скрипке играть ходит в кинематограф. И еще комнату сдали молодой чете, – Васиков через Колюшку рекомендовал, – молодой человек и его сожительница. Хоть и не в законном браке, но нам какое дело? Плати деньги и чтобы тихо было. И опять Колюшке спать в проходе пришлось. Наташке надо комнатушку – девица на возрасте, и, конечно, ей надо аккуратно себя держать. Вот ей мы отгородили ширмочкой уголок в столовой. И стала наша квартира как ковчег Завета: куда ни войдешь – всё постели.
И я совсем успокоился, потому что Колюшка стал очень сильно учиться к экзамену. И Васиков, с железной дороги-то, тоже ходил к нему по вечерам заниматься сообща. И пошла наша жизнь тихо-мирно.
И одного только мне не хватало: рассорился с нами Кирилл Саверьяныч. Хоть он и вострый был на язык и очень гордый, но утешитель был при разговоре. И так мне стало скучно. И задумал я его опять приблизить к себе. Потолковал с Колюшкой, чтобы он ему хоть извинительное письмо написал, авось он отойдет. А Колюшка уперся – нет и нет. Хитрый он! Да ведь хоть какое развлечение, а у меня ни души знакомых. И в гости не к кому сходить. Свои-то, официанты, надоели и в ресторане. А Ивану Афанасьичу до нас далеко стало, учителю-то, и прихварывать он стал.
Тогда я сам в праздник до ресторана пошел к Кириллу Саверьянычу.
У него заведение было на углу, у Вознесения, очень шикарное, с зеркальными окнами, и на большой вывеске под бархат золотыми буквами явственно было по-французски: «Кауфер Кириль»! Это так для образованной публики, а он конечно, по фамилии просто Лайчиков.
И вот вхожу я в магазин, а он сам работает во всем белом и бреет господина. Увидал меня и так вежливо, но с тоном в голосе показал мне рукой на стул:
– Будьте добры…
Точно я бриться к нему пришел. Подлетел тут молодец ко мне с простынкой, но я его отстранил. А Кирилл Саверьяныч и не глядит на меня. Бреет и покрикивает:
– Мальчик… щипцы!..
Наконец, вижу, освободился – и так равнодушно:
– Чем могу служить?
Вижу, что тон задать хочет, а глазами пытает. Тогда я стал ему по сердцу говорить, что вот у меня потеря такого человека, которого я уважал до глубины души, и что мне очень горько… И сказал ему, что такое несчастье нас постигло. Колюшку выгнали, и он тоже извиняется. Это чтобы его растрогать и расположить. Тогда Кирилл Саверьяныч вынул гребешок и стал хохолок причесывать, а сам как бы раздумывает.
И сказал уже совсем мягким тоном:
– Видите, как сама судьба все направляет! Причина к причине идет. Хотя мне очень прискорбно.
И все гребешком расчесывает хохолок.
– Очень, очень грустно по человечеству… Но помните правило жизни! Обруч гнуть надо, распаривши… все это самое… Значит, надо приспособиться, а он у вас думает сразу… И вот – финал!
Очень посочувствовал мне, а потом и говорит:
– Я размыслил и нахожу, все это самое… что было недоразумение на словах. Извиняю его, потому что он и так пострадал. Пожалуйте кушать чай…
И отвели мы душу в разумной беседе о жизни, и я был им так обласкан и утешен, что как посветлело мне все. И обещал опять по-старому заходить и успокоить Колюшку. И даже приказал меня постричь и пробрить, хотя я сам производил эту операцию, и даже велел освежить лицо одеколоном.
И так все шло по-обыкновенному. Жильцы люди попались аккуратные, платили исправно, хоть и совсем бедные были. И с Колюшкой у них дружба началась. Луша сказывала, как дома они, так все вечера у них в комнате торчал. И все мне стала петь:
– Ох, боюсь я, влюбится он еще в жиличку… Такая она шустрая да вольная… И свободным браком живет…
Очень стала беспокоиться. И на Наташку стала жаловаться. Как вечер – шмыг на каток. А долго ли до греха? Девочка она у нас красивая, и даже очень хороша собой, и одна по улицам бегать стала. Сказал я ей, а она мне:
– Не ваше дело! Я не маленькая и не желаю в четырех стенах сидеть… У нас все катаются…
И оказывается, стали ее гимназисты и даже студенты домой провожать, и она с ними у ворот простаивала и хохотала. Луша их раз шуганула, из лавочки шла, так та ей такой скандал устроила!..
– Вы что же, хотите, чтобы я сбежала от вас? Я общества желаю!.. Вы необразованные и не понимаете приличий…
А тут я прихворнул что-то, с неделю провалялся. Жар открылся и головокружение. И так меня болезнь напугала! Ну, как помру? И дети на ноги не поставлены, и Луша-то без средств… Хоть бы домик был, все бы ничего, а то никакой собственности… В богадельню ей идти придется, да и то если протекция. А на детей какая надежда!
И решил я тогда на постели, в жару, если поправлюсь, копить и копить. А было у меня на книжке шестьсот с чем-то рублей. Если бы еще тысячи полторы, можно бы у заставы где домик с переводом долга купить. И порешил я тогда во всем себя сократить и каждый день откладывать хоть по рублю и завести секретную книжку, чтобы и Луша не знала. Убавился, мол, доход – вот и все. А то она Наташке то на ленты, то на каток – много расходов. И курить решил бросить, только какие папиросы на столах забывают… И потом сразу и обрадую через годок.
А Луша все пристает:
– Домик обязательно надо… И сны я стала видеть… все черные собаки мохнатые снятся… Это всегда к собственному дому…
И как поправился я, пошел к Кириллу Саверьянычу посоветоваться. Тот сразу одобрил и посоветовал:
– Это можно ускорить. У меня есть знакомый нотариус… он берет деньги по мелочам и людям в нужный момент под вторые закладные отдает из двенадцати процентов, а сам по восьми платит… Только четыре процента себе за хлопоты оставляет…
И знакомый оказался – Стренин, Василь Семеныч. Всегда с Глотановым, Антон Степанычем, у нас завтракают, очень богатый человек. Но только он меньше тысячи не принимал.
– Вот и прикапливай! – посоветовал мне Кирилл Саверьяныч и стал опять по дружбе «ты» говорить. – Очень хорошо, что такое желание у тебя. Для пользы отечества всякий должен иметь свое обзаведение, и потому начальство завело кассы. И я даже своим мастерам карточки для марок роздал из касс, а они, дураки, разве что понимают! Завелся пятак – и уж грызется в кармане… А вот за границей почему порядок и покой? Потому что там даже в училищах приказывают копить. Да! И там у всякого почти рабочего свой собственный дом!..
И такие его разговоры так меня укрепили, что окончательно я порешил копить и копить. И когда пошел в ресторан, зашел в часовню и просил отслужить молебен во исполнение задуманного дела. Ах, как я себе в уме представлял обзаведение домиком! И садик бы развел, березок бы насажал, и душистого горошку, и подсолнухов… И были у меня хорошие куры на примете, лангожаны, замечательные куры у нашего повара одного… Да ведь за тридцать-то девять лет кипения мог бы себе хоть такое удовольствие доставить… Чайку-то в своем садике со своей ягодой напиться… Да-а… Попил я чайку… попил…
XI
А время было самое горячее для ресторанов, после Рождества. Работа и работа. Такие бывают месяцы в нашем деле, что за полгода могут прокормить. Сезон удовольствий и бойкой жизни. Возвращаются из-за границы, из теплого климата, и опять обращаются к жизни напоказ. И потом, господа из собственных имений… По случаю как продадут хлеб и другое, и также управляющие богачей. Очень любят глотнуть воздуха столицы. А потом коннозаводчики на бега, а этот народ горячий для ресторанов и любят рисковать очень на широкую ногу. Такое кипение жизни идет – оборот капиталов!.. А потом из Сибири подвалят, народ особенный, сибирский… В один день год норовит втиснуть, да чтобы со свистом. А это купечество и доверенные приезжают модные и другие товары закупать на летний сезон.
Вот такой сорт публики для нас очень полезный. Копейке в зубы не засматривают… Ну, и измотают, конечно, так, что по ногам-то ровно цепами молотили. Наутро едва подымешься.
Таких-то дней не только мы ждем. Метрдотель-то еще больше нашего ждет… А ведь это штука не малая.
Вот метрдотель… Ведь вот кто хорошо не знает – не может понять даже, что такое метрдотель!.. А это уж как кому какое счастье. Это не просто человек, а, можно сказать, выше ученого должен быть и уметь разбирать всех людей. Настоящий, породный, так сказать, метрдотель – это как оракул какой! Верно скажу. Чутьем брать должен. Другой скорей, может быть, в начальники пройдет, и в судьи, и даже, может быть, в губернаторы, а метрдотель выше его должен быть по голове, Взять официанта, нашего брата… Хороший лакей – редкость, и большой труд надо положить, чтобы из обыкновенного человека лакея сделать по всем статьям, потому что обыкновенный человек по природе своей приспособлен для натурального дела и имеет свой обыкновенный вид, как всякий обыкновенный человек. А лакей – он весь в услугу должен обратиться, и так, что в нем уж ничего сверх этого на виду не остается. Уж потом, на воздухе, он может быть как обыкновенно, а в залах действуй, как все равно на театре. Особенно в ресторане, который славен. Ну, прямо как на театре, когда представляют царя или короля или там разбойника. А метрдотель… это уж высший номер наш, как королек или там князек из стерлядки, значит, белая стерлядка, редкость. Он должен проникнуть в гостя и посетителя и наскрозь его знать. Так знать его по ходу, чтобы не дать ошибки. И потом, ответственность! Как тоже к гостю подойти и с какой стороны за него взяться, в самую точку попасть! И чтобы достоинство было и движения… Это любят. Такие движения, чтобы как дипломат какой. И потом, чтобы был весь во всей фигуре. Маленький метрдотель даже и не может быть. Тогда он должен в ширину брать… И тощих тоже нельзя, потому на взгляд не выходит. И такой должен быть, чтобы от обыкновенного официанта отличался. По зале пройдет, так что как бы и гость, но так, чтобы и с гостем не перепутали…
Может выйти неприятность, да и бывали. Раз вот так-то с артисткой вышла история. У нас на парадных обедах дамам букеты цветов подают, так вот одна артистка шла в зал, а у двери наш метрдотель Игнатий Елисеич букет подал с таким движением и такой взгляд сделал, что она ему головой так кивнула и такую улыбку приятную сделала. Подумала, что это ей любитель. И потом, как узнала все, ее кавалеры выговор сделали метрдотелю, зачем так подал. Это уж перестарался.
Очень трудное дело при тонкости публики. У ней все на расчете: и не глядит, а все примечает и чует. Надо такую линию вести и изображать, чтобы и солидность, и юркость чтобы светила. Чтобы просвечивало!
А капитал у него, может, побольше кого другого. Хороший метрдотель только времени выжидает, и как свой курс прошел и капитал уловил, выходит обязательно в рестораторы… И на чай ему нельзя принять просто, а надо по-благородному. Ему на чай идет как за труд мозга и с куша, и больше по кабинетам, и за руководство пира.
А это очень трудно. Надо очень тонко понимать, как и что предложить, чтобы фантазия была! Только немногие знатоки могут сами выбирать обед или ужин деликатес. Да вот, и просто, а… Придет какой и важно так – карту! И начнет носом в нее и даже совсем беспомощно, и никогда сразу и по вкусу не выберет. И выберет, так общеизвестное. Знают там провансаль, антрекот, омлет, тефтели там, беф англез… А как попал на трехэтажное, ну и сел. Что там означает в натуре и какой вкус? Гранит виктория паризьен де ля рень? Что такое? Для него это, может, пирожное какое, а тут самая сытость для третьего блюда!.. Или взять тимбаль андалуз корокет?[7]7
От фр. timbale – кушанье, запеченное в тесте; крокеты в тесте по-андалузски.
[Закрыть]Ну что? Он прямо беспомощен и, чтобы не сконфузиться, не закажет, а если заказал, тоже осрамился. Потому что это даже и не блюдо, а пирожки…
Мы, конечно, прейскурант должны знать наизусть, как «Отче наш», и все трудные имена кушаньев, ну, иной раз и посоветуешь осторожно. Но могут и обижаться. Один вот так заказывал-заказывал мне при барынях закуску, рыбку и жареное, а потом и говорит важно так: «А потом еще для четвертого – тюрьбо»[8]8
Рыба семейства калкановых отряда камбалообразных (turibo – фр.).
[Закрыть]. Ему название понравилось. Я и скажи, что рыбка это будет, потому вижу, не понимают они… А он на меня как зыкнет: «Знаю, знаю!» Однако отменили потом.
Вот тут-то метрдотель и нужен. Он так может изобразить и направить, что вместо красной на четвертной взведет, да еще красненькой-то и накроет, если гость стойкий. А вот для тех, которые из Сибири, метрдотель прямо необходим. Уж такого-то он, как дите, должен взять в свою заботу и спеленать. Тут его фантазия как раз. Такие блюда может изобразить – не поверишь. Ну, и мазь тут уж обязательно бывает. С при мастью, так сказать…
Опять товарец… Известное дело, что такое «товарец»… И вот тут опять метрдотель. Спрашивают в кабинетах, и наше дело доложить, а они уж знают, метрдотель-то… Конечно, и из них не всякий за это дело берется, но наш Игнатий Елисеич на этот счет большой специалист. И я получал от барышень этих и птичек на чай, но, как перед совестью скажу, никогда самостоятельно не рекомендовал гостям и не подставлял в нужный момент. Очень это нехорошо, я понимаю, и потом, у меня самого дочь росла… Батюшке на духу говорил, и он сказал, что такие деньги, если нельзя отказаться, лучше подавать на церковь.
И вот как укрепился я на мысли, что надо скорей накопить для домика, как раз тут и подошла полоса. Остановились у нас из Красноярска два купца в гостинице при ресторане и стали прохлаждаться. И мне от них было очень полезно – по душам я им пришелся ввиду баков.
– У нас, – говорят, – такой же вот польцимейстер, Аксен Симоныч, вылитый ты!
И с первого же разу меня Аксен Симонычем стали звать. Придут обедать и сейчас – Аксен Симоныч! И платили очень хорошо, по целковому с прибора.
И вот раз как-то ужин велели сервировать в отдельном кабинете. И с ними еще здешний был доверенный по модному делу. Всё с ним возились, кто кого обставит. Народ зубастый: для удовольствия ему не жалко тыщу-другую протранжирить, а на дело он от своего процента не уклонится, хоть ты ему что угодно. И пришли в достаточные градусы, все с водки, да на коньяк, да опять на водку. И закусили хорошо, но им это пустяк, потому что могут три раза обедать. И как пришли в хорошее состояние духа, сейчас меня:
– А как бы нам, Аксен Симоныч, зефиров… французской марки!..
Я и не понял. Зефиров! Зефиром у нас называется вроде пирожного – буше там и вообще воздушное. Но как доверенный-то сказал, что живого салатцу, да как языком пощелкали, я, конечно, понял. И доверенный-то знаток, прямо приказал:
– Позови метрдотеля, у него справку возьмем!..
И это он верно, потому что у Игнатия Елисеича нашего даже запись телефонов есть и вообще как справочная контора. Барышни сами просят, и даже он от них пользуется в разных отношениях. Но ведь и ресторану не убыток. И даже не только телефоны мог указать, а для уважаемых людей мог целый кинематограф карточек предложить в пакетике, как образцы. Сами барышни давали, это уж я знаю. У него в письменном столе хранился этот пакетик.
Попросил я к ним Игнатия Елисеича, и он им этот пакетик доставил. А сам, конечно, ушел, чтобы достоинство соблюсти. И началась обычная история… Начали они тут ревизию производить. А доверенный тоже знаток оказался, здешний, и не впервой ему это, так очень старался для них, чтобы расположить в свою пользу. Как все равно вина выбирал и к градусам прикидывал.
– А ну-ка, какие у вас тут примечательные есть, ну-ка?
Очень старался говорить, который постарше. У него отвислая губа, красная и мокрая, даже рукой ее подбирал. И в глазах у них туманность и в голосе запал. А доверенный-то объясняет:
– Эту вот я знаю… ничего… А эта с жилкой… А эта полукровка… Ах, шельма какая, Нюшка…
А старший крякает и пенсне надел, по карточке щелкает пальцем.
– А, че-орт… тощая какая! Девочка совсем… а, чеорт!..
Как камни ворочают, с одышкой.
– А у этой фигура… И с истерикой даже…
Такой знаток оказался доверенный, даже нельзя было поверить. Очень про дело хорошо говорил и тут специалист.
А я стою, смотрю на них от портьеры и думаю: «Ведь это что! Колюшка-то этого не видал…» А у него даже остервенение против этого. И вот ему тогда лет девятнадцать было, а он ни-ни! Это я знал, и Луша знала по некоторым приметам, а так я не мог с ним про это обсуждать – стыдно было.
И вот весело они так выбирали. Эту, а потом откажется и скажет: вот эту лучше. Увидали, что я у портьеры стою, и говорит старший:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?