Текст книги "Ода утреннему одиночеству"
Автор книги: Калле Каспер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Какие мы все-таки были разные, и как трудно было это различие осознать! Мы наверняка приняли бы его как данность, если б происходили из разных стран, но у нас же была одна родина, великий Советский Союз. Не возникни он, мы, скорее всего, вообще не встретились бы. А теперь мы учились в школе по одним и тем же программам, когда выросли, отмечали (или вернее, не отмечали) одни и те же государственные праздники. Даже одежда наша отличалась только по половой принадлежности, а не по моде. Мы оба привыкли к миллиону вещей, над большинством которых никогда не задумывались – например, нам и в голову не приходило, что миру между народами может быть альтернатива. Как в таллинском, так и в ереванском драмтеатре висел лозунг «Искусство принадлежит народу», и здесь, и там продавали примерно одни и те же товары, платили зарплату в одних и тех же рублях. Как у нас, так и здесь власть принадлежала коммунистической партии и КГБ, как у нас, так и здесь были свои филеры и диссиденты. Мы оба относились к первомайским лозунгам с иронией, но оба в общих чертах знали их содержание. В конце концов, у нас в прямом смысле слова был и один язык межнационального общения, которым Кюллике, правда, владела хуже, потому что у них все эстонцы ходили в эстонские школы, но все-таки владела. Она путала род, падежи, совершенный и несовершенный вид, но это не мешало мне понимать все, что она говорила. Но то, что мы без затруднений понимали речь друг друга, не сводило на нет те различия, которые между нами существовали. Наша жизнь хоть и проходила в одной и той же системе координат, но одинаковой не была.
В последний вечер перед моим отъездом у Кюллике спектакля не было, и она оставалась в гостинице до полуночи. Я сходил в магазин, купил то, что мог предложить советский пищеторг, и одолжил у дежурной по этажу посуду. Разрезав хлеб и колбасу, я сел и стал ждать. Кюллике курила, удобно устроившись в кресле с высокой спинкой. Я помню, что мы опять говорили о кино. Кажется, я рассказывал о том, что фильмы разных стран дают мне основания и для иных выводов, кроме антропологических. Например, в Америке люди думают только о деньгах. Для итальянцев (как и для армян) важнейшая вещь в мире – семья, а для французов – свобода, тотальная свобода, где каждый делает со своей жизнью, что хочет, становится проституткой или взрывает себя динамитом. Немцы мучаются комплексом вины из-за последней войны, англичане же… А вот англичан как будто не интересовал даже развал империи, и единственное, на что они обращали внимание, это четкое произношение слов. В изображении постельных сцен впереди всех шли скандинавы, но и венгры отставали ненамного.
«Венгры – родственный нам народ», – сказала Кюллике. Она докурила, взяла нож и стала делать бутерброд. Я подумал, что он предназначен мне, но ошибся. Когда нож освободился, я тоже намазал масло на хлеб и стал есть. Кюллике явно была голодна, съев первый бутерброд, она попросила нож. Я протянул ей его, она взяла, но сказала примерно таким голосом, каким выговаривают проказливым мальчишкам: «Трдат, нож передают рукояткой вперед.» И я опять почувствовал себя дикарем.
У меня были, естественно, с собой спиртовка и джезве, и я сварил кофе по-восточному. Разговор перешел на путешествия, и Кюллике пожаловалась, что ее не хотят пускать за границу, потому что у нее один дядя в Канаде, а другой – обладатель рыцарского креста. «Где твой дядя получил этот крест, не под Константинополем ли?» – пошутил я, но Кюллике серьезно взглянула на меня и тихо сказала, что нет, здесь. Я припомнил то, что узнал об эстонской истории у Ивара Юмисея и с улыбкой поинтересовался, не был ли дядя Кюллике крестоносцем. «Нет, ты не понимаешь, он получил крест на последней войне», – объяснила Кюллике еще более серьезно и тихо. «В какой армии твой дядя воевал?» – спросил я. «В немецкой», – ответила Кюллике с той же естественностью, с какой она пару часов назад вошла со мной в гостиницу. «Немецкая армия ведь была фашистской», – заметил я как бы мимоходом. Кюллике со стуком поставила чашку на стол, раскинула руки и театрально произнесла: «Конечно, все русские считают, что эстонцы фашисты!» – «Я не русский», – сказал я подчеркнуто. Почему-то в ту секунду я вспомнил дядю Ашота, как его послали обедать на берег моря. Конечно, глупо было говорить с женщиной на темы, на обсуждение которых даже мы с Альгирдасом потратили немало времени, разъясняя друг другу свою точку зрения, но я был взволнован из-за предстоящего отъезда. – «Почему тогда ты за русских? – спросила Кюллике. – «А за кого мне быть, за Гитлера?» – задал я встречный вопрос, и на этом наш спор, к счастью, прекратился.
Мы снова легли в постель, и мне пришлось усердно думать о мало пристойном фильме, который нам недавно показывали в Академии, чтобы привести все к достаточно эффектному завершению. (Наверно, этой малопристойностью Советская власть и оправдывала воровство фильмов: минус на минус ведь вместе дают плюс.) Дальше моя мысль скользнула к тому парадоксу, что если обычных воров ловят с помощью механизма, разбрызгивающего краску, то с фильмами случилось обратное, у них в процессе воровства цвет пропал. Потом я ни с того, ни с сего вспомнил про Альгирдаса, который, чтобы подавлять эротические импульсы, вынесенные с киносеансов, каждое утро принимал холодный душ, а перед тем, как лечь спать, стоял по десять минут на голове, к чему мое избалованное удобствами тело способно не было. В конце концов, мне вспомнилось еще, как я однажды зимой чуть не влюбился в негритянку. Это была особенно темная, иссиня-черная негритянка с плоским носом и квадратным лицом, и в обычных условиях я наверняка не обратил бы на нее никакого внимания, но мы вместе ждали трамвая во время вьюги, и на наших лицах застыла одинаковая печаль. К счастью, трамвай все-таки пришел и спас меня от кучи детей-мулатов.
Потом все кончилось, да и часы показывали уже за полночь. Я стал уговаривать Кюллике остаться на ночь в гостинице, но она сказала, что Артуру это не понравится, потому что они живут вместе с его матерью, которая ничего не знает о характере их брака. Я подарил Кюллике на прощание обсидиановые бусы и проводил ее на такси.
6
Вернувшись в Москву, я увидел своего соседа Альгирдаса еще более серьезным, чем обычно, он рассказал мне, что пока я в Таллине занимался с эстонскими девицами известно чем, юкагир Федя Иноков с нашего курса повесился в приступе белой горячки.
В первое время Федя пугал нас протяжным воем, доносившимся из его комнаты, но потом мы привыкли. Он объяснил нам, что у юкагиров, как и у прочих северных аборигенов, отсутствует в организме фермент, предназначенный для нейтрализации алкоголя, и чтобы они не допились до смерти, шаманы советуют им сопровождать каждую выпитую рюмку «собачьим голосом». На вопрос, почему он в таком случае воет, Федя ответил, что в Юкагирии мутация волка в собаку произошла лишь недавно, и тамошние псы еще не научились лаять.
Поговорить с Федей обстоятельно мне за все время довелось лишь однажды. Как-то в ноябре я посетовал, что в Москве уже минусы, тогда как в Ереване в эту пору можно ходить еще в пиджаке. Федя, услышав это, рассмеялся и сказал, что это еще ничего, вот у них в Юкагирии первый снег выпадает в середине августа. Он стал уверять меня, что с каждым климатом можно бороться, надо только уметь это делать, и обещал повести меня в баню.
Нам, армянам, и так немало месяцев в году потеющим под жгучим солнцем, русская баня с ее парилкой вообще представляется чем-то противоестественным, и я никогда не составил бы Феде компанию, если бы мне не стало его жалко. Из всех нас Федя был самым малорослым, ниже даже Аполлона Карликова, и самым одиноким. Сперва он жил в одной секции с Юрием и Мэри Архангельскими, но потом поменялся с Иваром Юмисея, ибо не мог, как он говорил, выносить запах чужой женщины.
Когда хлестание веником и прочие неприятные для меня процедуры были позади, и мы пили в предбаннике минеральную воду, Федя принялся вдруг рассказывать свою биографию. От его зубов уже почти ничего не осталось, и поэтому дикция у него была скверная, так что я половину не понял, но кое-что все-таки запомнилось. Все Федины предки были охотниками, и наверняка охотником стал бы и Федя, если бы его после школы не забрали в армию. А там, однажды вечером, в казарму пришел дежурный офицер и спросил, не хочет ли кто-нибудь пойти с соседней ротой в театр смотреть оперетту. «Что такое оперетта?» – спросил Федя. «Пойди посмотри, тогда узнаешь», – смеялись солдаты. Федя пошел и испытал потрясение, перевернувшее всю его жизнь. Влюбившись в оперетту с первого взгляда, он стал вслед за тем поочередно влюбляться и во все прочие искусства: в поэзию, в живопись, в симфоническую музыку и так далее. Только кино он довольно долго чурался, потому что ему было противно видеть на экране людей, распиленных пополам, но привыкнув, он полюбил и это искусство со всей страстью своей охотничьей души. О возвращении в Юкагирию, конечно, уже не могло быть и речи, потому что там, кроме шаманских барабанов, иной музыки не услышишь. Демобилизовавшись, Федя поехал в Москву, чтобы поступить в университет. Ему сказали, что отслуживших срочную службу в армии юношей принимают вне конкурса, и он подал документы не больше и не меньше, как на отделение структуральной лингвистики, просто потому, что ему понравилось название. При первой попытке он все же не прошел, поскольку не знал ни одного иностранного языка, в юкагирской школе языкам не учили, не было учителя. Ему посоветовали поступить по дополнительному конкурсу в педагогический институт, но это Федю не устраивало. Он пошел работать дворником и за один год выучил английский так, что прочел в оригинале Хемингуэя. Но это предрешило еще один поворот в его жизни, потому что Федя по примеру своего нового кумира-охотника задумал тоже стать писателем. Он, правда, поступил в университет, закончил его и даже учился какое-то время в аспирантуре, но все это происходило уже как бы по инерции, потому что его основная энергия теперь шла на сочинительство. А это загнало его в капкан пьянства. Один знакомый объяснил Феде, что если он хочет увидеть свои рассказы напечатанными, ему надо, как следует, угощать редакторов. Федя совет усвоил, правда, рассказы его все равно не печатали, а вот алкоголь проник в кровь Феди и пропитал его организм.
Альгирдас рассказал, что когда после смерти Феди они вместе с Иваром Юмисея провели в Фединой комнате инвентаризацию, они нашли килограммы рукописей: стихи, поэмы, новеллы, романы, пьесы, киносценарии и даже одно балетное либретто. Все это забрала с собой вдова старшего брата Феди, прилетевшая из Юкагирии на кремацию. Таким образом не исключено, что Федя еще станет классиком юкагирской литературы – кто знает, может, среди прочего был даже национальный эпос.
С Иваром Юмисея, добавлю, мы из-за смерти Феди чуть не поссорились. Ивар находил, что в смерти Феди виновата советская власть, которая вырвала дитя природы из привычной среды и погубила его, как индейцев, огненной водой. Я же, вспоминая тот особый блеск в глазах Феди, который иногда видел после просмотра хорошего фильма, и которого, по моему мнению, во взгляде охотника нельзя было и вообразить, возвращайся он с охоты со сколь угодно увесистой гроздью соболей, приходил к убеждению, что ему, несмотря ни на что, повезло, когда его однажды повели в провинциальную оперетту.
Мы все очень переживали смерть Феди, но тяжелее всех Тимоша Сидоров, наш графоман. Тимоша был родом из Сибири, так сказать, потомок Ермака, и относился к вымирающим маленьким народам того края с большим сочувствием. Олицетворение доброты, Тимоша никак не мог себе простить, что не сумел предвидеть, чем закончится Федин запой. После того, как Федя поменялся комнатами с Иваром Юмисея, Тимоша стал его соседом, и пару раз уже успел помешать Феде влезть в петлю. Сам он водки и в рот не брал, да ему и не надо было, потому что он и так все время был как будто немножко под мухой. Напоминавшего по внешности эрдельтерьера Тимошу пьянило все: Москва, жизнь в общежитии, местные девицы и, естественно, Академия. В буквальном смысле разинув рот, он с восхищением слушал лекции как по истории кино, так и по научному коммунизму, а потом взяв кого-то – частенько меня – за рукав, проникновенно заглядывал в глаза и, тряся спутанным клоком бороды, спрашивал: «Значит, это Герек завел Польшу в болото оппортунизма?»
Тимоша верил всему, что ему подсовывали, и диалектическому материализму, и «Книге таинств», которую пропагандировали большие любители мистики Юрий и Мэри Архангельские. Мало того, Тимоше хватало терпения слушать и монологи сторожихи общежития. «Знаешь, что Настасья Ивановна сегодня сказала? – сообщил он мне как-то напуганно, – оказывается, в магазине совсем уже нельзя достать колбасы.»
Говорят, правда, что прозаику особенно много ума не надо, он может ему даже повредить. Возможно, но отсутствие мозгов надо компенсировать хотя бы хорошим стилем. Юрий Архангельский, которому Тимоша доверял редакцию своих сочинений, от этой работы иногда выходил из себя настолько, что восклицал: «Хотел бы я знать, как ему удалось окончить среднюю школу!» Потом даже пошел слух, которому я, по правде говоря, не верил, что Тимоша на встречах с мастером делится с ним не только тем, что связано со сценарием. На мой взгляд все обстояло заметно проще: советская власть не имела ничего против орфографических ошибок Тимоши, потому что придавала значение только образу мыслей, а по поводу Тимошиной лояльности можно было не беспокоиться.
Большинство из нас не любило показывать однокурсникам неопубликованные рассказы, чтобы кто-нибудь не украл идею, Тимоша же находил вечер неудавшимся, если не смог кому-нибудь прочесть свое новое сочинение. Поскольку мы от заслушивания его текстов всячески увиливали, он искал себе публику среди продавщиц соседних магазинов. Разрядившиеся в праздничные платья девицы приходили в гости к будущему кинодеятелю, пили чай, слушали, как Тимоша декламировал свои опусы и уходили, не поняв, для чего их пригласили. После подобных публичных выступлений Тимоша ходил как будто не просто чуточку под мухой, но сильно поддавший и лез всех похлопать по плечу.
Но Тимоша был всего лишь кротким занудой по сравнению с той шумной парой, которая жила у меня за стеной – не за той, где Альгирдас, а за другой. Можно только радоваться тому, что в мире есть народы, чьи художники при служении музам могут избегать явления, которое Генри Миллер назвал нордическим идиотизмом, и которое часто заканчивается самоуничтожением, но мои соседи, грузин Гиви и абхаз Баграт, довели дело до другой крайности. Кто лучше меня знает, что по южному обычаю художник после завершения романа, симфонии или памятника должен некоторое время просто жить – но Гиви и Баграт только этим и занимались, а если и делали в «просто жизни» перерыв, то вынужденно, до прибытия из дому очередного денежного перевода. К Академии сердечные друзья тяготели примерно в той же степени, что сынишки американских миллионеров между двумя мировыми войнами к студиям знаменитых педагогов живописи в Париже: это был хороший повод уехать из дому и предаться порокам. Мои скромные вечеринки у Коли Килиманджарова были детской игрой по сравнению с огромным бушующим праздником в самом себе, который в Москве устроили Гиви и Баграт. Каждый вечер в мою комнату доносились сначала звон бутылок и стаканов, затем длинные, мелодичные, столь хорошо знакомые мне тосты, далее дребезжание магнитофона и грубый смех пьяных русских девиц. Позднее, где-то около полуночи, шум стихал, сменяясь на некоторое время сдержанным постаныванием и хихиканьем, и только после этого за стеной все успокаивалось – до следующего вечера.
За несколько дней до срока семестровой или курсовой работы нескончаемый пир прерывался и сменялся таким безумным стрекотанием пишущей машинки, словно кто-то там защищал от врага последний незавоеванный еще тем дзот (кто мог подумать, что эта метафора однажды окажется пророческой!). Когда стрекотание смолкало, начинались победоносное гиканье, песни и танцы – так Гиви и Баграт поздравляли друг друга с завершением малоприятного периода. Забегая вперед, надо сказать, что несмотря на образ жизни моих соседей, их сценарии всегда сдавались вовремя и нравились директорату, Гиви и Баграт знали, каким должно быть добропорядочное произведение советского искусства: социалистическим по содержанию и национальным по форме. Они никогда не забывали про дружбу народов. Перед окончанием Академии Гиви и Баграт решили это еще раз подтвердить и избрали для этого столь же знаковый способ, сколь подростки, которые надрезают себе пальцы и смазывают рану кровью друг друга – только они вместо гемоглобина обменялись дипломными работами. Гиви написал для Баграта сценарий о трудной, но счастливой любви грузинского юноши и абхазской девушки, а Баграт ответил эксцентрической комедией о приключениях грузина, продававшего мандарины за Полярным кругом. Не знаю, надо ли добавлять, что обе работы были признаны лучшими в Академии.
Самоубийство Феди Енокова прервало застенную пирушку примерно на две недели. Гиви и Баграт бродили вокруг с растерянными лицами, словно только сейчас узнали, что жизнь не вечна. Но как ветер всегда возвращается туда, откуда начал свой путь, так и люди. Минуло немного времени, и вот уже Баграт опять ходил по коридору и вопил: «Я сегодня гуляю!», Гиви же, едва держась на ногах, показывал мне мелькнувшую у лестницы соотечественницу, которая якобы умоляла его, чтоб ее лишили невинности.
7
Когда человеку удается однажды победить силой воли инерцию, эту похожую на паралич болезнь, старающуюся приковать тебя к месту, куда ты по воле случая попал, он ощущает в себе то особое, подобное ощущениям морфиниста удовольствие, которое порождается преувеличенным чувством собственного достоинства и обладает – как всякое удовольствие, кроме тонизирующего и усыпляющим действием. Если бы мое первое путешествие в Таллин ограничилось несколькими прогулками по берегу моря в компании нравившейся мне нимфы, наверняка, несмотря на нехватку денег и времени, я вскоре снова оказался бы в поезде. Но куда мне было торопиться теперь, когда воспоминание о необычном, похожем на запах соснового леса (видимо от какого-то местного шампуня) аромате каштановых волос таилось в ноздрях, а родинка под правым бедром стояла перед глазами. Тщательность, с которой я запечатлел в своей памяти все характерные детали тела Кюллике может показаться смешной активному прожигателю жизни, во мне же подобное ощущение вызывают потуги таковых любой ценой увеличить общее количество впечатлений (что только уменьшает интенсивность каждого отдельного). Зачем человеку голова, если он не может сохранить в ней даже силуэт любимой женщины? Человечество имеет о гедонизме весьма примитивное представление, потому что ограничивает его понимание настоящим, а настоящее это эфемерное образование, известное нам, по нашему мнению, досконально, но, в действительности, неуловимое, как улыбка Чеширского кота. Вопрос здесь отнюдь не только в амбивалентности настоящего, в том, что оно содержит в себе, кроме удовольствия, также и мешающие, раздражающие импульсы, будь таковыми слишком мягкая постель, потягивающий твою кровь, как коктейль, комар или страх перед катастрофой, которая может постигнуть твое мужское естество, а при поздних воспоминаниях, все лишнее исчезает, оставляя чистое, я бы сказал, дистилированное ощущение – нет, проблема принципиальнее. Сознание человека это своего рода машина времени (читатели научной фантастики поймут меня), постоянно курсирующая между прошлым и будущим, воспоминаниями и грезами. Штурвал при том вовсе не в твоих руках, потому что в наисладчайшее мгновение тебя могут неожиданно для тебя самого начать мучить, к примеру, квартирный вопрос, ссора с какой-то давней возлюбленной или неудавшееся предложение на третьей странице последней из написанных тобой новелл. Тот ереванский экстрасенс, к которому я пришел лечить астму, а ушел еще и с аллергическим насморком, рекомендовал мне во время дыхания думать о чем-то приятном. Так и будучи с кем-то в постели, имеет смысл обратиться к эротическим либо воспоминаниям, либо впечатлениям еще, надо надеяться, предстоящим, чем мы обычно и занимаемся.
Отсюда мы видим подлинную, можно сказать, философскую миссию настоящего: это нечто, что должно предоставить нам материал для будущих воспоминаний. Ощущения это та самая «болванка», которой режиссеры считают сценарий; мозг со временем вышлифовывает из них образ и кладет на полку памяти. Конечно, такой процесс охватывает не только чувствительно-эротическую сферу, но и весь прочий требующий абстрагирования опыт. Однако, если из образа красивой любовницы со временем отфильтровывается все неприятное (например, ее капризы), то из вещей малопривлекательных задним числом уходит и то небольшое количество приятного, что в них могло присутствовать, оставляя главное – хотя бы, к примеру, образ военного комиссариата как места, где издеваются над людьми. Кстати, здесь есть один аспект, мне неясный: что было раньше, неприятные ощущения, на основе которых сложился образ военкома, или этот образ существовал априори, уже до первого прихода в заведение, именуемое военным комиссариатом, и к этому образу, как к липкой бумаге, стали потом приклеиваться ощущения? Возможна ли передача подобных образов через гены? Селективное действие памяти как будто подтверждает эту гипотезу: мы ведь запоминаем отнюдь не только то, что хотим запомнить, наоборот, часто именно это забывается легче всего, в то время как масса неважного, малоценного и просто бессмысленного оседает в памяти сама собой, словно в канализационном колодце. Как сконструирован этот фильтр, который не обращая внимания на наши желания, определяет для запоминания одни и отвергает другие опыты (точно так, как чиновник отодвигает в сторону непринятые к рассмотрению жалобы), мог бы знать тот, кто этот фильтр туда поставил, но его ведь не существует. Если бы процессы, протекающие в нашей голове, имели сознательный характер, мы могли бы представить себе настоящее, как туман, освещаемый прожекторами органов чувств, откуда объектив восприятия выбирает интересующие нас детали, фиксирует их и передает памяти для хранения – вечного или на определенный срок, но увы, обычно мы не обращаем внимания даже на эти прожектора и объектив, что уж говорить о самом тумане. Где бы мы не находились, в действительности, мы находимся всегда в собственной голове, и что с нами там происходит, толком не знает никто, и меньше всех мы сами.
Удовлетворение, следующее за любовной победой, конечно же, только начало новой инерции – тот легкий попутный ветер, который некоторое время несет тебя вперед, пока не стихнет, и ты не обнаружишь себя задыхающимся от жажды в открытом море; но если ты уже не беззаботный школьник и можешь хоть приблизительно предвидеть проблемы, которые любая женщина распространяет вокруг себя, как запах духов, то такой самообман если не простителен, то хотя бы понятен. Предположим, что я через несколько недель поехал или даже полетел бы обратно в Таллин и обнял бы Кюллике своими сильными натренированными с помощью у-шу и гантелей руками, она же положила бы свои длинные, как Тигр и Евфрат, стройные ноги на мои плечи, как это проделывала в стихотворении Бродского официантка кафе «Неринга» с местным футболистом, и сказала бы: «Вот так и останемся» – что тогда? Должен ли был я привезти Кюллике в Москву в общежитие слушать рычание Альгирдаса, борющегося под холодным душем с плотскими вожделениями? Можно было опасаться, что санузел тогда был бы занят часами. Должен ли был я ходить вместе с Кюллике ежедневно в ресторан «Дома кино» в ожидании, пока какой-либо столичный режиссер возьмет ее в свой фильм? Ни с того, ни с сего ни один режиссер незнакомую актрису не берет, то есть берет, но сначала не в фильм. В конце концов, может, я должен был взять после Академии Кюллике с собой в Ереван? Конечно, фурор, когда мы с ней гуляли б по улице Абовяна, был бы, как говорится, полный, но куда направить свои стопы после этого? Несмотря на отсутствие сценарных договоров у меня вполне хватало фантазии, чтобы представить себе мрачные лица матери и отца и ухмылку Вазгена, когда я начну жарить яичницу на ужин для молодой семьи.
Сейчас же ничего решительного не предпринимая, я мог безопасно наслаждаться сознанием факта, что где-то не очень далеко, но и не слишком близко пребывает кто-то, кто в определенном смысле принадлежит мне – как арендатору в определенном смысле принадлежит дом, где он живет, но если он станет владельцем, на него в дополнение к некоторым правам навалится и множество обязанностей; мне же не пришлось даже платить за аренду. В таких чувствах я отправился на летние каникулы в Ереван, а когда вернулся, в общежитии меня ждало именно то, что должно было бы возбудить во мне неприятные ассоциации – повестка в военкомат. Но армию я никогда не интересовал и поэтому только равнодушно пожал плечами. Правда, шевельнулось какое-то смутное воспоминание из времен, когда я заканчивал среднюю школу, тогда в медицинской комиссии мне велели раздеться и нагнуться, чтобы проверить, нет ли у меня грыжи; грыжи у меня не оказалось, но зато была астма, и на этом мои отношения с армией закончились. Теперь же я из возраста призывника вышел, и если бы меня не раздражала мысль, что придется иметь дело с чужими и наверняка неприятными людьми, я отнесся бы к этой истории совсем спокойно. Я даже посмеялся над Альгирдасом, который получив такую же повестку, разорвал ее и спустил клочки в унитаз, чтобы их не нашли во время обыска. Альгирдас признался, что он боится армии больше, чем тюрьмы, потому что в тюрьме у человека еще есть хотя бы какие-то права, в армии же он оказывается в неограниченной власти офицеров и сослуживцев. Позднее, когда на поиски Альгирдаса послали некого прапорщика, мой сосед, неосторожно открывший ему дверь, увидев перед собой военного, нагло представился ему мной, и вообразите себе, тот тип ему поверил, доказав, что тупость у советских служак все-таки непревзойденная. Я неприятностей не хотел и в указанный день пошел в военкомат. В коридорах толкалось мужчин в количестве достаточном, чтоб набить несколько академий, они были любого вида и возраста, от школьников до пенсионеров, словно объявили всеобщую мобилизацию. После того, как я проторчал весь день в очереди, некий лысый майор сообщил мне, что мне предстоит в течение месяца марать в их заведении бумаги. Я указал на Академию, но мне сказали, чтоб я не беспокоился, от учебы они меня освободят. Вместо иностранных фильмов советский военкомат – большое спасибо, подумал я и заявил, что у меня астма, и я не могу дышать в их пыльном воздухе. «Ах у тебя астма!» – сказал майор, бесцеремонно тыкая. – «Знаем, как у вас там обзаводятся астмой!» И сунул мне направление в военную больницу, где мою симуляцию должны были разоблачить за пару недель. Я понял, что майор сильнее меня примерно настолько же, насколько я сильнее тех тараканов, которых последовательно уничтожал в общежитии, и стал искать выход. После долгого выклянчивания мне дали «отсрочку на неделю», чтоб я мог получить из Еревана «историю болезни» или, другими словами, две бутылки марочного коньяка и корзину винограда. Взятки олицетворяют собой целую философию: большинство людей принимает их с радостью и дает с неудовольствием, что логично. Но находятся и такие, которые давать всегда готовы, а вот принимать не хотят ни за что, потому что это бьет их по гордыне. Я ненавидел как одно, так и другое, и мне проще было без чего-то обходиться, нежели ублажать кого-то за то, за что он и так получал зарплату. В Ереване мы с Анаит из-за этого вечно грызлись, но там меня еще иногда спасала моя интеллигентная внешность – что с такого взять, в то время как здесь, в Москве, черты лица немедленно выдавали, откуда я приехал, и мне приходилось, стиснув зубы, оправдывать реноме нации.
Поскольку регулирование отношений с военкомом затянулось, я не смог поехать в Таллин, а дальше началась запарка в Академии. Я позвонил Кюллике и пригласил ее в гости в Москву, но у нее шли репетиции новой постановки. Я затосковал. Миновало два месяца, в течение которых моя тоска все росла, даже оргии Коли Килиманджарова меня уже не волновали. Премьера Кюллике должна была состояться то ли шестнадцатого, то ли семнадцатого брюмера, и мне удалось уговорить ее сесть сразу после этого в поезд, с которого я помогу ей сойти в Москве. Во имя путешествия она даже отказалась от роли в радиоспектакле для детей. В последние дни перед низвержением республики я словно обезумел, сходил на рынок, поссорился с соотечественником, который просил за бастурму и суджух неимоверную цену, в конце концов купил все-таки и то, и другое, и даже бутылку коньяку, но тогда случилось то, чего долго ждали, но для чего худшего времени придумать было невозможно, а именно, умер председатель Политбюро, который, в сущности, был мертв уже давно, и которого хранили только как талисман, возможно из-за его импозантных бровей, и этот экзитус всемирного значения, кроме надежд многих юношей из Днепропетровска, перечеркнул и таковые, правда, только сексуальные, одного армянина, Трдата Тот-и-тот-яна: въезд в траурный город закрыли для всех, кроме официально приглашенных поминальщиков, Кюллике не продали билета на поезд, ее направили читать стихи на политбогослужении, я же после услышанной по телефону малоутешительной реплики «Трдат, это судьба» пошел к Юрию и Мэри Архангельским и разложил на столе все, чем снабдился в честь прибытия дорогой гостьи.
Слух, что Трдат выставил угощение по поводу смерти генсека, разнесся быстро, и скоро в комнату Архангельских набился народ. Большинство курсантов, на всякий случай, принимало скорбный вид, чтобы их нельзя было заподозрить в антисоветских настроениях. Тимоша Сидоров был очень озабочен, потому что не представлял, откуда возьмется еще один столь хороший писатель, как автор «Малой земли» и «Целины». Архангельские со свойственной им поэтической наивностью мечтали о каких-то важных переменах в обществе, чуть ли не о социализме с человеческим лицом. Я был уверен, что ничего не изменится: пока коммунисты сидят в Кремле, все будет идти по-старому, а добровольно власть не отдаст даже апаранец (как показала история, я переоценил большевиков). Аполлон Карликов в принципе соглашался со мной, но по его мнению недовольство русского народа общественным строем достигло апогея, потому все было возможно. Единственный, кто ничего не полагал, и ничего не демонстрировал, был наш калмык, Иосиф-Игорь Шанджиев.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?