Текст книги "Стигал"
Автор книги: Канта Ибрагимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Твоего деда арестовали.
– За что?! – крикнул я. Ведь тогда ни я, никто иной не знали, что в истории СССР и человечества появилось понятие – «1937 год». За два дня до окончания этого ужасного года нас привезли в поселок. На улице пурга, мороз под сорок. То же самое творится и в моей душе, но я не могу уйти – прямо здесь в конторе должны выплатить заработанное, какие-то гроши. Как известно, деньги у нас выдают нескоро, но, когда начали, я проявил наглость, как бригадир первым взял получку и побежал к бараку (сказать, что это был дом, тяжело). Еще не зайдя в барак, только по виду соседей, я все понял, а увидел братишек – они хором заплакали:
– Дед в тюрьме умер.
– Когда?
– Позавчера узнали… Нас уже хотели в детдом определить. Мы сказали, что есть кормилец – ты.
– … С тех пор более полувека прошло, – продолжал свой рассказ Зеба, – и теперь я, конечно, знаю, что надо было, как учил наставник, перетерпеть, как-то приспособиться и попытаться уйти из этого осовеченного крепостничества – наихудшей формы человеческого развития и существования. Но я не смог. Я, как учил мой дед, хотел сберечь свою честь и достоинство. А с другой стороны, если говорить о теории моего учителя, – разве она его самого сберегла? Ведь пропал в безвестности и даже, как я знаю, потомства не оставил, он не мог, не хотел в этом обществе размножаться – холуев плодить. Впрочем, почти та же участь постигла и моего деда. А я – потомок моего почитаемого деда и ученик корейца-старика – впитал в себя обе эти жизненные школы. Взгляды этих старцев уже определяли мое мировоззрение, и превалировала, конечно же, традиция отцов – не сдаваться, помнить о чести… И это сделать бы я не смог, если бы не мой учитель. Его занятия дали мне здоровье, силу и мощь, которые меня зачастую губили, но в итоге они помогали выстоять, жить.
Мне было всего пятнадцать, и все было почти неосознанно, на инстинкте, жажде мести и торжества справедливости. Я ничего не знал и даже не представлял, но я знал, что иду в бой, в последний бой. Наверное, поэтому я побежал первым делом в магазин, купил братьям много еды. Все оставшиеся деньги, до копейки, им отдал и сказал:
– Вернусь я, не вернусь, нюни больше не распускать. Живите в мире, вместе и не забывайте наших корней и традиций… Поняли?
… Все учреждения в – центре поселка. Здесь под Новый год все освещено, празднично, но людей нет – к вечеру пурга усилилась, мороз, ветер пронизывает, даже идти не дает. А я и не знаю, куда точно идти, и тут просто судьба – почти в центре площади, как бы наслаждаясь непогодой и споря с ней, как хозяин, широко расставив ноги, стоит очень крупный, толстый мужчина, и, что привлекает в первую очередь мое внимание, у него шинель даже не застегнута, на ветру играет, и китель так же. Как говорится – грудь нараспашку, мороз нипочем.
– Товарищ, товарищ, – обратился я к нему, – а где здесь тюрьма или милиция?
– А тебе зачем? – командным басом рявкнул он.
Ком подступил к горлу, слезы навернулись, но я себя пересилил:
– Там дед мой умер.
– Дед? – спросил он. Тут я почувствовал, как от него разит спиртным и еще чем-то жирным, острым. – А как фамилия?
– Дадуев.
– Дадуев? Хе-хе, так ты его внук? – он сделал шаг вперед, огромной, сильной рукой, до боли сжимая, схватил мой локоть. – На ловца и зверь. А ну, пошли, – худого, как жердь, он просто рванул меня, еще более сжимая хватку.
В этот момент я вспомнил прием учителя – мертвая хватка. Это, конечно, совсем не то, и я знал, что смог бы вырваться и убежать. Но куда бежать? В барак, к братьям? А я ведь сам сюда пришел, и меня уже привели к зданию в сторонке. Тоже красочно-освещенный фасад, а только вошли – гнетущий запах, решетки, команда «смирно», бряцанье оружия. «Повезло, на командира попал», – подумал я, а он тем же командным тоном:
– Этого в одиночку, – и стал подниматься по лестнице, а мне команда:
– Руки за спину, – нет, наручники еще не надели, но повели по соседней лестнице в подвал сквозь небольшой, темный, грязный коридор. Со скрежетом открыли большую, массивную, тяжелую дверь, втолкнули и заперли.
– С тех пор я взаперти, – усмехнулся Зеба, о чем-то долго, печально думал, закурил очередную папиросу и продолжил:
– Где-то более получаса я провел там один. Комната слабо освещенная, небольшая, сырая, холодная. Стол, на котором настольная лампа, графин с водой, стакан и чернильница с ручкой, стул и скамейка, на которую я сел. Здесь давящая обстановка, воздуха не хватает. Застоялая вонь пота, мочи и крови. И показалось бы, как в гробу, да высоко, прямо под потолком, два зарешеченных окошка. Я подумал: куда они выходят? Так и не сообразил, к тому же эти решетки с виду – вековые.
Он зашел злой и усталый. Без шинели его тело совсем безобразное, свисает живот. Очень тяжело дышит, и видно, еще выпил, глаза красные.
– Хорошо, что встал, а то расселся. Стань вон там, – указал он на угол, отполированный телами бедалаг.
Он грузно сел, аж стул заскрипел. Включил настольную лампу, налил полный стакан воды, залпом выпил, уставился на меня исподлобья свинцовым взглядом:
– Из-за вас и праздник не праздник… Внук Дадуе-ва, говоришь? А зачем шел сюда?
А зачем я шел? Шел, чтобы хоть как-то заступиться за деда, хоть после смерти оказать ему какую-то почесть, по-человечески похоронить. И не скрою, как только я покинул братьев, я почувствовал ужасное одиночество и бессилие, я плакал, горько плакал, и хорошо, что такая пурга, – никто меня не видит, никого на улице нет, а я плачу, но иду. И тут, сквозь бушующий ветер, я словно воочию увидел суровый образ деда и услышал его глас:
– Ты ведь уже мужчина. Старший. Ответственный. Нюни не распускай. Это не поможет… Лучше не забывай, что ты чеченец. В руки себя возьми.
Я встал как вкопанный. Впервые в жизни я слышу, как бьет барабанный бой крови в висках, как давит затылок, как я тяжело и прерывисто дышу, и воздуха мне не хватает. И тут же я вспоминаю, что каждое утро перед зарядкой мне старик-учитель то же самое говорил:
– Так, в руки себя возьми. Все – под личный контроль. Гармония! Главное – дыхание. Ровно и спокойно дыши. Почувствуй жизненную сладость каждого кислородного глотка.
Так я и сделал. И сквозь эту пургу, этот колючий ветер и жесткий снег я почувствовал сладость жизни. Потому что во мне бурлила та же пурга, потому что я почувствовал гармонию с природой; я ровно и спокойно задышал и стал сильным, уверенным. И это чувство продолжалось до тех пор, пока я не вошел в это здание, но надломился, почти коленки затряслись, когда я попал в эту воняющую смертью камеру.
– Зачем шел? – вновь рявкнул начальник.
– За что деда арестовали? – жалким, не своим голосом наконец выдал я.
– Контра был твой дед! – гаркнул он. – Ненавидел нас и нашу власть. Разве не так? Ты-то уже не маленький и это знаешь, – он почему-то улыбнулся или попытался улыбнуться. – А ты, молодое советское поколение, правильно сделал, что сам пришел. Так зачем ты пришел?
– А отчего дед умер?
– Отчего умер? – удивился начальник, усмехнулся. – Подох. Хе-хе, ты и не поверишь. Никто его пальцем не тронул. Сам подох. Вот там же, где ты стоишь, и я его поставил по стойке смирно, как положено врагу народа стоять, и часовой рядом, чтобы не сел, не лег, а стоял – всю ночь стоял… наутро я пришел, а он, гад, стоит, только весь в дерьме – обделался весь. Вонь такая! А мне здесь работать. И я ему говорю: «Убери после себя… Как? Язычком, язычком все вылижи, съешь… Не съешь?» А он стоит, трясется, и слезы по седой бороде, пена в уголках рта… Упертый был дед. Кровь носом пошла, он упал. Я вызвал врача. Сам подох… да и сколько можно жить?!
Я это все слушал; наверное, как дед, тоже трясся и плакал, а начальник продолжал:
– А ты, наше новое, молодое поколение, наше будущее, – правильно сделал, что сам явился. Будешь на нас работать. А не то… Ну ты, я надеюсь, сам все понимаешь. Кто бы он ни был, а враг народа – враг! И мы все понимаем, в первую очередь – вы, комсомольцы. Ты ведь комсомолец? Вот! Ты обязан беспощадно бороться с врагом… Подпишешь бумагу. И гуляй Новый год. А после Нового года сразу же явишься. Работы много.
– А можно деда похоронить? – вырвалось у меня. – Он мечтал быть похороненным на Родине, на Кавказе.
Даже сквозь обильные слезы я увидел, как крайне изменилось в изумлении лицо начальника. Он даже откинулся назад:
– Ну вы странный народ! Кого хоронить? В топке он. Откуда, думаешь, это тепло? – он посмотрел на часы. – Меня дома гости ждут, а я из-за тебя тут, – с шумом, толстыми ногами отшвыривая стул, он встал, гнев на лице. – А ну подписывай бумагу и пошел вон, пока я добрый. Отработаешь, может, прощу.
– Ничего я подписывать не буду и работать на вас никогда не буду!
– Что?! Ах ты свиненыш, сукин сын, – огромный, свирепый, страшно матерясь, он двинулся на меня.
Я вконец испугался, дрожал. А он большой, мощной лапой обхватил мою тонкую шею, склонил, потащил к столу:
– А ну подписывай, твою мать…
До этого, может, как трус, а более ощущая свою слабость и невольно думая о младших братьях, я все терпел, сносил, почти сломался – обстановка и обстоятельства к этому толкали… Но когда упомянули и оскорбили мою бедную, несчастную мать, мою священную память о ней, рефлекторно сработала тренировка учителя. Девиз – вся сила в животе! И словно внутри меня эта сжатая под напором большевистской власти пружина выпрямилась, стала стержнем, и я, довольно ловко и неожиданно для властителя, вырвался, отскочил вновь в свой угол. А он от неожиданности – ведь он барин, а мы все его холопы – совсем рассвирепел. Всей тушей двинулся на меня, и теперь я не ожидал, что у такой туши такой резкий, уже прилично отработанный, мощный кулак. Лишь в последний момент, на инстинкте натренированности, я едва успел уклониться – удар пришелся не в челюсть, а в шею. Швырнуло к столу, но я не упал, а сгруппировался и даже боевую стойку принял, потому что этот удар ошеломил, но не вырубил, а, наоборот, встряхнул мое сознание, и главное, этот удар вышиб навсегда слезы из моих глаз, сделал ясным мой взгляд.
– Ах ты гад! – начальник вовсе вышел из себя, он не привык к отпору и неповиновению.
Довольно легко я ушел и от второго выпада. А он уже тяжело дышал, сопел, побагровел от непонимания происходящего. Наверное, со всей классовой ненавистью, со своей «пролетарской» мощью он вновь бросился на меня, рыча: «Придушу». А я маленький, гораздо шустрее – просто резкий наклон, шаг в сторону, как наставник упорно учил – слегка помоги врагу, чуть-чуть подтолкни по ходу его движения. Что я и сделал, лишь касаясь его локтя и толстой спины. Теперь он влетел в этот отполированный угол, ударился головой, свирепо зарычал, разворачиваясь ко мне, и я понял, еще один его удар – и мне конец, а тем более попади я теперь в его объятия – точно придушит. Этот удар кулаком я тысячи-тысячи раз отрабатывал, но впервые на человеке, точнее на этом дьяволе в человеческой плоти, применил. А в нем дьявольская мощь. Он не вырубился. На коленях, но еще стоит, стонет, сопит. Теперь из его рта пошли пена и кровь, зрачки недоуменно вперились в этот любимый им угол, и он огромными лапищами теперь тоже гладит, полирует этот угол, пытаясь встать, и встал бы, но у меня еще один, отработанный, но не-апробированный удар – кончиком сапога в висок. Как опорожнившийся мешок, он свалился, задергался в конвульсиях, и то, что он говорил про деда, случилось (и очень обильно) с ним. Также потекла кровь, даже из уха. И привычная для этой камеры вонь еще более усилилась…
– Знаешь, – продолжал Зеба, – в тот момент, я это хорошо помню, единственная моя мечта – побежать домой и напоследок обнять моих дорогих братьев. Но я даже и не попытался. Как говорится, не хотел их подставлять и не хотел даже попытаться бежать с места преступления, если это преступление. Когда через полчаса, а может и час, в камеру решили заглянуть сотрудники – начальник задержался, – я сидел на скамейке и читал Дуа[5]5
Дуа (арабск.) – молитва, обращение, просьба к Всевышнему.
[Закрыть], как дед научил. Я просил Бога за деда, отца, мать и братьев. И уже тогда я знал, что за меня никто не помолится и эта дверь тюрьмы до смерти для меня не распахнется.
… Даже не верится, а с тех пор уже полвека прошло как одно мгновение. А знаешь, как в тюрьме, особенно поначалу, время медленно и мучительно идет. И ты ждешь, когда оно пройдет, настанет срок, и ты выйдешь на свободу. Я не вышел, все новые и новые сроки получал. Потому что никогда не отступал, не уступал, не сдавался. И это потому, что я был вооружен закалкой учителя. Но в основе – дух традиций, которые мне каждодневно внушал дед, и более того, просто своим примером показывал, как надо жить. Я свой опыт никому не передам. Я, по сути, одинокий и очень несчастный человек, потому что на мне род заканчивается, обрывается. А с этим жить и умирать тяжело. И я сегодня, почти смакуя, в подробностях рассказал, как я впервые убил человека, если это был человек. Я впервые это рассказываю. Однако думаю я об этом и переживаю почти каждый день. А дней у меня теперь осталось немного. И этот рассказ – как исповедь. Потому что я постоянно думаю: а что было бы, если бы я тогда бумажку подписал? Думаю, что мы с братьями выжили, выросли, женились бы. И у нас были бы дети и внуки. Нас стало бы очень много… Но кого бы я родил, вырастил, воспитал? Просто чтобы мир не пустовал. Что бы я им рассказывал, какой пример подавал? Как бы деда, мать, отца вспоминал? С какой бы честью и совестью жил? Как именно жил?… Хотя моей жизни и судьбе никто не позавидует… Но я – это как итог – ни о чем не жалею. Я всегда жил, как жил мой дед, как учил учитель, как диктовала совесть. Поэтому я сегодня спокоен – ибо, как гласит мудрость, лев и тигр сильнее волка, но волк в цирке никогда не выступал.
Да, сегодня я одинок. Но у меня очень много друзей, хотя и врагов немало. И я почти уверен, что все они, кто меня знает, меня уважают. С самого начала уважают. Ведь когда сотрудники явились в камеру, а я читал Дуа, я думал, что они тут же насмерть меня забьют. Нет, даже пальцем не тронули. В мире всегда абсолютное большинство добрых и честных людей. И этого начальника, садиста-палача, все ненавидели. А я – мальчишка, и вдруг такой поступок. Все всё знали. А я еще несовершеннолетний. Вот и написал следователь, что начальник был в предновогоднюю ночь пьян, на моих испражнениях поскользнулся, упал, виском об угол стола. Несчастный случай. Но я все равно виноват: оказал неповиновение – десять лет! И это, кажется, потому, что в поселке в нескольких местах на стенах кто-то написал: «Собаке собачья смерть», «Зеба – герой!» А власть дискредитировать нельзя. Срок!
Вначале я был в юношеской колонии, это хуже всего – детсад. А потом перевели во взрослую, на рудники. Мы тогда и не знали, что такое урановые рудники, – народ болел, штабелями грузили мертвых. А я молодой, сильный, каждое утро занимаюсь по заветам наставника, и у меня одна забота – братьям на свободе помочь, и я им помогал. Уже через год-полтора у меня было такое положение, что я их всякими способами из зоны мог поддерживать. Я никогда не был блатным и ненавидел этих бездельников. И хотя меня как-то нарекли этим званием, короновали, но я не был вором в законе и вообще это слово – «вор» – не любил. В детстве у соседей полмешка картошки своровал, так дед узнал, заставил отнести обратно, извиниться, а после так палкой ладони отбил, что я всю жизнь не только не воровал, но и воров презирал. Ведь они, в принципе, все так или иначе стукачи. А дед меня учил работать – даже чуть лучше остальных. Вот так я и на зоне делал. Не то что по-черному пахал, но умел организовывать, где-то пример показать, а где-то заставить и проучить.
А тут война. Она для всех война. И такие, как я, фронту понадобились. Меня из Курганской области перевели аж на далекий север. В Мурманск. И еще дальше – на полуостров Рыбачий, далее лишь Северный Ледовитый океан. Наша задача – обезвреживать акваторию моря от вражеских мин. Главная цель – подплыть к мине, попытаться вручную выкрутить запал и тогда доставить все это на берег. Задача очень тяжелая, почти невыполнимая, мы смертники. Потому что море холодное, постоянно штормит. А мины, как ежики, с шипами, не так коснешься – взрыв. Бывает, просто детонируют, а некоторые с часовым механизмом. Нас на военном катере подвозят поближе, пересаживают в шлюпку по два-три человека и указывают цель, иногда и не одну. А к ней в этот шторм и подойти тяжело. Море ледяное, брызги, волны; мы мокрые, руки холодные, деревянные, непослушные; лишнее движение и – взрыв! Зато море – простор, свобода. Поначалу было очень тяжело. Я ведь даже толком плавать не умею, а моря, этой ледяной толщи под собой, до ужаса боюсь. В первую ходку повезло – и море было очень спокойное, и мина податливая, обезвредили и даже на буксире притащили, чтобы инженеры изучали конструкцию. А вот во второй раз я на веслах сидел, два моих напарника на носу – к мине подошли. А море играет, штормит. Очень долго они возились. Я им кричу: «Быстрее, осторожнее», – а у самого руки оледенели, и у них то же самое – вот и бабахнуло! Конечно, мне повезло, но и натренированность тела помогла. Меня и еще одного напарника даже не задело, просто швырнуло из шлюпки. В ледяной воде я пришел в себя, забултыхался, всплыл. И хорошо, что сапоги для тепла на два размера больше были, сами сползли, а ватник я скинул. Заорал. Был в панике. А тут напарник рядом всплыл – я ведь не могу, даже в такой ситуации, при ком-то нюни распускать. Взял, как говорится, себя в руки, тем более что наша лодка, хоть и прилично побитая, оказалась рядом, метрах в трех. Мой напарник, оказывается, был хорошим пловцом. Как размахался, до лодки доплыл, этим меня подстегнул. Мы оба за один борт ухватились, лодку чуть не перевернули. Для противовеса я двинулся к другому борту. Кажется, совсем чуть-чуть – всего два-три метра, но какое это было преодоление. Руки уже окоченели, а самое тяжелое – поясница как камень, в почках адская боль, давит смертельно, даже сознание почти отключается. И что значит телом владеть – я из последних сил смог на руках подтянуться, бросил себя на дно лодки. Сделать что-либо еще я уже не мог; не то что кого-то спасти, я и сам был почти при смерти. Даже не помню, как меня спасли. Позже узнал, что на военном катере, который вывозил нас в море для зачистки акватории, один из младших офицеров был наш земляк. Он знал, что я чеченец, и после взрыва настоял, чтобы катер пришел за нами… Так меня и подняли на борт. Именно этот земляк лично занялся мной, не дал умереть, а на берегу сумел меня поместить в санчасть, где меня вылечили. Жаль, я его имени так и не узнал.
А потом наступила зима. Очень суровая зима, даже для приполярного края. Море замерзло – это как бы спасло, но условий даже для тюремной жизни в такую стужу там не было. И могли мы все просто так умереть, но родине нужны рабочие руки. И здесь мне где-то повезло, повезло потому, что физически крепок, – меня выбрали и отправили в поселок Печора на стройку железной дороги. За очень долгую тюремную жизнь я объездил в вагонах-заках весь Север и всю Сибирь – куда меня только не бросали и не перевозили, но именно в Печоре я стал настоящим зэком, к тому же – рецидивистом. Дело в том, что я тогда понял, что совет деда, – когда все работают, и ты работай, даже чуть лучше других, – это для нормального общества, в нормальной среде. А здесь либо ты скурвишься, либо подохнешь. Точнее, и скурвишься, и подохнешь. Еда скудная и паршивая. Условия жизни – ужасные, ибо мы и здесь спим в скотских, почти не отапливаемых вагонах, а я холода уже боюсь. Работа – каторжная, очень тяжелая. И в первое время я еще пытался, как обычно, раньше всех встать и зарядку сделать. Но это стало в тягость, невыносимо и невозможно. Организм истощился, не выносил этих нагрузок, и я уже не мог, просто не мог по утрам вставать. Но хуже всего иное. Здесь так называемая черная зона – правят блатные, так называемые воры в законе, и они, разумеется, сами не работают, но даже эту скудную еду у нас частично отбирают – как положенную дань за их нахальство и преступную жизнь. А мои утренние занятия они вообще подняли на смех, а потом, раз я такой здоровый, предложили самую тяжелую и опасную работу: вручную тяжеленные рельсы разгружать и укладывать. Но есть работа и полегче – параши убирать. Последнее – для совсем и навсегда «опущенных». Эти условия были озвучены в отдельном, более комфортабельном вагоне местного пахана. Здесь же обреталась его свита, человек десять, и я знал, что все они как минимум заточки имели. Как я ненавидел их, а более – самого себя. И как забился пульс, и участилось дыхание, а я хотел жить, и нужно было терпеть, и надо подумать, ведь я, по сути, здесь новичок и совсем молодой.
– Можно подумать? – спросил я.
– Здесь думаю только я, а остальные исполняют, – это был уже взрослый, лет за пятьдесят, смуглый, на вид еще крепкий мужчина, с суровыми чертами лица и таким же голосом. – Выбирай, живее!
– На воздух, – я выбрал первый вариант.
– Ужин и завтрак будешь отдавать, – еще одно наказание. – А еще раз будешь выпендриваться, в параше утоплю. Понял? Пошел на…,… твою мать!
Даже не помню, как я добежал до своего вагона, мне нужно было раздобыть хоть что-то из холодного оружия – во мне горел план, точнее страсть. Утром, как и некоторые другие, пойду относить свой скудный завтрак, как-нибудь приближусь к этому пахану, и тогда… Видимо, я уже терял навыки учителя, уже не было терпения, спокойствия, а гармонии в этом месте быть и не может, и это мое состояние заметил мой сосед – мужчина уже очень взрослый, уже много повидавший и испытавший:
– Зачем тебе заточка? Пахан вызывал? Не глупи. Не подпустят. Ну а если даже подойдешь – его и еще какую тварь сделаешь, ну и что, и тебя тут же замочат, и никто глазом не моргнет.
Он посмотрел по сторонам – и на ухо шепотом:
– Больше оружия не ищи – донесут, кругом его стукачи – выслуживаются… Есть мысль. Он-то «на воздух» не ходит, здесь в лагере остается. И я думаю, в сортирто он пойдет, и небось один туда ходит. Вот тогда тебе пригодится, – он тайком сунул мне заточку.
Не спал я ту ночь. И не оттого, что боялся и настраивался, а оттого, что не знал, как наутро я на подносе завтрак понесу и что говорить буду. Но я пошел и попросил второй вариант. Руки и голос у меня дрожали. Дрожали от обиды и злости на самого себя. А пахан уж очень долго на меня смотрел.
– Странно, – сказал он. – Твой выбор.
Сразу же после завтрака – построение и развод, и я думал, что тюремному начальству передать волю пахана еще не успели и все откладывается на завтра, а как до этого дожить? А тут все оперативно. Лагерь опустел, почти все, кроме нас – пяти-шести «парашников», ну и пахана с охранником, ушли на работу. Я думаю, как быть, может, прямо к вагону пахана, но там как раз вышка, словно его охраняют. Хорошая пика у меня есть, и с двумя я точно справлюсь, но надо действовать втихаря. А тут мне приказ – в сортир пахану ведерко с теплой водой доставить, задницу подмыть. Вот тут я постарался – кипяток взял. У пахана и всех блатных сортир свой, немного в сторонке, и вышка поодаль, на ней никого не видно. Я иду по тропинке и знаю – либо я, либо меня, и выбора нет, и я доволен, дыхание у меня ровное, спокойное – тишина, лишь снег хрустит. Пар на морозе клубится из большого, наполненного до краев ведра. Перед сортиром верзила – охранник пахана, так даже по осанке видно – мешок дерьма. Он на меня брезгливо смотрит и выдает:
– Слушай, а не горяча ли вода?
– Проверь, – я поставил перед ним ведро.
Он только наклонился, а я дважды в бок пырнул – еще неумело, он стонет, пытается кричать.
– Эй! Что там? – услышал я властный голос пахана.
Я взял ведро, быстро подбежал к сортиру и грубо постучал.
– Кто? Кто там?
– Место пахана занято?
– Что, кто это?
Я с силой дернул дверь, а она и не заперта – пахан ждал меня. Сидит на очке, штаны спущены и финка уже в руке… Забегая вперед, скажу, что в то время на зоне могло быть лишь холодное оружие. Это только после смерти Сталина и амнистии Хрущева сами менты на зону огнестрел занесли, и править в зонах пытались всякие шакалы. А в то, еще военное время все решали сила и решительность – не хочу употреблять слово «мужество».
Я мечтал пахана в сортире утопить, так он мне был ненавистен. А он хоть и без штанов, но тоже вооружен, да, наверное, мой вид его ошарашил – он даже не дернулся, лишь глаза навыкат, а я на его голову – кипяток и тем же ведром по башке, и лишь потом пошла в ход пика. Понятно, что все равно узнают и будет очень непросто, но я все равно хотел тихо улизнуть. Но с ближайшей вышки приказ:
– Стой! Стрелять буду! – выстрел. – Ложись! – Я лег на снег.
По всем расчетам меня должны были судить, и первым делом начальник зоны, а он мне:
– А ты наглец, наглец…
Этого начальника зоны назначили совсем недавно. Он фронтовик, был ранен, прямо из госпиталя – сюда, и особо в деталях зоны еще не разбирается, и в наших жизнях тоже – для него главное выполнить план, то есть партзадание, и он об этом высказался:
– А кто будет теперь рулить? Хаос будет. Мне работа нужна. План.
– Мы еще лучше будем работать, – машинально, как рапорт, выдал я.
– Да?… Молод еще… но наглец. Дерзко… Так ты за это и сидишь, – он внимательно меня осмотрел – и как тестовый вопрос:
– Если отпущу, куда пойдешь?
– В свой вагон.
– В прежний?
– Теперь иной положен.
– А справишься?
– Пока справляюсь…
Зеба кашлянул, продолжая свой рассказ:
– Вот вроде бы и до сих пор справляюсь или кажется, что справляюсь. А знаешь, в чем секрет. На зоне, да, наверное, и в жизни так же, в целом законы волчьи – побеждает сильнейший, и он вожак, и ему все подчиняются, и за ним следуют, пока он в силе. При этом никому, даже себе, верить и все доверять нельзя. Поэтому постоянно надо быть начеку, в форме, и спать с одним открытым глазом.
– Ха-ха-ха, – засмеялся Зеба, – теперь глаз всего один, так что вовсе не сплю. Шутка!.. Ну а еще – это мой личный принцип – раз вожаком стал, то надо о стае заботиться, соблюдать иерархию, но и блюсти справедливость. Однако равенства всех и вся быть не может, потому что все люди разные, а многие неблагодарные, невежды, трусы и просто от природы рабы – и спрос с них такой же. Словом, было очень и очень нелегко. Тюрьма есть тюрьма, но я справлялся – еще живой. Но пару эпизодов хорошо запомнил.
… Где-то через год, тоже зимой, наш начальник зоны умер, говорили, от боевых ранений, и нам прислали нового – какая-то штабная крыса, к тому же из политчасти. Так этот новый начальник меня пару раз вызывал и вел недостойные беседы, хотел низвести меня на уровень стукача – я его как можно деликатнее послал. И тогда, мне кажется, он поспособствовал кое-чему…
Дело в том, что я, как говорили, был самым молодым авторитетом, про которого и «пахан» сказать невозможно. К тому же я воровской и блатной мир особо не признавал, да и меня они не все поначалу признавали. Но я жил и хотел жить согласно своим жизненным позициям, и, конечно, у меня была как ответственность, так и установленные лично мною кое-какие привилегии. Однако я очень редко, как учил дед, оставался днем на зоне, в основном постоянно выезжал на работу. И вот как-то неожиданно лично я получил наряд от начальника зоны поехать на самый отдаленный участок, мол, там работа не идет, надо дисциплину наладить. Это карьер, где мы щебенку для железнодорожного полотна добывали. Карьер километрах в семидесяти от нашей зоны. В пойме реки Велью, притоке Печоры. Туда отвозят на неделю – с понедельника до субботы. И я знал, что там работа очень тяжелая, а условия жизни еще хуже. Я там даже никогда не был и сразу понял, что это не к добру, мои близкие пацаны это тоже подтвердили, и я мог как-то увильнуть – как-никак, а вроде пахан, и зона считается черной. По крайней мере, я этот статус не уронил, теперь понял – проверка на вшивость, стало быть, еду. А тут перед самым отъездом нам такой шмон устроили, даже пику и финку я взять не смог: насторожился, мобилизовался – я тогда был молодой, крепкий, а став паханом, физическую форму каждый день поддерживал. Доехали нормально, в первые сутки – ничего особого, и я уже было расслабился, как на второй день пришла машина с провизией и, чего раньше не бывало и не могло быть по распорядку, с ней же пятеро новых зэков – якобы новичков, новичков для нашей зоны, а по их виду такого не скажешь… Я сразу их узнал, все понял. И они с момента появления не скрывают свои замыслы – с явным вызовом, в наглой позе стали, закурили, смотрят на меня – с ненавистью и презрением, словно они уже здесь хозяева. Первый, кто их должен был приструнить, хотя бы для видимости, начальник караула, а он вдруг как-то так демонстративно, чего тоже никогда не было и что не положено, дает команду охранникам:
– Хавку привезли. Все сюда. Перекур. Обед, – и мне с улыбкой, – а ты за порядком следи, папаша!
… Иногда на зоне начальство разрешало зэкам для развлечения кое-какие театрализованные представления показывать, обычно идеологические. Это для отчета, как морально-нравственное воспитание, и чтобы заняты были, – в общем, дешевая показуха, в которой участвовали лишь интеллигентики из столиц. А тут такое представление подготовили, и сами надзиратели демонстративно удалились. Мы, зэки, остались одни, почти без присмотра. Все застыли в ожидании, все перестали работать, и скрежета лопат, стука ломов и кирок не слышно. Мы в котловине, в давно разрабатываемом карьере, где отвесные почти восьми-десятиметровые стены из камня и гранита. Обычно наверху постоянно наблюдают два-три охранника с карабинами и собаками, теперь их нет. И я прикинул (заключенный всегда об этом думает), как бы можно было отсюда удрать. Есть в конце карьера более-менее пологое место – там случился обвал, камнепад. Да все на виду, как на ладони, – стрелок, как куропатку, на мушку возьмет. Можно бы попробовать ночью, но здесь в котловине по ночам такая акустика, каждый шорох эхом отдается. Порою, из-за рыхлого снега, даже мы слышали, как по месту этого обвала в карьер волки или шакалы с лисами спускаются – их наши жалкие объедки и отходы влекут, и наши овчарки тогда жалобно воют или скулят. А сейчас – тишина. Напряженная тишина. Никто нас не охраняет – беги. Но куда бежать? От кого бежать? От этой бригады? Между нами метров тридцать-сорок. Пришлые достали заточки. Я выхватил лом у близстоящего зэка. К этому моменту я готовился, ждал, и поэтому у меня дыхание не совсем спокойное, но ровное, и я его чувствую и контролирую. Эта кучка крепких, уже зрелых и по виду матерых зэков почти одновременно, как бы единым фронтом, грозно двинулась в мою сторону. Я сделал несколько шагов назад с целью дойти до стены карьера, чтобы никто со спины не напал. И тут к ним, видимо, уже по договоренности, примкнули еще двое из наших – у одного лом, у другого в руках кирка. И самое обидное, что один из этих двоих почти самый близкий и доверенный друг – меня братом называл, и я его своему искусству борьбы учил. Все против меня, да еще и предательство – мое дыхание сбилось, пульс неровно и часто задурил… И я даже не знаю, что случилось. Не сказать, что я так смерти испугался. Я не хотел, чтобы у всех на виду меня эти твари замочили. И ноги сами понесли меня к месту обвала, к бегству, к спасению. И сознание об этом заботилось, потому что я тут же бросил лом, выхватил у встречного зэка штыковую лопату: она легче и нужнее.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?