Текст книги "Охота на охотника"
Автор книги: Карина Демина
Жанр: Любовное фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 10
Князя они все же отыскали. Был тот в собственных покоях, возлежал на постели, окруженный сомнительного вида девицами, которые Лизаветиному появлению не обрадовались. К чести, следовало отметить, что не обрадовались они не только Лизавете, но всем гостям, нарушившим покой больного. И более того, одну Лизавету вряд ли б вовсе на порог пустили, Таровицкую вот тоже задержать пытались, но она рученькой махнула, ноженькой топнула и сказала, что за грубость всенепременно папеньке пожалуется. А Одовецкая вовсе потребовала проводить ее к больному.
Она ж целительница.
А Лизавета уже при них, стало быть.
Как бы то ни было, охрана их пропустила, лакей, протиравший ломберный столик ветошью, вовсе сделал вид, что посторонних не замечает, а больше в княжеских покоях никого не было. То есть кроме самого князя и девиц.
Трех.
– Что здесь делают посторонние? – поинтересовалась одна, щупавшая князю лоб. Причем этак весьма по-хозяйски щупавшая, будто бы это был ее личный лоб и личный князь.
Девице захотелось вцепиться в волосы.
– Мы не посторонние, – Авдотья огляделась. – Мы с визитом.
– Князь не принимает, – заявила другая, светловолосая.
И главное, волосы завитые.
Уложены.
Глаза блестят.
Губы бантиком и алою помадой подкрашены. А вид нахальный-пренахальный. Третья и вовсе руки в бока уперла, ноженькой топнула и велела:
– Убирайтесь, пока я стражу не вызвала…
– Сама убирайся, – велела ей Одовецкая, отстраняя старшую. – Что вы тут наворотили? Кто сочетает заклятье успокоительное с регенерирующим? Это же чему вас учили?
То есть вот эти девицы – целительницы?
– А еще эфир добавили… – Одовецкая наклонилась и понюхала князя. – Господи, дай мне силы… Я сейчас бабушку позову, пусть посмотрит, чему ныне целителей учат.
Девицы переглянулись.
Одна плечиком повела, вторая фыркнула, третья лишь глаза закатила.
– Ее давно в университет звали… – Одовецкая что-то рисовала в изголовье пальчиком, – но она все отказывалась. Нет, это надо додуматься, после нервного потрясения в глубокий сон погружать. Да вы понимаете, что он от этого сна может не очнуться! Если еще и сонным настоем накачали… Вы его убить хотели?
– Сильно умная, да? – поинтересовалась старшая, впрочем, голосу ее не хватало решительности.
– Умнее некоторых, – Таровицкая подошла к постели и, ткнув в князя пальцем, спросила: – Так он что, спит?
– Спит, – подтвердила Одовецкая.
– И долго спать будет?
– Понятия не имею. Они на нем все снотворные заклятья перепробовали. Там все так смешалось, что… боюсь, бабушку все же придется звать. Сами мы его не разбудим.
– Нам… – темненькая сглотнула. – Нам велено было сделать так, чтобы он успокоился, и мы…
– И вы применили все, чему вас учили, и сразу, – с ехидцей завершила фразу Одовецкая. – Наверное, стоит порадоваться, что кровопускание ныне не в моде, иначе всю бы кровь сцедили. Из благих побуждений, да…
– Да кто ты…
– Никто, – на раскрытой ладони Таровицкой появился огненный шар. – Но сдается мне, мы имеем дело с заговором.
– К-каким?
– С покушением на жизнь…
И недвижимость, которую ныне явно представлял собою князь. Лизавета бочком шагнула к постели, уж больно бледным выглядел Навойский. А наволочки с кружевами. На таких спать неудобно, тетушка тоже раньше все пришивала для красоты пущей, только после сама же призналась, что красота эта ночью колется.
– Да что они себе позволяют! – взвизгнула блондиночка, тряхнувши кудрями. – Явились… говорят тут незнамо что… Да гоните их в шею.
– Попробуйте, – Авдотья за револьвер хвататься не стала, просто по стеночке стукнула, и стеночка та задрожала. Выходит, тоже маг?
И земли наверняка, если камень так отзывается.
И…
– Кыш пошли, курицы, – сказала Одовецкая, – а то и вправду бабушке нажалуюсь. Отправят вас тогда переучиваться, что и не мешало бы, да больно средств государственных жаль…
– Государственные не потратятся. Учат за свои, – уточнила Лизавета тихонечко. А девицы кивнули, подтверждая, что именно за свои.
– Тогда и жалеть не стоит…
Они все же ушли. Удалились.
И наверняка лишь затем, чтобы после вернуться с подкреплением. Жаловаться станут, как пить дать… а еще целительницы.
Лизавета вздохнула и подошла-таки к кровати.
Князь дышал. И морщился во сне. И…
Одовецкая его ущипнула, он и рукою дернул.
– Рефлексы сохранились, чувствительность тоже… хорошо… очень хорошо, – Одовецкая похлопала князя по щекам. – Просыпайся…
– Ты же…
– Мало ли чего я сказала. Если б эти курицы были в себе уверены, то ответили бы, что заклинания разного вектора обладают способностью к взаимному поглощению, а оставшийся потенциал перераспределяется в заданных контурах.
– Не умничай, – Таровицкая огонь пригасила. – А ты иди, буди красавца…
– Чего это я? – Лизаветины щеки предательски полыхнули.
– А ему твои глаза нравятся. И вообще, видела? Будешь глазами хлопать, точно уведут. Целительницы такие как поисцелят, то вовек не расхлебаешь… – кажется, это она вовсе не про князя говорила. Но Лизавета предпочла сделать вид, будто не поняла ничегошеньки, впрочем, не она одна.
Как будят князей?
Колокольчиком?
Или подносом, на котором кофейник с легким завтраком, чтобы можно было прямо в постели? Или еще как-то? Лизавету прежде жизнь с князьями, тем паче заморенными этой самою жизнью, не сводила. А тут и смотрят все с немалым любопытством.
– Гм… просыпайтесь, – робко сказала она, дернув Навойского за палец, а тот, скотина этакая, даже не пошевелился, всхрапнул только и губами шлепнул.
– Нет, – со знанием дела произнесла Авдотья, устраиваясь в кресле у окна. – Так оно не выйдет. Ты сказок не читала? Целовать придется.
– Почему это? – Таровицкая как ни в чем не бывало заняла второе кресло, скинувши на пол несколько крохотных подушечек.
– Спящих красавиц только поцелуями будят.
– Так то красавиц…
– Хватит уже, – Одовецкая укоризненно покачала головой. – У него просто сон глубокий, а вы смущаете…
– Его смутишь, пожалуй…
– Не его…
– А она, если сильно смущаться станет, так в старых девах и останется, – отрезала Авдотья и, поднявши в ладонь фарфоровую безделушку, взвесила ее на ладони.
– Ничего страшного, – Лизавете с грустью подумалось, что участи старой девы ей в любом случае не избежать. Проснется князь сейчас или позже, да только… Кто он?
И кто она?
Вот именно…
Авдотья взвесила безделушку, а после как запустила в кровать, гаркнув:
– Подъем!
Князь и вскочил.
Кубарем скатился с кровати, лоб едва не расшибши. И, вставши на четвереньки, закрутил головой, заворчал…
– Ты сдурела? – поинтересовалась Таровицкая.
– Папенька мой порой обходы делает. Иногда попадаются несознательные личности, которые спят на посту. А тут только так понять можно, сам заснул или заклятье какое наслали.
– Этак и заикой сделать можно, – Одовецкая подала князю руку, но тот лишь упрямо головой мотнул и, вцепившись в кровать, поднялся на колени.
После и сел.
– А мы вот… – Лизавета прижала ладони к щекам, надеясь, что хоть так уймет пожар их. – Мы к вам в гости пришли…
– Вижу, – мрачно сказал Навойский.
А быть старой девой, если разобраться, не так уж плохо… кошки, вышивка и сплетни с соседями. А главное, никаких тебе грозных князей, которые смотрят так, будто прямо тут казнить станут.
Он не спал.
Вернее, это не было похоже на сон, скорее уж на оцепенение. Димитрий еще держался, когда прибыли целители. Кажется, требовал, чтобы сперва они Святозару помогли.
И Асинью отправил приглядывать.
Или сама она ушла?
После князь отключился, чтобы очнуться уже в собственных покоях, где стало на редкость душно. Пахло ванилью, а его трогали, ворочали. Хоть бы кто напоить догадался, можно и не водой. Головная боль окрепла, разлилась, вытеснивши способности чувствовать хоть что-то.
Его раздели. Уложили.
Опутали коконами заклятий, погружая все больше в то прежнее оцепенение. Он слышал голоса…
– Папа велел присмотреть… и присмотреться, – женский и незнакомый, вызывающий очередной приступ боли. – Навойский неплохая партия…
– По-моему, он пока пациент, и это не совсем этично.
Голосов было много. Они то спорили. То соглашались друг с другом, а главное, не желали оставить Димитрия в покое.
А уже потом появились другие. Он ощутил прохладную ладонь на лбу и силу, от этой ладони исходящую, и стало легче дышать. Он и задышал, а потом вдруг что-то ударило по лбу и грозный голос велел вставать.
Димитрий подчинился.
И он ненавидел попадать в ситуации преглупые, а ныне, стоящий на четвереньках, окруженный девицами, которые разглядывали его с немалым любопытством, Димитрий чувствовал себя на редкость глупо.
– Знаете, – сказала Авдотья Пружанская, которая целиком в папеньку пошла, пусть и был генерал Пружанский невысок, полноват и с виду мягок, как свежий каравай. – А мы тут с просьбой…
И потупилась.
Димитрий тряхнул головой, пытаясь отделаться от боли.
– Нам бы Стрежницкого повидать…
– З-зачем?
– Просто…
– Обойдетесь, – он был зол.
– А я говорила, – заметила Таровицкая, – что целовать надо. Целованные мужчины куда добрее нецелованных…
– Это ты по личному опыту судишь? – Одовецкая не удержалась от шпильки.
– Куда без него. Когда маменька на службу отъезжает, с папенькой и говорить невозможно, а вернется, поцелует, глядишь, и опять человеком становится…
– Я не ваш папенька, – пробурчал Димитрий, кое-как подымаясь. Вспомнилось, что вид у него на редкость неподходящий для встречи гостей.
Тем более таких.
Рыжая вот смотрела.
С укоризной.
С обидою непонятной. И на что обижалась? Сама ведь пришла, а что он взопревший, в рубахе мятой, которая к коже прилипла, так Димитрий не виноват… и…
– Я знаю, – Таровицкая вздохнула и пожаловалась: – А нас тут в убийстве обвинить пытаются…
– Не удивлен, – Димитрий понял, что до ванной комнаты, где должен был быть халат, он не доберется. И вовсе не сумеет пока и шагу сделать, потому как ноги не слушаются. Шелохнешься, равновесие утратишь мигом и полетишь тогда рожею да в пол.
– Мы не убивали!
– Удивлен.
– Я не убивала, – наконец заговорила рыжая. – Я его оглушила только… и связала, чтобы не убежал. А когда вернулась, он уже мертвым был. Он говорил про бунт и… вообще смуту… и…
Она запнулась, замолчала и покраснела так премило.
А Димитрий вздохнул.
Что за жизнь? Поболеть и то без трупов не дадут.
– А ваш заместитель, такой кучерявенький, – Таровицкая покрутила пальцем у виска, – решил, что Лизавета его убила…
– Его, между прочим, отравили, – вмешалась Одовецкая.
– Заместителя? – не без надежды поинтересовался Димитрий, правда, сбыться оной было не суждено.
– Газетчика!
Плохо.
Отвратно просто… газетчиков убивать никак не можно, ибо вони поднимется… небось сразу заговорят про невинные души и кровавый режим, который борцов за всеобщее народное благо душит.
Ну или травит.
Объявят мучеником, тут и думать нечего.
– Рассказывай, – Димитрий ткнул пальцем в кресло, а сам попытался сделать шаг, но удержался на ногах с немалым трудом. – Твою ж…
– Это скоро пройдет. Остаточный паралич, – Одовецкая сдавила пальцами запястье. – Вам стоит пока присесть. И вообще, вы понимаете, что с вашим образом жизни вы не то что до ста, вы до пятидесяти лет не дотянете? Вы истощены…
Все же целителей Димитрий недолюбливал.
Занудны они.
– А может, – он поморщился, но силу, которую вливали – прохладную, мятную, – принял, – вы все же Стрежницкого навестите… проверите… заодно и подлечите…
– Так вы ж возражали? – Авдотья поднялась первой.
– Передумал…
– Экий вы передумчивый. – Таровицкая тоже встала и, расправив юбки, произнесла: – Полагаю, у вас хватит совести о Лизавете позаботиться? Она точно никого убить не способна…
Глава 11
Его было жаль.
Вот нельзя мужчин жалеть, это Лизавета давным-давно усвоила. Не любят они того. И вовсе злятся. А потому жалость к ним надобно скрывать, а лучше и вовсе делать вид, будто все в порядке.
Но князя все равно было жаль.
Какой-то он… неприкаянный.
И девицы эти… бестолковые. Подушек кружевных натащили, а переодеть не переодели.
– Может, – когда все вышли, в комнате стало тихо-тихо… – вам помочь до ванной добраться? А то ведь…
Взъерошенный.
И волосы темные слиплись прядками. Одна ко лбу приклеилась. А на щеке щетинистой красный отпечаток кружева…
– Я… пожалуй… сам… – он сделал шаг и замер, к себе прислушиваясь. А Лизавета встала. Не хватало еще, чтобы из-за гордости своей, которая нынче с глупостью граничит, он упал. Этого точно не простит… нет, не падения, а того, что Лизавета его видела.
– Сам, – согласилась она, подставляя плечо. – Конечно. А я так… просто…
Заворчал. Насупился.
Как дите малое, ей-богу. А еще князь грозный, страх Божий и все прочее по чину… за уши его бы оттаскать да в угол на горох поставить, пока не осознает, что неможно себя загонять вот так.
– От воды станет легче, – зачем-то пообещала Лизавета. – И… может… я не хотела вас будить. Просто мы беспокоимся.
Он ступал осторожно и старался на Лизавету не опираться, но его все одно покачивало. И наверняка это было на диво неприлично, если кто узнает, то репутация Лизаветина…
Леший с ней, с репутацией. Нужна она старой деве как собаке дудка. Зато хоть вспомнить что будет.
– Не стоит, – неожиданно мягко произнес он. – Вам бы вовсе… уехать…
– Куда?
– На воды.
– Зачем?
– А зачем туда все ездят? – князь остановился, переводя дыхание.
– Не знаю. Я ни разу не была.
– Вот… надо исправить…
И смотрит этак с насмешкой.
– Исправлю. Как-нибудь потом…
Когда сестры доучатся, а тетушка, избавившись от груза забот, воспрянет. Глядишь, и сердце ее заработает ровнее. А то… конечно, Одовецкая не подруга, тут и думать нечего, слишком далека она от Лизаветы, но если она переселенцев лечила, может, и тетушку глянуть не откажется?
Ее, конечно, смотрели, но те целители явно не чета Одовецкой.
Решено.
За спрос ведь не спросится…
И тогда, глядишь, случится чудо. А где одно, там и другое. Они отправятся на эти растреклятые воды. Снимут маленький домик у моря. Будут гулять каждый день вдоль берега, разглядывая других приезжих, обсуждая наряды их и далекие столичные новости.
Да.
Это будет хорошо.
– Потом… – Димитрий оперся рукой о стену. – Погоди, рыжая, я сам тебя отвезу… потом.
– Хорошо, – не стала спорить Лизавета.
К чему больному человеку настроение портить? А сказка… и большим девочкам их хочется. Только в любой сказке надобно меру знать.
– А еще сказывают, – старик огладил ладонью бороду, которая была бела и обильна и вид старику придавала преблагостный, – что самая верная примета – небо кровавое. Как вспыхнет над Арсинором, так и быть беде…
Слушали его со всем вниманием.
И ковш поднесли с крепким ядреным квасом, и хлеба горбушку, а к ней луковичку красную, которую старик куснул, не поморщившись даже. Зажевал, закусил хлебушком и вновь квасу отпил.
– Стало быть, встают нелюди, желая род человеческий извести под корень…
Где-то заплакал младенчик, всхлипнула баба какая-то дюже чувствительная, а Мишанька, прозванный Хромым, подумал, что надобно с этой ярмарки поворачивать. Вон и женка бледная сидит, и детишки притихли, уцепились за материну юбку, только глазищами хлопают.
В путниковом доме было чисто.
Тараканы и те показывались редко, ибо хозяйка местная знала: только попусти, и мигом расплодится проклятое рыжее племя. Оттого и гоняла, что тараканов, что постояльцев, ежели последним вздумается чистоту рушить. И, зная крутой ее норов, а также порядки заведенные, многие предпочитали останавливаться в домах иных, попроще.
Там и пива нальют. И стопку поднесут.
А что солома воняет и крысы под ногами бегают, так рабочему человеку того ль бояться? А вот Мишанька у Захватской останавливаться любил.
Пахло здесь хорошо.
Лавки были чистыми. Соломенные тюфяки свежими. Ни клопов, ни иной погани, разве что тараканы, так от них поди-ка избавься… Правда, ныне у Захватской было людно. Оно и понятно, ярмарка ко дню наследникова тезоименитства – это не просто так. Вот и тянулся народец со всех концов империи, вез товар свой.
И Мишанька привез.
А заодно семействие прихватил свое, чтоб и в столичных церквах помолились, и на параду глянули, которая всенепременно, сказывали, будет. Авось свезет и самого царя-батюшку покажут. Вон Маланья даже платок новый расшила.
Правда, теперь сомнения одолевали Мишаньку: не развернуть ли телеги?
Товар… товар – дело такое, завсегда покупателя найдет, а коль и нет, то шкура собственная всяко дороже.
– И польется кровь по улицам, а нежить клятая хохотать станет! – завершил старик, подбирая пальцами колючие крошки. – И только одно люди честные христианские сделать могут: стребовать от царя, чтоб гнал он змеюку свою, а иначе быть беде…
Зашумели мужики.
А Захватская тихо сказала:
– Шел бы ты, старый, со своими разговорами.
Как ни удивительно, а спорить старик не стал, поднялся, клюку подобрал да и направился к выходу шаркающей походкой.
– Что творишь, хозяйка! – попытался заступиться кто-то. Да только Захватская, пусть и вдова, спуску никому не давала. Полотенчиком хлестанула и, обведши взглядом честное собрание, произнесла:
– Чего творю? Дури не даю плодиться. Ишь ты, чтоб в доме моем…
– Правду же…
– Правду? Какую правду? Давно ли ты, Полушка, с голым задом ходил да побирался? А тепериче вон коняшку завел, на ярмарку ложки свои возишь. А будет смута, заберут у тебя коняшку, и ложки свои с голодухи грызть станешь, если забылся… Что, память поутратили?
Глаза ее покраснели.
– Небось привыкли уже… А ты, Заверзя, когда твоя младшенькая прихворнула, куда потащил? В цареву лечебницу? Или вот Анфимка…
Многих она знала, со многими говорила, и люди слушали, кивали, отходили, сами себе удивляясь. Жена и та отмерла, дернула Мишаньку за рукав, поинтересовавшись тихо:
– Авось обойдется?
Он же, прислушавшись к себе – вот у матушки евоной чутье было особое, почти собачье, – покачал головой: нет, не обойдется.
– Жалко-то как…
Жена от жалости всхлипнула даже, и тут же за нею зашморгали носами детишки. Только не помогло. Не поедет Мишанька на ярмарку, будет другой год, другие именины, глядишь, поспокойнее. А зерно и в Завязцах сдать можно.
– В Кульбищи, – решил он сам для себя. – Там тоже ярмарка, недалече, туда завернем… По платку куплю. И по петушку сахарному, а будете тихо себя вести, то и орехов в меду дам…
Лучше уж на орехи потратиться, пущай порадуются малые, а то ж оно непонятно, как еще эта жизнь да сложится. Надобно будет на болота прогуляться, старые схроны проверить, не обветшали ли. И землянку вырыть, может, и не пригодится, но…
Береженого и Бог бережет.
– Доколе, товарищи, спрашиваю я вас, будет чиниться эта несправедливость?! – очкастенький паренек влез на бочку и оттуда потрясал кулаком. Кулак был тощенький, но гляделся паренек грозно. – Доколе сатрапы будут пить кровь народную?! Радоваться вашим бедам?!
Народец, сперва не особо слушавший – вещали на Бальшинском заводе частенько, – загудел. Анфипка чуть отодвинулся, локти растопырил, выбираясь из толпы.
Ишь ты, обе смены стоят.
И мастера, вместо того чтоб охрану кликнуть, шеями крутят, что гусаки. Стало быть, уплочено… или и сами слухают? Может, и так. У Ефиминюка на хозяина обида крепко зреет за то, что сыну в станке руку порезало. Целитель ее отнял, мог бы и срастить, да только хозяин платить отказался, мол, сам виноват, полез, куда не просят.
И денег не дал.
Жадноват Туревский, что тут скажешь. Народишко берет любой, нормальные мастеровые у него не задерживаются, потому как понимают, что за каждую копеечку Туревский и вправду три шкуры снимет, а то и все четыре. Вот и ищут места иные.
Туревский же злится.
И Ефиминюк бы ушел, когда б не контракта на двадцать годочков. Старшенького учить брался, ага… толку-то… сын доучился и сгинул в степях, ни слуху ни духу, а бумага осталась и удавка с нею на ефиминюковской шее.
Нет, мастера Анфипка жалел. Понимал.
И других тоже… только попадаться с ними не собирался.
– Посмотрите на себя! Оглядитесь вокруг! Все, что вы видите, создано вашими руками! Или руками собратьев ваших по труду! А те, кто ныне мнит себя хозяевами, я вас спрошу, что сделали они?!
– Ходьма отсюдова, – шепотом сказал Анфипка мастеру, и тот вздрогнул, взглядом полоснул и отвернулся.
А сказывали, младшенькая у него чахоточная.
– Ходьма, ходьма, – Анфипка ухватился за рукав кожанки, потянул за собой. – Скоро драка будет, нечего нам в ней…
– Трусишь? – неожиданно зло поинтересовался Ефиминюк.
– А то… – Анфипка моргнул. – Я ж махонький, затолкут и не заметят. И тебя затолкут. А коли нет, то хозяин после спросит…
– И что? – А глаза-то черные, дурные, никак вновь горе приключилось.
Вот же… беда-беда, иные дома стороной обходит, а к другим вяжется. Привяжется, да так, что после и не отвадишь.
– И ничего, – примиряюще сказал Анфипка. – Посадит он тебя. А оно тебе надобно? Или семье твоей… вона, молодшенькую лечить надо.
– Как?
– Обыкновенно… слыхал, что на пустошах было? Там сама целителей отправила и всех исцелили. Чахоточных тоже.
Ефиминюк выдохнул судорожно и увести себя позволил. Вовремя. Сзади раздались свистки, стало быть, охрана все ж заметила непотребное. Сейчас попытается добраться до болезного на бочке, только рабочие злы. Хозяин нормы поднял, а денег платить меньше стал, многим едва-едва на еду хватает.
– Надобно к целителю хорошему обратиться… и не зыркай… я тебе говорю… приходь ко мне вечерком, поговорим.
– Что толку говорить…
– Это если двоим, то толку нет, а вот если сести. Пустим шапку по кругу, глядишь, и наберется хоть сколько-то…
Кто-то кричал.
Что-то падало, громыхало – драться на заводах умели и любили. Раздался протяжный гудок, созывая смену. И стало быть, скоро будет еще веселей, только от этакого веселья Анфипка предпочитал держаться в стороночке.
– Не люблю я так…
– Любишь аль нет, дело пятое, – сказал он рассудительно. – Тут не о гордости думать надобно, а о детях. И со средним, глядишь, чего скумекаем. Живут безрукие, и безногие, и безглазые… и всякие люди живут. И ему надобно научиться. И научится, небось парень неглупый. Зазря ты его в университету не пустил…
Мастер лишь вздохнул. Анфипка же, рукав выпустивши, продолжил:
– Сколько тебе еще осталось?
– Два месяца…
– Вот отбудешь и найдешь другое место. Тебя вон Бахтины давно зовут, даже контракту перекупить, слышал, готовы были… Заживешь человеком. Если продержишься. Продержишься? Вот и ладно. А вечером приходи, поговорить и вправду надобно. Неладное затевается.
На Суходольном рынке всякого водилось. Торговали тут и домашнею птицей, и скотом, который били и разделывали тут же, на радость сворам местных одичалых собак. Парное мясо кидали на выскобленные доски прилавков, над которыми висели пучки полыни. Впрочем, от мух они помогали слабо. Чуть дальше тянулись рыбные ряды.
И скобяные.
И впрочем, всякого товару тут имелось, большею частью копеечного, ибо почтенные купцы заглядывали на Суходольный рынок редко. Да и что тут делать, когда по одну сторону рынка выстроились дома доходные, правда, старые, почитай развалившиеся. Квартирки, некогда просторные, ныне перегораживали – когда досками, когда ширмами, а когда и вовсе веревками с постельным бельем. С другого берега рынок подпирали хибары, где ютился люд диковатый, погрязший в нищете и оттого злой. Некогда, правда, старались Суходольщину причесать, пригладить, даже торговую лавку в два этажа возвели, но в первую же ночь на ней витрины побили каменьями, а спустя неделю и вовсе подожгли, невзирая на заклятья и защиту особенную. Городовые и те на Суходольщину заглядывали редко, лишь по превеликой надобности, соблюдая с местным людом взаимный нейтралитет. И ныне он был нарушен.
Человек, забравшийся на бочку, был в меру пьян и в меру мят, аккурат чтобы не выделяться. Алая шелковая рубаха пестрела многими пятнами, штаны зияли свежею дырою, а вот сапоги были хорошие, хромовые. И местечковая шпана заприметила их, оттого и окружила пьяненького, полагая, что будет неплохо довести доброго человека если не до дому, то хотя бы до подворотенки тихой, уютной, аккурат такой, где и отдохнуть можно. А кто ж в сапогах отдыхает-то?
– Люди добрые! – пьянчужка вскарабкался на бочку, а с нее и вовсе на широкий каменный карниз, оставшийся, как и первый этаж, после пожара, лишившего Суходольщину аптекарской лавки. – Послушайте, люди добрые, что творится-то!
Голосок у него был заунывный, неприятный, и люди остановились.
– Давеча иду я и слышу, будто кто-то говорит: «Окстись, Егорушка, оглянись вокруг! Погляди, во что мир божий превратился…»
Две толстые старухи перекрестились, закивали, признавая, что прав ирод, не тот нынче мир стал.
– А все почему? Потому что люди добрые слово Божие отринули! Признали над собой не сына человеческого, как то издревле заповедано, но нелюдь! Змею в обличье человеческом…
Шпана переглянулась и отступила.
На всякий случай.
А то после объясняй околоточному, что к речам крамольным отношения не имеешь, но только стоял рядом, сапоги выглядывал. Сапоги-то пускай и ладные, а каторги все одно не стоят.
Старухи же закивали чаще.
И иной люд подтянулся. Что поделать, жизнь на Суходольщине была бедной не только на деньгу, но и на события. А потому взглянуть воочию на смутьяна многим любопытственно было.
– И явилось мне видение! – мужичонка вдруг распрямился, дернул себя за рубаху, та и развалилась пополам, только бабы охнули, вещь хорошую жалея.
Впрочем, охали недолго, ибо под грязной шелковой рубахой оказалась другая, из простого сурового сукна шитая. Вытащил ее человечек, перепоясался веревкой и продолжил. Куда только пьянчужка прежний подевался?
Стоит уже на бочке монах не монах, но всяко человек серьезный, которому и поклониться спина не обломится. Вот и кланялись. А он крест вытащил, целует прилюдно.
– Вот как сейчас вас вижу, так и ее увидел… Богородицу с младенчиком на руках… стоит, слезы роняет… одна прозрачная, другая – кровавая. И гляжу, и понимаю, что по нам всем Матушка Небесная, Царица Всевышняя, плачет… что за души наши пропащие молится, как и я вас помолиться прошу…
Кто-то на колени бухнулся.
А человек заговорил быстрее, жестче. И казалось, слова его полетели по-над рыночною площадью, обрывая и вялую торговлю, и грызню промеж людьми, собаки и те попритихли, будто почуяли неладное.
– Сказано мне было: «Идите и исправьте все, ибо иначе быть беде! Разверзнутся недры земные и выпустят гадов числом сто по сто тысяч и еще двести».
Кто-то охнул испуганно.
Старуха руку к сердцу прижала, покачнулась, переживания принимая.
– И войдут они в дома людские, и пожрут всех, и старых, и малых, и винных, и безвинных. И не будет никого, кто спасется! Ибо сказано, что спасение человеческое – в руках наших…
– Что делать-то? – крикнули из толпы, а над головой говорящего будто венец из света зажегся, и всем-то стало понятно, что человек этот воистину велик.
– Делать?! А скажу я так! Отринуть страх! И взять в руки оружие. И идти. И попрать гадину в обличье человеческом, не позволить ей ядом землю арсийскую отравить, ибо иначе наступят времена страшные. И мор пройдет, и глад, и всякий живой позавидует мертвым…
Городовой-то явился, но уже вечерком, когда люди попритихли, а давешний проповедник исчез, будто бы его и не было. Исчезнуть-то исчез, этому Авсюта Яковлевич только радый был, ибо в своем околотке этаких знаменьеведущих видеть не желал, да вот слово оброненное осталось.
О чем он и сочинил доклад. Подробный.
Правда, крепко сомневался, что с того докладу будет толк, а потому велел женке и дитям собираться. Сама давно к мамке просилась наведаться, вот пущай и едет… а именины? Что именины? Без нее обойдутся…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?