Электронная библиотека » Керен Климовски » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Время говорить"


  • Текст добавлен: 14 января 2021, 05:59


Автор книги: Керен Климовски


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Перед сном я почему-то вспомнила мой первый день рождения в школе, в шесть лет, в старом классе в Иерусалиме. (Тогда тоже была очень холодная зима, и мама рассказала, что в России зимой на улицах снег, а в домах, наоборот, очень жарко, и по батареям в квартире течет и журчит горячая вода, и я пыталась себе это представить, но не смогла.) Мама надела на меня три свитера и красные резиновые сапоги, которые были мне велики, и я шлепала по лужам. А еще мама испекла роскошный многослойный торт с кремом, и мы взяли его в школу, и купили много маленьких подарочков для всех учеников (всякие там ластики с рисунками, наклейки, брелоки). После того как я задула свечки и все спели «С днем рожденья тебя», мама предложила научить всех детей русской деньрожденной песне и стала переводить на иврит «Пусть бегут неуклюже». Из песни дети поняли только одну строчку – «Вода по асфальту рекой», – за окном в Иерусалиме было точно так же: сплошные лужи вместо тротуара. Но при чем тут день рождения, никто не понял, и почему на гармошке играют – тоже, а когда мама смутилась и попыталась объяснить, что это крокодил поет, все расхохотались, и тогда учительница, молодая марокканка, спросила: «И эту песню в России поют на день рождения?» – и мама кивнула, и все опять рассмеялись, и мы с мамой тоже. Это был лучший день рождения в моей жизни.


Спустя две недели, в середине декабря, началась Ханука. В этом году она не совпала с моим днем рождения, да я этого и не хотела – какая разница, раз все испорчено? К тому же я папе, можно сказать, не соврала, у меня и правда не было никаких планов на каникулы. Рони уехала с родителями кататься на лыжах в Швейцарию – у нее родители адвокаты, они себе могут это позволить. Обычные израильские семьи катаются на лыжах на горе Хермон, и то не каждый год. А с Бэнци мы как раз поссорились, как обычно, из-за ерунды. Дело в том, что я была дежурной: мне надо было убрать классную комнату во время переменки и проветрить, а до этого проследить, чтобы никто, кроме меня, там не остался. А Бэнци решил, что у него будут особые привилегии, потому что он мой друг. И остался. Сидел на своем месте, жевал бутерброд и слушал музыку в наушниках в новом кассетнике. И понятно было, что никакой особой причины остаться в классе у него нет, просто он хочет показать, насколько он особенный. Это меня и разозлило. Я подошла, шутливо сдернула наушники с его головы и сказала: «Давай выметывайся!» Тут уже он разозлился. Бэнци терпеть не может такого фамильярного обращения: у него, блин, восточная гордость! И он как заорет: «Не трогай меня!» А я повторяю как можно спокойнее: «Давай выметывайся, Бэнци, ты же знаешь, что нельзя оставаться». А он: «Тебе жалко, что ли?!» А я: «Не жалко, такие правила». И он страшно обиделся: «И ты считаешь себя другом после этого?!» Тут я уже стала оправдываться (зря, с Бэнци это очень неправильная тактика): «Я не могу для тебя сделать исключение, у меня обостренное чувство справедливости…» А Бэнци пробурчал: «У тебя обостренный идиотизм!» – и еще что-то обидное, мол, он уверен, что мои предки возглавляли революцию в России и у меня врожденный большевизм, и вышел из класса. После этого инцидента мы друг друга неделю игнорировали – оба слишком гордые, чтобы сделать первый шаг к примирению. А тут наступили каникулы.

Но перед этим меня вдруг позвала в свою комнату мама и неожиданно сказала:

– Почему бы тебе не съездить на каникулах к папе?

Я так обомлела, что ничего не ответила. Тогда мама повторила свой вопрос. Я все еще не могла поверить своим ушам: с тех пор как папа ушел, она ни разу его не упоминала, как будто его никогда не было или как будто одно упоминание его имени причинило бы ей невыносимую боль. Я тоже папу не упоминала и не думала, что мама в курсе наших разговоров, папиных просьб приехать и моих отказов… Я изумленно спросила:

– Ты хочешь, чтобы я поехала в гости к папе?!

Мама села, облокотившись на подушку, и после паузы ответила:

– Мне кажется, ты этого хочешь.

– Ничего подобного! Я вообще не хочу его видеть.

Мама вздохнула.

– Ты просто сердишься на него, Мишка. Но, конечно, ты хочешь его видеть. Не ври себе.

Я растерянно молчала, а мама продолжила:

– Ты имеешь полное право сердиться, но это не может продолжаться вечно. В конце концов, он твой папа, ты не можешь с ним развестись.

– Кто сказал, что не могу? – буркнула я, но думала совсем о другом: значит, мама все-таки не настолько отсутствует, как мне казалось! Значит, что-то она все-таки замечает и беспокоится обо мне. И само это было настолько невероятно, что мне захотелось во что бы ни стало продлить разговор. Еле слышно я прошептала:

– Там же не только папа… Там же эта…

– Гили? – Мама слегка прищурилась. – Ну и что?

– Я ее ненавижу, она забрала папу!

Мама опять вздохнула.

– Мишка, не будь таким ребенком. Папа не вещь, он сам принял такое решение. К тому же… – Тут мама, к моему удивлению и почти ужасу, улыбнулась своей самой озорной улыбкой, эта улыбка появлялась на мамином лице очень редко, но против нее все были безоружны. – К тому же разве тебе не интересно увидеть ее, эту Гили? Признайся, Мишка, ты ведь сгораешь от любопытства.

Неожиданно для самой себя я засмеялась. А мама опять легла и махнула рукой, как бы отсылая меня:

– Позвони папе, обрадуй его.

И я увидела, что ее лоб в еле заметной испарине и краска отлила от лица, как будто этот разговор отнял у нее очень много сил. Тем не менее это был наш самый длинный и содержательный разговор с тех пор, как папа ушел. И он был именно о папе. Хотя бы ради этого надо выполнить мамину просьбу. Да и кого я обманываю? Ведь мама права: мне хочется поехать к папе, очень хочется.

Но с папой я, конечно, продолжала «держать лицо». Хоть и услышала, как дрогнул его голос, когда он понял, что это я звоню, ведь до этого я ни разу ему не звонила. (Правда, я смалодушничала и позвонила не на квартиру к Гили, а в папин офис в университете, но все равно.) Голосом армейского командира я заявила:

– У меня три условия: во-первых, не надо задавать мне вопросы, особенно спрашивать про маму – темы для беседы выбираю я, и Гили своей это передай. Во-вторых, если хочешь, чтобы я у вас ела, сам приготовь ужин, и никаких обманов (я прекрасно знала, что папа готовить не умеет, но тем приятней было его огорошить). И последнее: если мне что-то не понравится, ты сразу отвезешь меня обратно на станцию. Ясно?

И на другом конце провода папа с облегчением выдохнул (возможно, он ожидал куда более суровых условий):

– Конечно, Мишенька, конечно, все будет как ты хочешь.

Надо сказать, что папа – в отличие от мамы – всегда был со мной строг. Он очень ответственно, можно даже сказать, академически относился к своей роли родителя и считал, что его обязанность – воспитать меня порядочным и думающим человеком. Поэтому мне ничего не спускалось. Голос папа повышал редко, наказывал еще реже, но у него была такая ироничная, язвительная манера говорить, от которой становилось не по себе. Тем более что требования у папы высокие. Например, он мог сказать: «Мне бы очень не хотелось, Мишка, чтобы ты выросла спесивым, самодовольным человеком. Поэтому, будь добра, сходи в библиотеку и наведи справки о среднем уровне достатка в стране, а потом подумай, насколько справедлив твой упрек, что в этом году мы ездили отдыхать “только” один раз. Я хочу, чтобы завтра ты рассказала мне о том, что прочла, иначе мне будет сложно продолжать тебя уважать». (И я пошла в библиотеку, нашла нужные материалы, записала данные и на следующий день показала папе. Сделать по-другому я просто не могла, да мне бы и в голову не пришло ослушаться.) Еще он нередко говорил: «Не хочу слышать, что тебе скучно; скучно бывает только дуракам, пожалуйста, найди себе занятие». Насчет всего у него было свое мнение, которым он не забывал делиться: «Человек должен быть одет опрятно, так, чтобы не было противно на него смотреть. Остальное неважно; что это за слово – “модно”? Не признаю!» «То, что завтра приходит уборщица, не означает, что можно раскидать вещи по всей комнате, это свинство! Наоборот, надо подготовиться к ее приходу, чтобы ей было легче пропылесосить и помыть полы. Любого человека надо уважать».

К папиной принципиальности я давно привыкла, против папиной критики была закалена. И тут вдруг все закончилось. Папино чувство вины и сознание того, что он провинился, было настолько огромным, что он полностью перестал читать мне нотации, а тон его во время наших разговоров был в основном подхалимским и оттого ненатуральным. Возможно, поэтому меня так бесили наши разговоры. Это был не папа, а какой-то суррогат. А главное, я воспринимала папино поведение как отсутствие желания воспитывать меня дальше – как будто, разведясь с мамой и переехав в Иерусалим, он полностью снял с себя ответственность за то, каким человеком я вырасту, что называется, умыл руки. В каком-то смысле я все ждала, когда же он меня одернет, сделает замечание, хотя бы спросит, почему я уже полгода упорно не прощаю его. Я все время пыталась нащупать, где граница, где кончается его чувство вины, искала пути вызволить и вызвать настоящего папу из этой призрачной конструкции стандартных и ничего не значащих фраз, но в то же время я специально делала все, чтобы усложнить ему эту задачу. Мне хотелось вернуть прежнего папу, но и нравилось видеть, как он страдает. И я получала наслаждение, оттого что наконец-то это я бичую и линчую его, отыгрываюсь за все годы его язвительных, высокомерных тирад. (Признаться, мне страшно не хватало их.) Но папино чувство вины, казалось, было бездонным…


Визит назначили на последний день Хануки. Я всегда ждала этого дня как завершающего, наиболее богатого на свет, ведь свет в Хануку – по нарастающей, а восьмой вечер – последний, расти больше некуда: зажигают все восемь свечей (плюс шамаш[26]26
  Шамаш – это первая свеча, которую зажигают в каждый из восьми вечеров праздника; от нее зажигают все остальные свечи.


[Закрыть]
, конечно же, итого – девять), свечи стоят в ряд, как храбрые солдатики из парафина, зная, что скоро сгорят. Свечи умирают, плавятся и этим дают нам свет – он струится, льется, от него некуда деться… Вот это я всегда и любила. Очень короткий, по сути, промежуток времени, всего полчаса – минут сорок, потом свечи сгорали. И опять до следующего года: одна свеча, две, три, четыре…

В этом году я тоже его жду, этот день, но по-другому. Жду с испугом, почти с ужасом. Не знаю, как вести себя с папой: продолжать ли в том же духе, как уже стало привычным за последние полгода? Вернуться к тому, что было раньше, когда мы жили вместе? Но возможно ли это? Может, лучше молчать? Только отвечать на вопросы, и всё. Или, наоборот, болтать без умолку как ни в чем не бывало, чтобы не дать папе возможности что-либо сказать? Но папа ладно, с папой я как-нибудь разберусь. А вот как вести себя с Гили? И, главное, как будет вести себя она? Это непредсказуемо. По ее фотографии ничего не понятно. Нет, кое-что понятно, но недостаточно, чтобы предсказать ее поведение. Самым удобным было бы, если бы Гили тоже передо мной заискивала, как папа, – в конце концов, у нее ведь может быть чувство вины за то, что она лишила меня отца! Тогда я и ее буду мучить за компанию с папой. Самый простой вариант – вести себя так, как будто своим приездом я их осчастливила: снисходительно отвечать на вопросы так, словно делаю одолжение… Но вряд ли. Гили вряд ли будет передо мной заискивать. Скорее, наоборот, поставит меня на место и отомстит за папу. А вдруг ее не будет дома? Может, она испугается и слиняет, по крайней мере в первый мой приезд? Это было бы отлично, даже превосходно. Но нет, и это вряд ли: судя по взгляду Гили на той фотографии, не тот она человек, чтобы бежать от меня, как преступник. Она-то наверняка и не считает себя преступником. Может, даже наоборот, спасителем. Столько лет бедняжка не решался оставить полоумную жену, а она спасла его! (При этой мысли меня охватывает ярость.) Конечно же, она будет дома. Это ведь и ее дом. Она там хозяйка. Это она выбирала мебель, занавески, кофейные чашки и полотенце для рук. Она будет дома, и сразу станет очевидным, что папа любит только ее, а меня позвал из жалости, из чувства долга, – не знаю как, но это будет очевидным. А Гили будет исподтишка меня унижать, демонстрировать, что это ее дом, а не мой, чтобы я не забывалась. Скажет, например: «Сними обувь, у нас дома в обуви не ходят», подчеркивая это «у нас». Или: «Если хочешь полистать книги, помой сначала руки». Тут я расхохоталась, потому что уже слишком далеко зашла в своих фантазиях: конечно же, ни одна израильтянка такое сказать не может, ей и в голову не придет. Скорее всего, она и сама не моет руки не то что перед тем, как прикоснуться к книгам, а даже перед едой…

Все эти дни я так нервничаю, что даже похудела. А еще я стала злиться и на маму как на виновницу предстоящей мне поездки, которую теперь хотелось отменить ко всем чертям, но я не решалась, опять же из-за мамы. (Ну и немного из-за себя: неприятно выглядеть трусом в собственных глазах.) Меня подмывало сказать маме, что она просто хочет взвалить меня на папу, приблизить меня к нему, чтобы теперь только он за меня отвечал – пусть издалека, – потому что сама не способна быть родителем. Конечно же, я сдержалась. Но подумала, что я уже столько времени только и делаю, что сдерживаюсь, – так дальше нельзя, а то скоро лопну, и брызги разлетятся по всем стенкам, в том числе ошметки от моих бедных мозгов. Тут я представила себе, как высказываю маме все, что у меня накопилось, и мне стало легче. Все-таки хорошая эта игра в «если бы»…

Но кое-что я маме все же сказала. Точнее, спросила. О том, кормила ли она меня грудью. Она ответила, что кормила первые два-три месяца, а потом пришлось прекратить, потому что ей выписали тяжелые антидепрессанты, и меня перевели на «формулу». Мама довольно виновато это сказала и опустила глаза, так что я сразу ее утешила, мол, это фигня, у нас многие женщины и без антидепрессантов не кормят грудью – мода такая, да и почти все выходят из декрета через три месяца, в крайнем случае – пять, и я это просто так, из любопытства спросила, а на самом деле мне все равно. Но настроение у меня не улучшилось. Разве что в каком-то мазохистском смысле было приятно: вот, я оказалась права и подтвердились мои нехорошие подозрения.

А потом – на шестую свечку Хануки – мне позвонил Бэнци. У нас всегда так, когда мы ссоримся: мы не миримся, не просим прощения и не выясняем отношений, просто выжидаем, а потом один из нас другому звонит как ни в чем не бывало. По-моему, отличный способ. Конечно, будь мы влюбленной парочкой, это никогда не прошло бы. Поэтому дружить в сто раз лучше; ни в чем так никогда не была уверена, как в этом. Бэнци рассказал неожиданную историю про Хануку. Он вообще любит всякие исторические фишки, особенно про войну, про разные там стратегии, хитрости, воинские приемы – короче, все то, что мне как раз совсем неинтересно. А Бэнци прямо знаток. Он, например, знает, в каком году были придуманы разные модели ружей и автоматов и сколько танков участвовало в Шестидневной войне[27]27
  Шестидневная война – вооруженный конфликт между Израилем с одной стороны и Египтом, Сирией, Иорданией, Ираком и Алжиром с другой, продолжавшийся с 5 по 10 июня 1967 года.


[Закрыть]
, всякие такие штуки… А от ханукальной темы он уже несколько лет фанатеет, говорит, что это первая история такого рода и что это в каком-то смысле абсолютная история, то есть история «в высшей степени» – ну, про то, как горстка евреев восстала против греков и победила, потому что всегда круто, когда выигрывают те, у кого нет шансов, и все голливудские режиссеры прекрасно об этом знают.

Короче, Бэнци позвонил и – без всяких прелюдий – сказал:

– Я такую крутую вещь узнал сегодня про Хануку, тебе понравится!

(Даже не спросил «как дела» из вежливости, но мы же друзья, так что вежливость необязательна.)

– Про войну-у-у? – протянула я. – Не-е-е, не понравится…

– Да помолчи ты! – закричал Бэнци так, что я отодвинула трубку от уха. – Это история про тетку!

– Чью тетку? – не поняла я.

– Да просто тетку! Хватит уже перебивать. Короче, слушай. Помнишь историю Йегудит?

– Которая была дочерью первосвященника и обманом отрубила голову одному из полководцев, благодаря чему греки всполошились и мы их победили?

– Да. Так вот…

– Мне эта история никогда не нравилась, слишком похожа на Яэль и Сисру из Торы, только другие времена и другой злодей. Неужели нельзя придумать что-то пооригинальней?

– То-то и оно! – торжествующе завопил Бэнци, и я опять отодвинула трубку от уха. – То, что мы знаем, – это официальная версия, а есть еще одна, и она куда интересней, просто она такая… немного скользкая, неожиданная такая, поэтому ее замалчивают, даже не во всех ешивах преподают – это мне дядя объяснил, от него я и услышал эту версию, – но она существует, и серьезные мудрецы, даже один чувак из Цфата, знаменитый, забыл его имя, поддерживали именно эту версию и…

– Давай уже рассказывай! – завопила я, заразившись ажиотажем Бэнци.

– Короче, ты в курсе: помимо того что греки оскверняли храм и запрещали евреям соблюдать заповеди, они еще ввели такой «прекрасный» закон, что каждая еврейская невеста, перед тем как выйти замуж, должна достаться их вожаку, ну, переспать с ним…

– С Антиохом[28]28
  Антиох (ок. 215 до н. э. – 164 до н. э.) – греко-сирийский царь из династии Селевкидов, правивший во время восстания Маккавеев.


[Закрыть]
, что ли? Или был еще кто-то главнее?

– Ну… наверно с Антиохом. Какая разница, как его звали? В общем, ввели они этот закон…

– Это называется «право первой ночи».

– Ну всё, пока.

– Бэнци, не кипятись, я молчу, клянусь.

– Ну просто, Мишель, блин! Ты так здорово умеешь испортить любой рассказ…

– Все, молчу. Молчу.

– Так я и поверил… Ну ладно. Короче, ввели такой новый закон. И евреи его тоже проглотили, как и все остальные законы, которые были против них направлены. И невесты выходили замуж, а перед этим как миленькие ходили к этому князю или царю, как его там, а их мужья на это закрывали глаза. И вот настал черед Йегудит выходить замуж. А она же дочь первосвященника и все такое, и на ее свадьбу приходят все самые важные и знаменитые и уважаемые евреи, все «ви ай пи». Ну и все ждут выхода невесты. А она… выходит к гостям абсолютно голая, в чем мать родила. Вот так. Представляешь? Ну и все офигели, конечно. Как так? Целомудренная еврейская девушка – как ты можешь, позоришь себя, позоришь своего отца, бла-бла-бла. А она такая им выдает: «Это я себя позорю?! Это вы – трусы позорные! Ханжи несчастные! На то, что я вышла голой, вы внимание обратили, да? А то, что сейчас до мужа меня будет трахать греческий царек, – это типа о’кей? И то, что нам запрещают и то и это и не дают быть евреями, – это тоже о’кей? На себя посмотрите, а потом уже мне нотации читайте и спрашивайте: “Как ты можешь?!”» Ну и они такие задумались, им стыдно стало, и они поняли, что Йегудит права, что она им таким образом, через шок, открыла глаза. И они собрали в кучу свои яйца и подняли восстание против греков. Если бы не этот дикий закидон Йегудит, они бы и не почесались, получается, все благодаря ей и ее смелости. Ну как, Мишель? Как тебе история?

– Офигенная!

Я не лукавила. Мне правда очень понравилась история. Как раз то, что мне нужно было услышать. Как ни странно, после этого я успокоилась и уже не так боялась встречи с Гили. Мне показалось, что я похожа на эту Йегудит, что я вот тоже так могла бы, потому что я тоже смелая и говорю то, что думаю. (Бэнци я этого, конечно, не сказала, он бы меня высмеял.) Я-то не собиралась голой приезжать к папе, ничего такого. Но я вдруг почувствовала себя сильной, далекая Йегудит меня вдохновила. И пусть это легенда, пусть на самом деле даже близко ничего такого не было – какая разница? Это то, что должно было быть. (Мне вообще кажется, что главный смысл легенд – показать нам, как что-то должно быть или должно было быть, ту правду, которая не историческая, а идеальная, то есть правда наших желаний, нашего ощущения того, что правильно, а это гораздо сильней любой правды исторической.) И я подумала: какого черта я так переживаю, так боюсь какой-то Гили, какого-то папы, что даже забыла, кто я такая?! Ведь я – это я, это главное, это единственное, что у меня осталось. А я – смелая и говорю то, что думаю, и в этом моя сила. Давай не будем забывать про это, Мишель Аронсон, давай?..


И был вечер, и было утро, и наступил седьмой день Хануки. Классное выражение, правда? Оно очень здорово придает значимости происходящему. Итак… И опять был вечер, и было утро, и наступил день восьмой. Точнее, день восьмой свечки. День, когда вечером зажигают все восемь свечей, тот самый день, вы всё поняли, да?

А утром я просыпаюсь – и какое-то неприятное ощущение, как будто я описалась. Но я даже в раннем детстве не писалась, поэтому стало одновременно гадко и страшно. Стягиваю трусы, а там – кровь, и после первой секунды ужаса – облегчение: а-а-а, всего лишь. Не знаю, что у меня за судьба такая: всё не вовремя, ну абсолютно всё! Если бы месячные появились полгода назад, до того как папа ушел, я была бы вне себя от счастья. Я ведь последняя в классе, у всех девочек еще в прошлом году началось, у кого-то даже в позапрошлом. Я уже переживала, что со мной что-то не так, да и в таких делах не хочется выделяться. К тому же говорят, что иногда именно после этого грудь начинает расти (у тех, у кого она долго не растет, вроде меня). А с грудью меня уже достали – несколько тупых мальчишек из класса. Я даже специально лифчики купила и на некоторых футболках вырезала шире ворот, чтобы видны были бретельки. (Но это не помогло. Моти еще и спросил: «Зачем ты на свои прыщики напяливаешь лифчик?») И сами по себе месячные – это прикольно, меняет статус, типа ты уже женщина, а не сопливая девчонка. Наконец-то я смогу чувствовать себя нормальной!

Все эти мысли промчались бы через мою голову, как стадо слонов, всего лишь полгода назад. Они и сейчас промчались, утром восьмого дня, просто уже не доставили радости. Я, кажется, вовсе разучилась радоваться. Но надо что-то предпринять, поэтому звоню Рони. Она только вчера вернулась с лыжного курорта, и я ее, конечно, разбудила, поэтому голос у нее недовольный, но она меня не упрекнет, так воспитана.

– Прикинь, Рони, – говорю, – у меня началось.

– Что началось?

– «Это». Оно самое. Я стала женщиной.

– А, это? – фыркает Рони. – Ну наконец-то.

(Ей легко говорить, у нее уже год назад началось.)

– У меня к тебе просьба… Ну… одолжение. А ты можешь…

– Конечно.

– …всем рассказать? Что у меня началось? Я сама не хочу, но пусть меня уже оставят в покое!

– Я расскажу Шире, и через два дня весь класс будет в курсе, – смеется Рони.

– Не надо Шире, – протестую я, – она еще какую-нибудь гадость к этому прибавит.

– Да что тут можно добавить? – отмахивается Рони. – У тебя начались месячные, и всё тут.

Если честно, в таких вещах я на Рони не очень полагаюсь: фантазия – не ее сильная сторона, и в людях она не очень разбирается. Но у меня нет сил спорить. Особенно этим утром.

– О’кей, – говорю, – будем надеяться, что ты права. Чтобы Шира не слишком злилась, скажи ей, что у меня очень болит живот, ладно?

(Сама Шира всегда таким образом намекает на то, что у нее «те самые дни», громко и многозначительно жалуется на боли в животе, часто при этом бросая на меня презрительные взгляды и переглядываясь с другими девочками, как будто они все – члены элитного клуба, куда мне доступа нет.)

– А ты не хочешь меня спросить, как было в Швейцарии? – подкалывает Рони.

– Точно. Прости. Как было в Швейцарии?

– Скучно. Дико скучно. Папа, мама и Габриэль с Шани катались на лыжах до опупения, а я в первый же день вывихнула ногу и все оставшееся время валялась в номере и смотрела телик.

– А по-моему, звучит неплохо, – говорю я. – Ладно, мне надо бежать. У меня через полтора часа автобус в Иерусалим.

– Едешь к папе? – Голос Рони не выдает ни удивления, ни эмоций, но я знаю, что она удивлена и немного обижена, что узнаёт об этом только теперь.

– Ага. Потом все тебе расскажу.

– Ну пока. – И Рони вешает трубку.

Если честно, я хотела попросить Рони о двух одолжениях, но упомянуть о втором так и не решилась. Хотя она моя лучшая подруга. Но все равно неприятно было дать ей понять, что, кроме нее, мне не у кого спросить. Ну… про прокладки и все такое. А мне на самом деле не у кого спросить. Бабе Розе не хочется рассказывать, она и так страшно волнуется из-за моего визита к папе. Если узнает, что у меня месячные, может все отменить к чертям. И она такая старая, наверно, уже все забыла, а может, и не было прокладок в ее времена (раз они себе попу вытирали газетами вместо туалетной бумаги, как рассказывает дедушка, то прокладок уж точно не было; не нужно быть Эйнштейном, чтобы сделать такой вывод…). А с мамой и так все ясно, ведь мама теперь не мама, она сама не своя, и незачем ее беспокоить, да и дверь в ее комнату закрыта – она спит или хочет, чтобы я думала, что она спит… Самой идти в суперфарм тоже не хочется: в дальний суперфарм не успею, а в ближнем меня все продавщицы знают. Правда, у нас о таких вещах очень свободно говорят, даже подчеркивают, я уже рассказывала. Моим одноклассницам ничего не стоит в начале переменки громко крикнуть: «У кого прокладка есть? Срочно надо!» Кроме Рони, конечно, она во всем сдержанная, но, когда у нее из рюкзака выпала прокладка, она тоже не растерялась, положила ее обратно, и всё, даже бровью не повела. А я так не могу, стесняюсь. Сама не понимаю чего, но ведь я уже говорила: этим утром мне некогда в себе копаться! Мрачно думаю, что это меня «русское» воспитание испортило, и принимаю единственно верное решение: пулей пролетев мимо бабушки, запираюсь в ванной комнате и набиваю трусы ватой из целлофанового пакета в шкафчике за зеркалом. Еще один большой кусок ваты зажимаю в кулаке, незаметно выношу из ванной и запихиваю в сумку, которую собираюсь взять в Иерусалим, впрок. Баба Роза смотрит на меня с подозрением. Хотя она наверняка именно так в свое время решала проблему «кровавых дней».

Баба Роза волнуется. Не хочет этого показывать и еще сильнее себя выдает. Кормит меня, как в последний раз, как будто я еду не к папе в Иерусалим, а в ссылку в Сибирь. И с собой – «покушать в дорогу» – сунула яблоко в полиэтиленовом пакете, чтобы предохранить его от микробов. И сто раз повторила: «Позвони, когда доедешь. И когда он тебя посадит на автобус обратно». (С тех пор как папа ушел, бабушка называет его не иначе как «он».) «И вообще звони. Если что, сразу звони» – эту фразу бабушка повторила всего раз двадцать, но с напором. И один раз фыркнула: «Хоть для чего-то тебе пригодится его нелепый подарок». Ведь на дне моей сумки – мобильный телефон. Еще года два назад такой чудо-телефон (наши, конечно, умеют придумать завлекательные слова, сразу метко назвали «пэлэфон»[29]29
  Букв. «чудо-телефон».


[Закрыть]
) казался мне мифическим, существующим где-то за океаном: в Америке, в космосе, у инопланетян. А теперь он появился и у нас, и вдруг – оп, у всех он есть, «у всего Израиля и его сестры», как у нас говорят. Но только у взрослых, конечно. Для детей он слишком дорогой. Поэтому папа, когда уходил к своей Гили, оставляя меня с мало вменяемой мамой, купил мне именно такой телефон. «Чтобы ты всегда могла со мной связаться, где бы ты ни была!» – пафосно, как только он умеет, сказал папа. И, конечно же, до недавнего времени этот телефон так и лежал в своей коробке, упакованный в пластик, и никто так и не узнал, что у меня – единственной в классе – есть мобильный. Даже ради зависти Ширы я этот папин подарок использовать не хотела. Но бабушка, готовясь к моей поездке, достала телефон из упаковки и поручила дедушке как единственному инженеру в нашей семье разобраться с тем, как «эта сволочь работает». Дедушка тоже меня провожает и тоже, кажется, нервничает. Даже ни разу не упомянул утренний выпуск новостей. А мама все не выходит из спальни – обидно.

Я одновременно напяливаю свитер и причесываюсь на ходу. «Ты ничего не покушала», – говорит бабушка. Она ходит за мной по пятам по квартире и уговаривает что-нибудь съесть. «Бабушка, я съела два бутерброда и пол-яичницы…» «А фрукты? А овощи? – не отстает бабушка. – Хочешь, нарежу перчик?» «Я сейчас опоздаю на автобус», – отмахиваюсь я, хотя до автобуса еще полчаса, а идти десять минут, и мы обе это знаем. Но я уже у двери, перекинула сумку через плечо, втискивая ноги в старые потертые кроссовки без шнурков. «Мишка! – умоляюще взывает дедушка. – Ты только не забывай: если увидишь террориста, сразу выходи из автобуса, не жди, на следующей же остановке выходи!» «Обязательно, дедушка. – Я целую его и исчезаю за дверью, успев бросить: – Только как я узнаю, что это террорист?» И вслед, пока сбегаю по лестнице, до меня доносится: «У террористов подозрительный вид! А еще у них бывают усы-ы-ы!»

Как только выхожу на улицу, сразу жалею о том, что надела кроссовки. Дождь льет не переставая, у тротуаров глубокие лужи, да и на дороге воды по щиколотку. В этом главное отличие израильских зимних ливней: льет подолгу, без передышек, иногда сутки или двое напролет, и вода везде – почти потоп, а иногда и маленькие наводнения случаются, потому что наши дороги для дождей все-таки плохо приспособлены. Зато все радуются, потому что в такие дни повышается уровень озера Кинерет[30]30
  Кинерет – единственное пресное озеро в Израиле.


[Закрыть]
, даже в новостях не забывают упомянуть. (А потом, ближе к лету, уровень воды опять спадет, и по телику будут крутить рекламу о том, как круто влюбленным парам принимать совместный душ – и сближает, и экономит воду!) Но сейчас плевать на Кинерет: я понимаю, что на полпути к остановке кроссовки будут насквозь мокрыми, может, даже раньше! Конечно, это моя самая небрежно-крутая обувь – правильная обувь для Гили, но сапоги или «мартинсы» с толстыми подошвами были бы куда больше по погоде. Вернуться домой и переобуться? Исключено! Во-первых, я только что вырвалась от бабушки с дедушкой, как в русской сказке про Колобка: от дедушки ушла и от бабушки ушла… Во-вторых, это просто не в моем стиле: раз уж приняла решение, я от него не отказываюсь, каким бы глупым и разрушительным оно ни было. Так я устроена. Майка говорит, что я в папу такая негибкая, что мне неприятно, конечно, но пусть – хоть в чем-то я могу быть на него похожа?! Зонтика у меня с собой тоже нет, и за ним тем более возвращаться нет смысла. (Хорошо, что у куртки гигантский капюшон, под ним и прячусь.)

Зато по дороге к остановке захожу в нашу пекарню – давно там не была (предоставляю это дедушке, которому нравится баловать меня булочками), и пекарь Шалом успел соскучиться, бурно встречает меня, пытается заговорить по-французски (из-за моего имени все время забывает, что мы не французы, так что за время нашего знакомства я даже успела выучить несколько слов по-французски). И там, в пекарне, под картавое воркование добродушного толстого Шалома, бросив взгляд на румяные, усыпанные сахарной пудрой суфганийот, понимаю, что в этом году не съела ни одного. Ни одного пончика! Сегодня последний день Хануки. Как так получилось? Я, конечно, не такая сладкоежка, как мама, но все-таки… Наверно, дело в том, что дедушке нельзя жирного из-за высокого холестерина, вот он и сдерживается, чтобы себя не искушать. А может, и в голову не пришло. Вдруг меня осеняет: надо купить пончиков папе и Гили! Это красиво. Это по-взрослому. Меня ведь учили, что в гости нельзя приходить с пустыми руками. Так и сделаю: с одной стороны, вроде уже не обижаюсь, а с другой – я именно в гостях. Не дома, а в гостях. Пусть никто не строит иллюзий, прежде всего я сама. На гигантском противне много разных сортов – даже со сгущенкой и с шоколадом, – но я выбираю классические, с клубничным вареньем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации