Текст книги "Время говорить"
Автор книги: Керен Климовски
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
До Иерусалима от нас, из Рамат-Илана, автобус прямой. Проезжает через Гиват-Шмуэль и Бней-Брак, где подбирает всех религиозных, и оттуда едет уже практически без остановок. Всего пятьдесят минут, но для нашей крохотной страны это внушительное расстояние, и поездка в Иерусалим – событие значительное. Хорошо еще, что рядом с нами районы, где много религиозных, иначе бы не было прямого автобуса, пришлось бы ехать с пересадками, через центральную станцию в Тель-Авиве…
Пятьдесят минут – это много, особенно в общественном транспорте. За это время можно успеть выложить все свои секреты и тайны случайному попутчику. Именно поэтому я всегда любила междугородные поездки в автобусах, по крайней мере в последние несколько лет, с тех пор как мне стали разрешать ездить самой. Может, мне просто так везет, что со мной хотят откровенничать, но израильтяне в принципе любят поговорить – и похвастаться, и пожаловаться – даже не знаю, что больше, – а со случайным человеком особенно. А «везение» это у меня от мамы, перед ней тоже вечно норовят распахнуть душу. Только мама от этого страдает, ее раздражает, что ее вынуждают отвлекаться от собственных мыслей, выуживают из «своего мира», как золотую рыбку (но это я о прошлом, конечно, сейчас она валяется в постели целыми днями, ее покою ничто не угрожает). А мне нравится, интересно же. Из самого яркого на моей памяти: подросток, у которого папа араб, а мама еврейка, и его рассказ об их жизни в арабской деревне под Хайфой, и фраза о том, что главное – любовь, а остальное – ерунда (опыт моих родителей показывает обратное, но тогда я этого не знала, и, в конце концов, этот Нисим был очень убедителен); девушка лет двадцати пяти, вся в тату и пирсинге, рыдающая из-за смерти своего пса, потому что он был единственным другом («Представляешь, я прихожу, а он на меня смотрит, как будто знает, что я изменила Орэну с Цахи, так укоряюще смотрит, но с пониманием и прощением и не гавкает даже. Кто теперь будет на меня так смотреть?!»). А еще старушка, двенадцатилетней девочкой попавшая в Освенцим (выжила единственная из всей семьи), показывала мне номер на своей сморщенной, пожелтевшей руке: «Мне нравится думать, что это – номер телефона Бога; когда придет время, я по нему позвоню…» В общем, автобусных разговоров я ждала, как приятной прелюдии к неизвестной авантюре (а может, и экзекуции) с папой и Гили. Только автобус полупустой, рядом со мной никто не садится. А еще все вокруг болтают без умолку по телефону, тот самый «Израиль и его сестра» – новое занятие, новое развлечение… Прощай, автобусные разговоры. Очередной облом.
Правда, поначалу я даже рада, что рядом со мной свободное место, – позволяет без стеснения снять промокшие носки и запихнуть их в сумку, пока не начали вонять (хотя, кажется, уже немного начали). Кроссовки напяливаю на босу ногу, а что? Сообщу папе, что это мода такая, он при слове «мода» передернется и искривит лицо, но ничего не скажет. Когда я перестаю возиться с носками и чуть-чуть напрягаю слух, то понимаю, что телефонные разговоры тоже могут быть весьма интересны и познавательны.
Например, волосатый мужик с огромным золотым маген-давидом[31]31
Маге́н Дави́д, или Звезда Давида (букв. «Щит Давида»), – шестиконечная звезда, один из национальных символов Израиля (зд.: подвеска в виде гексаграммы).
[Закрыть] на груди, который сидит за три ряда передо мной, орет на весь автобус – даже напрягаться не надо, и так все слышно. Он бурно жестикулирует и кричит: «Ици, Ици, душа моя, да я же тебя как брата люблю, брат ты мой, братик, братишка! Да я ни в жизни, клянусь здоровьем своих детей… ну и что, что у меня нет детей? Будут же когда-нибудь! Хорошо, хорошо, душа моя, расслабься, да? Я просто пошутил. Жизнью клянусь, хочешь, поклянусь жизнью? Кого хочешь спроси, тебе все скажут, что Моше Мизрахи – не вор. Кобель – да, негодяй – да, бандит – может быть, но не вор, не вор, Ици, слышишь?! Ах так?! Вот как ты со мной разговариваешь? Да плевать я на тебя хотел, на тебя и на твои угрозы! Вот как?! Ну хорошо, мразь, я тебя размажу по стенке, имя твое сотру с лица земли, не только тебя, но и имя твое, проклятый, тьфу!.. Что?! Нет, не расслышал… Ну хорошо, хорошо… Договорились. И ты меня прости. Я великий грешник, Ици, да, но тебя я люблю, за тебя – жизнь отдам. Да. Да. Жене привет передавай. И тебя с праздником, друг, здоровья, только здоровья, до ста двадцати, пока, брат, пока».
А сзади меня – девушка в солдатской форме, отставила ружье к окну, положила правую ногу в ботинке на толстой подошве на свободное сиденье, без конца надувает пузыри из жвачки и тут же лопает их и между этими звуками что-то лениво цедит в трубку: «Ну да-а-а… Но я не зна-а-аю… Не зна-а-аю… Я ему вчера сказала: “С Дани я была королевой, а с тобой не королева…” А я хочу быть королевой… Ну пра-а-авда… Дани делал так, что я была така-а-ая королева… Ну я не знаю, что он такого делал, просто мы появлялись где-то, и на меня все смотрели, потому что я была рядом с ним. Да-а-а… А еще он мне набивал рюкзак шоколадками, я их потом находила уже на базе и та-а-ак радовалась… Рами всего этого не может, – с ним я не королева… Даже не хочется на выхи к нему ехать, лучше домой, моя мама на шаббат такой чолнт[32]32
Чолнт – традиционное еврейское субботнее горячее блюдо из мяса, овощей и фасоли.
[Закрыть] делает – тает во рту, после армейской еды самое оно, ага… Не, у нас мудацкий повар, у него только яичница хорошо получается… Везет тебе! Ну, короче, не знаю, что делать, Рами не понимает, что я от него хочу. А я хочу, как с Дани, быть королевой… Почему я рассталась с Дани?! Ты не знаешь?! Он же мне изменил со своей командиршей – да, один парень из его отряда рассказал, типа все знают, что он ее трахает… Ага, ага. Ты права, да. Угу. Но с ним я была короле-е-евой…»
Мне вдруг резко хочется кому-то позвонить – надоело быть слушателем, у меня ведь тоже есть жизнь! С Рони я сегодня уже говорила, остается Бэнци. Правда, странно, что я ему из автобуса позвоню; он даже не знает, что у меня есть мобильник. И не получится ли, что я как будто его девушка, раз звоню из автобуса? Не знаю, звонят ли просто друзьям из автобуса, не думала про это. А мы ведь с Бэнци всё очень четко определили в прошлом году, в позапрошлый Йом-Кипур. Несколько раз я ловила себя на том, что жалею, что, может быть… но сразу такие мысли пресекала. Ведь я сама все так расставила, поэтому Бэнци с тех пор ни разу ни на что такое даже не намекал, как будто такого разговора и не было. Ну конечно. Ведь Бэнци – человек, уважающий себя. И меня. Он человек чести. Больше, чем мой папа… Интересно, это что-то восточное? Ну и ладно, наверное, это действительно к лучшему. Зато нашей дружбе завидует весь класс, только мы так дружим – мальчик с девочкой, больше никто, и Бэнци выстоял даже, когда все мальчики его высмеивали. Но он по-прежнему лучше всех играет в футбол, ему все можно. Он даже может позволить себе дружить с девочкой, у которой плоская грудь…
Жаль, что они с Рони не ладят. Бэнци находит ее слишком «правильной» и «принципиальной». Меня он тоже в этом иногда обвиняет, но я бунтарь, а Рони – нет. Бэнци считает, что Рони скучная, но это неправда. Она бывает озорная. По-своему. И у нее отличное чувство юмора, просто надо хорошо ее знать. Она не со всеми открывается. Да у нее и цели такой нет – произвести впечатление. Она самый спокойный человек из всех, кого я знаю, потому мне с ней легко, а ей со мной интересно. Но она не скучная, нет. Просто своеобразная. Рони, ее брата и сестру строго воспитывают – их семья очень богатая, но по детям этого не скажешь. Поэтому раньше, до всего, Рони любила приходить ко мне домой…
А Бэнци надо позвонить, ведь у меня, можно сказать, экстремальные обстоятельства…
– А я как раз о тебе думал, – ржет в трубку Бэнци. – Тебя можно поздравить?
– В смысле?
– Ну, с этим… – Бэнци, кажется, смущен, но не хочет показывать. – У тебя началось это самое…
– О боже, ты уже знаешь?
– Ну да, мне Шира позвонила. – (Понятно. Что ж, я сама этого хотела…) – Я даже думал обидеться, что ты мне не рассказала, но потом мне тоже тебя жалко стало… Это из-за того, что я мальчик?
– Хорошо, что у тебя хватило мозгов не обидеться, Бэнци! А что значит «жалко»? И почему «тоже»? Что именно Шира сказала?
– Да ничего такого…
– Бэнци! Не ври мне. Почему меня жалко?!
– Ну… потому что у тебя началось и тебе даже не с кем пойти купить прокладки…
– Она так сказала? Сука! Почему не с кем?
– Ну, думаю, она про твою маму…
– Откуда она знает про мою маму? Неужели ты ей сказал, Бэнци? Я знаю, что Рони проговориться не могла.
– Я не говорил.
– Так откуда она знает?!
– Не ори!
– Хочу и буду орать! Ты друг или предатель, Бэнци?! Если ты не говорил, откуда Шира знает? Откуда она знает про мою маму?!
– Господи, Мишель, да все знают про твою маму – весь класс, давно!
– Как… как давно?..
– Ну, она немного странная, это все замечали и всегда говорили, что она… немного ку-ку… А в последние полгода она ни разу в школе не появлялась, так что… Люди делают выводы, Мишель, мы ведь не в первом классе…
(Я молчу и глотаю слезы. И боюсь заговорить, потому что у меня будет дрожать голос.)
– Мишель? Мишель, ты тут?
– Да.
– Ты что, плачешь?
– Не твое дело.
– Блин, Мишель, не надо на мне вымещать, ладно?
– А почему ты мне не говорил? Что все знают? Почему ни разу не сказал?.. Я теперь чувствую себя полной идиоткой. Полнейшей.
– Я знал, что… что тебе это будет неприятно. Я твой друг, Мишель. Ладно?
– Ладно. Прости, Бэнци, мне надо бежать… Увидимся завтра в школе.
– Позвони мне вечером, о’кей?
– Зачем?
– Пожалуйста.
– Хорошо. Пока.
Нажимаю на красную кнопку на новеньком черном и блестящем телефоне и понимаю, что так и не похвасталась Бэнци, что у меня есть мобильный.
Настроение, которое поднялось от подслушанных разговоров, испорчено. И, как назло, автобус уже подъезжает к главной станции Иерусалима. Сейчас я выйду из автобуса, пройду контроль безопасности и встречу папу. Нет, только не это! Не хочу, не готова! Мне казалось, что… Но нет, нет. Последний раз я видела его в конце лета, когда он приехал за своими вещами – за нарядными рубашками и галстуками. А книги потом вывезла специально нанятая им компания. Неудивительно: в последний раз, когда он приехал, мама так и не вышла из спальни (и папу туда, конечно, тоже никто не пускал, рубашки вынесла бабушка), а я выдавила из себя два-три слова и смотрела уничтожающим взглядом. Испытание не для слабонервных. Неудивительно, что после этого он стал подлизываться по телефону и не настаивал на встрече, когда я пресекала его попытки… В тот последний приезд, как только он уехал, я открыла шкаф и вывалила на пол все вешалки для его рубашек. Нечего им висеть в шкафу и напоминать о папе. Время от времени, когда мама спала или принимала долгие ванны, я заходила в их спальню, открывала шкаф и нюхала папины рубашки – они еще немного пахли папой. До сих пор не могу себе этого простить – постыдное малодушие! А те вешалки я отнесла на помойку, как будто они заразные; мама не возражала и никак не прокомментировала…
Бежать! Сейчас выйду и побегу к другому входу, сяду на автобус обратно в Рамат-Илан, а папе потом скажу, что заболела. Да я, кажется, на самом деле заболеваю, меня знобит. Но как только схожу с автобуса, вижу, как по ту сторону турникета, у самого выхода из здания станции, стоит папа и машет мне рукой. Черт! Кажется, он стал ниже ростом. И седых волос прибавилось. А может, просто свет так падает. Он чешет свою густую курчавую шевелюру, чуть отклонив назад голову, – нервничает. Поэтому мне нужно быть спокойной. Медленно вдыхаю носом холодный декабрьский воздух и выдыхаю через рот, чтобы дышать ровно. Становлюсь в очередь на контроль, специально не тороплюсь – пусть папа подождет. Да и не хочется толкаться, а у нас иначе очередь не занимают… Охранник открывает мою сумку и бросает туда брезгливый взгляд – от мокрых носков уже попахивает, блин! Надо было их выбросить… Потом захлопывает сумку, показывает жестом, что я могу проходить, и я оказываюсь лицом к лицу с папой. Папа хочет меня обнять, но что-то подсказывает ему, что не стоит (молодец, соображает). Поэтому он просто хлопает меня по плечу:
– Привет, Мишка, как ты выросла!
– Привет, – говорю, проглотив слово «папа», – а ты – нет, странно.
Для того чтобы снять напряжение, первым делом включаю в машине радио. Шломо Арци[33]33
Шломо Арци (р. 1949) – израильский певец, популярный, скорее, у людей среднего возраста.
[Закрыть] поет песню про дождь, а дождь все идет – какое совпадение. Тут папа своим длинным аристократическим пальцем радио выключает. Понятно, сообразительности хватило ненадолго. Очевидно, подсознательно папа признает радио хорошим выходом, поэтому начинает его имитировать и всю дорогу без умолку болтает: «Ты заметила, я помыл машину? Специально ради тебя, ха-ха. А тут как раз пошел дождь – вот так всегда, закон подлости. А ты не промокла? Без зонтика, как обычно? Сейчас тебя отогреем. Знаешь, Гили – большой любитель чая, у нее целая коллекция, и она разбирается в этих травках – что успокаивает, что лечит; тебе понравится. А еще я тебе наконец вручу Ницше, решил его не посылать, раз ты пожаловала собственной персоной, как говорится… Решила порадовать старика! Что ты смеешься? Я знаю, что для вас я уже старик… Даже Гили иногда… Конечно, есть такая штука, как разница поколений. А Ницше обязательно прочти, ты не представляешь себе, какая это важная веха в мировой философии, он много на кого повлиял, даже на Гитлера, но тут Ницше не виноват, а ты вполне созрела, чтобы читать серьезные вещи, у тебя очень хорошо мозги варят, Мишка. А еще у них очень интересная перекличка с Достоевским, конечно же, об этом много написано, но я как раз сейчас в новой книге рассматриваю это с другой точки зрения…» На Ницше я отключаюсь. У меня совсем другие заботы: я чувствую, что кровь протекла через вату в трусы и, вероятно, в брюки, и страшно боюсь, что она зальет сиденье папиной машины…
Гили открывает дверь и очень просто, как будто мы давно знакомы и сто раз виделись, говорит: «Привет, Мишель!» Я сразу говорю, что мне нужно в туалет, Гили кивает: «Направо», – и я бегу туда, даже не разувшись, и молюсь про себя, что на джинсах сзади нет кровавых пятен. Успеваю только заметить, что у Гили в носу сережка, и с раздражением думаю, что мне бы папа в жизни такое не разрешил, и вспоминаю, как он долго и занудно читал нотации Майке, когда та сделала татуировку на лопатке.
На джинсах пятен нет, только изнутри, а сзади не видно, зато трусы – кровавые и вата – насквозь. Надо выбросить эту вату и поменять на ту, которая в сумке. Только… только вот корзины для мусора здесь нет, отдельной «туалетной» корзины для «туалетных» дел нет. Черт, этого я не предвидела. Теперь мне крышка. Не могу же я выбросить эту кровавую вату на кухне – лучше умру! Наматываю на руку туалетную бумагу, сворачиваю ее и подкладываю между ватой и трусами и другой такой же «вкладыш» – сверху. Должно сработать. А что мне еще остается?
Гили в хлопковой просторной кофте цвета хаки и зеленых шароварах – наверно, из Индии. Ее волосы забраны в конский хвост. Она разливает чай, угощает меня рисом с овощами («Гили – вегетарианка!» – сообщает папа таким тоном, как будто она получила Нобелевскую премию, и я невольно вспоминаю, как он называл вегетарианцев спаржеедами и подтрунивал над Майкой, когда у нее был такой период). Гили непринужденно разговаривает и шутит, не избегает моего взгляда, не нервничает, но и не нарушает границ. «Я очень рада наконец с тобой познакомиться!» – говорит она, и я вижу, что искренне; при этом в ее словах нет никакого скрытого упрека за то, что я не приезжала раньше, просто констатация факта. Я должна ее ненавидеть или хотя бы презирать: что за женщина, у которой нет корзины для мусора в туалете?! (Что сказала бы бабушка Роза? Да она бы на порог не пустила такую «плохую хозяйку»; правда, маму тоже трудно назвать «хорошей хозяйкой», а мама – ее дочь… Так, стоп! Не хочу сейчас думать о маме, да и о бабушке – тоже!) Но я не могу ее ненавидеть и даже уже не хочу. Неожиданно, вопреки всем моим теориям, Гили мне просто нравится – это тот единственный сценарный ход, который я не предусмотрела… Я смотрю на Гили, на ее прямой, самый обыкновенный нос (за исключением сережки) и на такой же прямой взгляд карих глаз (тоже вполне обычных), на чуть толстоватые щиколотки, которые видны из-под шаровар, на ненакрашенные и местами обкусанные ногти на руках и на все ее открытое, чуть грубоватое лицо, смягченное еле заметными веснушками. Смотрю на Гили и понимаю: то, что я заметила давно на ее фотографии – абсолютная естественность, простота, почти переходящая в грубость, – на самом деле подводится под одно понятие, одно слово (точнее, три) – уверенность в себе. То, чего у меня никогда не будет.
– Мишка! – говорит папа, бесцеремонно перебивая поток моих мыслей. – Мишка, нам надо сказать тебе одну вещь, очень важную вещь! – И умоляюще на меня смотрит, а я не могу понять, почему в присутствии Гили он вдруг перешел на русский.
Но Гили, хоть и не знает русского, очевидно, поняла, что сказал папа, она бросает:
– Зээв, это не срочно, успеется.
– Нет, – говорит папа, – нет! Я полгода не видел Мишку, не знаю, когда мы увидимся еще, и мне не терпится все рассказать. Я хочу начать с чистого листа, чтобы между нами не было секретов и чтобы… чтобы мы тоже были в каком-то смысле семьей… Если Мишка, конечно, простила меня, но я надеюсь, ее приезд означает именно это…
О боже, думаю, какой ужас! Исповедальной речи папы и «прямого разговора» я тоже не предвидела. Разве папа забыл о моем условии? Темы для беседы выбираю я! Но меня знобит, у меня точно температура, и у меня нет сил на войну с папой, банально нет сил. Поэтому я молчу.
Зато Гили говорит:
– Зээв, ты слишком много разговариваешь.
И папа замолкает посреди фразы. Гили смотрит на меня, и улыбается, и пожимает плечами, как бы говоря: «Ну что с него взять? Он же большой ребенок!» Меня одновременно душит злость (ведь мама никогда бы не посмела сказать такое папе) и распирает восхищение (есть человек, который смеет так с папой говорить). И, чтобы понравиться Гили, чтобы показать, что у меня все отлично, что я спокойна и даже могу шутить, спрашиваю:
– Какая у тебя новость, пап? Ты замочил декана и садишься в тюрьму? – И что-то ноет внутри, оттого что я наконец сказала это слово – «папа», и я специально не смотрю на Гили, хотя краем глаза вижу ее улыбку, но папа не улыбается, для него этот момент очень серьезен, слишком серьезен.
И тут слышу голос Гили, она очень просто и мягко говорит:
– У тебя будет брат, Мишель. В начале лета у тебя родится брат. – Молниеносно перевожу взгляд на нее, на ее живот. Гили улыбается: – По мне еще не видно. Но если хочешь, можешь потрогать.
У меня одновременно две мысли, и не знаю, какую думать, они соревнуются между собой, почти дерутся. Надо их разъединить и подумать отдельно. Во-первых, я столько лет выпрашивала у мамы с папой брата, но мне всегда отказывали (теперь понимаю почему), и я уже смирилась, что брата у меня никогда не будет. И вот он, мой шанс. Лучше поздно, чем никогда. Конечно, у мамы с папой был бы, наверное, более красивый ребенок, но что толку об этом размышлять? Проехали. А во-вторых, я почему-то думаю о том, что моя сегодняшняя кровь и то, что Гили беременна, в общем, то же самое, и это нас сближает. То есть я понимаю, что кровь, неприятное липкое чувство унижения, которое будет повторяться много лет из месяца в месяц, – это все для того, чтобы потом, когда-нибудь, я смогла выносить и родить ребенка. Никто не спрашивает, хочу я или нет, но мне дается эта возможность, и за саму возможность уже есть цена. Точно так же для того, чтобы в животе Гили мог сейчас расти человечек, к которому и папа, а значит, и я имеем отношение, она должна была много лет из месяца в месяц терпеть унижение и чувство липкой гадливости, а может, и боль. Мы платим уже за то, что рождаемся женщинами, и мужчинам этого никогда не понять. При этой мысли мои глаза наполняются слезами, и папа это неправильно толкует и нервно восклицает: «Мишка, Мишка!» И до меня доходит, что он страшно испугался моего долгого молчания, которое можно интерпретировать как угодно. Мои глаза поднимаются с Гилиного живота на ее лицо, и я улыбаюсь:
– Я очень рада! Я давно хотела брата. Именно брата!
Папа выдыхает так громко, как будто до этого забыл, как дышать, и минуты три не дышал.
– Перейдем к десерту? – спрашивает Гили.
И тут я вспоминаю про суфганийот.
– Подожди, Гили, – говорю, – у меня тоже кое-что есть… – и тянусь к сумке.
И когда хватаю сумку, намокший под дождем дешевый китайский ширпотреб (купленный бабушкой по скидке – она обожает скидки) разваливается у меня на глазах. Точнее, отваливается намокшее дно сумки, и на пол помимо пакета с пончиками выпадает с грохотом мой мобильный, за ним кошелек, а затем – грязные и слипшиеся клочья ваты и мои вонючие носки.
– Что это, Мишка? – недоумевает папа. – Зачем… почему у тебя в сумке вата?
Гили выразительно смотрит на него, и папа замолкает. А я в отчаянии протягиваю руку к пакету с пончиками и заглядываю внутрь: они тоже отсырели и слиплись, а один пончик еще и раздавлен, из него вытекло клубничное варенье. Оно красное, как кровь, и липкое, как кровь, и мокрое, как дожди и как мои кровавые трусы, и мой позор обнаружен, и все испорчено, и никогда, никогда больше ничего хорошего не будет. И я рыдаю. Я почти не плакала все эти полгода, а сейчас реву в голос. Какая разница, что видит папа и видит Гили, они все равно обо всем догадались, и вообще – ничто на свете больше не важно, не имеет значения…
Я реву и отталкиваю папину руку, которая пытается неуклюже погладить меня по голове, и слышу голос Гили: «Зээв, выйди, пожалуйста», а затем папин возмущенный шепот: «Но я должен понять, разобраться, что происходит! Это моя дочка!» А Гили так же спокойно повторяет: «Выйди, Зээв, ты мешаешь». И папа выходит.
А Гили дает мне выплакаться, не пристает и не допрашивает. А когда я поднимаю зареванное лицо, говорит:
– Знаешь, как у меня было? Мои родители очень дикие, ни о чем таком со мной не говорили. Поэтому, когда у меня в одиннадцать лет начались месячные, я подумала, что у меня рак и я умираю. Представляешь? – И смеется так заразительно, что я поневоле тоже смеюсь. А Гили протягивает руку: – Вставай. И пойдем.
– Куда? – искренне удивляюсь я.
– Покупать прокладки, конечно. У меня их теперь дома нет, как ты понимаешь. Но и это временно. Как всё в этой жизни, нет?
Я беру ее руку и поднимаюсь с дивана. Рука у Гили небольшая, но теплая и решительная, хватка будь здоров. Но я и не собираюсь бежать. Я сдалась. Даже больше – покорилась. Еще больше – полностью обезоружена.
– Ты о чем задумалась, Мишка? Можно я тебя так буду называть? На иврите очень забавно звучит.
– Можно.
– Давай, Мишка, надевай куртку и пошли. Заодно трусы тебе купим.
– Мне еще и носки нужны… – говорю я, и мы обе смеемся, и я продолжаю смеяться и не могу остановиться, как будто смех распирал меня изнутри все последние полгода, так же как и плач.
Но самое потрясающее – взгляд папы, мимо которого мы проходим по дороге к входной двери, его лицо при виде моего – хохочущего. Смесь изумления, неверия, восхищения и ужаса. Надо запомнить.
К пяти часам вечера меня знобит так, что я больше не могу скрывать своей температуры, и папа предлагает довезти меня не до автобусной станции, а до дома. Хотя на этом этапе мне уже ничего не поможет. Я пытаюсь логично аргументировать, но Гили тихо говорит:
– Позволь ему. Зээву просто хочется побыть папой. – А потом вручает мне небольшой рюкзак цвета хаки: – Держи. Гораздо удобней, чем сумка.
Я киваю вместо «спасибо», настолько я устала (хорошо, что Гили, в отличие от папы, такие вещи не обязательно объяснять). Кладу в рюкзак купленные Гили прокладки, двое трусов (одни на мне, а кровавое позорище – в мусоре, где ему и полагается быть), кошелек и мобильный, и мы выходим. Гили я не обнимаю, на всякий случай, чтобы не заразить. А она говорит на прощание:
– В следующий твой приезд сделаем шопинг посолидней, договорились? А еще лучше – приезжай на шаббат, пойдем в поход.
– Теперь ты меня хоть немного понимаешь? – спрашивает папа в машине.
– Нет. Я тебя давно не понимаю, папа.
– Но ведь… Подожди… Гили же тебе понравилась!
– При чем тут Гили, папа? Ты ведь спрашиваешь про себя?
– Но… – Папа замолкает, но ненадолго. – Мишка, я даже не знаю, как выразить, как сказать…
– Пап, а как ты на лекциях справляешься? С таким косноязычием?
– Не иронизируй, Мишка. Я, конечно, не могу тебя наказать, но я твой отец и… мне правда было тяжело. Конечно, тебе было тяжелей. Я понимаю…
– Правда?
– Конечно. Я просто… Я страшно рад, что ты… что мы… ну, может, не как раньше…
– Как раньше уже не будет, пап, проехали.
– Пусть не как раньше, а по-другому, но главное, что…
– Я на тебя не сержусь. Ты это хотел выяснить?
– Мишка, я… Я хочу, чтобы ты знала: я тебя очень люблю. И твоего брата я, конечно, тоже буду любить, но не больше, чем тебя… Никто никогда не сможет быть для меня тем, чем…
– Пап, знаешь, что сказала бы Гили? Что ты слишком много разговариваешь…
И тут я засыпаю, мгновенно проваливаюсь в сон. Так что даже не знаю, сколько времени еще папа говорит сам с собой, думая, что я просто внимательно слушаю…
У дома я выхожу и потом еще долго машу вслед папиной черной «хонде», которая почти сливается с темнотой, а потом стою просто так. Акамол, который дала мне Гили перед выездом, подействовал, и температуры временно нет. Вернулась ясность сознания, которая дает понять, что, по сути, ничего не изменилось и дома меня ждет та же мама – спящая или притворяющаяся спящей, чтобы не решать никаких проблем, и, скорее всего, я ее сегодня невольно предала, и, как и что рассказать ей о Гили, не знаю (и втайне надеюсь, что она не спросит, но ведь спросит!): говорить плохо не хочу, но говорить хорошо – опасно, мама очень чувствительная, она по одному взгляду догадается о моем предательстве… И перед тем как подняться наверх, к спящей или бодрствующей маме (не знаю, что хуже!), к ждущему меня Карамазову, который наверняка залает еще до того, как я открою входную дверь, к бабушке с дедушкой с их расспросами и охами по поводу моей температуры («Я знала, что в такой дождь нельзя было никуда ехать!» – скажет бабушка), я хочу постоять немного у подъезда под бетонной крышей, вдыхать влажный зимний запах дождя, слышать его стук по тротуару и тот звук, который получается, когда капли дождя стреляют по воде – по лужам. Хочу побыть немного одна. Мне это нравится. Не надо врать, притворяться, отводить взгляд или искать слова… Жить проще, когда понимаешь, что на самом деле ты всегда один. Даже с другими, даже с теми, кто тебя любит, даже в самые счастливые минуты на самом деле ты всегда один. И если это понять, тогда и в грустные, плохие минуты будет легче.
И тут я вспоминаю обещание, которое дала Бэнци. Набираю его номер.
– Мишка! Что-то случилось?
– Ты же просил позвонить перед сном, забыл?
– А, точно. Сейчас просто игра «Маккаби» против «Хапоэль»[34]34
«Хапоэль» – второй большой футбольный клуб в Израиле.
[Закрыть]… Ты уже ложишься? В восемь часов?
– Я заболела. У меня тридцать восемь и пять. Так что в школу завтра не пойду. Передавай всем привет и не скучай.
– Я тебе позвоню сообщить уроки. Если, конечно, Рони меня не обгонит. А как дела? Что ты сегодня делала?
– Да так. Ничего особенного. Вот промокла под дождем и заболела.
– Смотри не болей долго, у нас в четверг решающая игра против отморозков из Ницана, помнишь?
– Есть, командир! И спасибо за сочувствие, ты отличный друг!
– Ага, – смеется Бэнци, – я отличный друг!
– Бэнци, – говорю уже серьезно, – ты отличный друг. Вот что я хотела сказать. Пока.
Телефон, согретый моим дыханием, теплый. А руки холодные, замерзли. Надо идти домой, пока не подхватила еще и воспаление. Нельзя подводить Бэнци! Медленно вдыхаю и выдыхаю, изо рта выходит пар. Теперь я готова идти домой. Домой. Странное слово. Тем не менее – домой. Да и какие слова не странные? Так сказала бы Гили.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?