Текст книги "Байкал – море священное"
Автор книги: Ким Балков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Радоваться бы, но нету радости, спустился с мастером в тоннель, минут десять находился под землею, а показалось, целую вечность, напоследок уж и не чаял выбраться отсюда. Когда же вышел из тоннеля и увидел над головою низкое, в серых подслеповатых облаках небо, вздохнул свободнее и снова подумал о рабочих и о той странности в человеческом характере, которая нет-нет да и открывалась ему и которую не всегда умел применить в своей жизни, понять. И все же что-то шевельнулось на сердце, уж и на рязанского мужичонку, когда тот снова оказался подле него, смотрел по-другому, хотел бы и в нем видеть человека.
Студенников пробыл на строящемся тоннеле до позднего вечера, а потом по узким, зависающим над пропастью каменистым тропам, по которым доставлялись грузы с моря, спустился к Байкалу. И все это время им владело какое-то смутное чувство. И пожил немало, и кое-что успел сделать, однако ж и теперь еще есть такое, что недоступно разуму.
Мужичонка подошел к Мефодию Игнатьевичу, заговорил торопливо:
– Вишь ли, хозяин, дело-то, значит, какое. Был среди каторжных Иван, значит, Большой Иван. А когда барак загорелся, его промеж нас не оказалось. И дверь была заперта с той стороны… Кто-то кричал: дескать, это он в отместку поджег барак-то! Так ли, нет ли? Злой был на всю каторгу и меня забижал. Уж не он ли провернул, Иван-то, Большой-то?
– Разберутся. А ты работай. Я потолкую с урядником, чтоб не обижал.
Мужичонка засуетился, начал раскланиваться. Мефодий Игнатьевич отвернулся от него и, уже отвязывая катер, сказал:
– Ты вот что… Узнай, кто погиб во время пожара, и запиши их фамилии на металлическом щите. Ступай!
Глава 10
В пожар на ту из казенных дач, где работала артель рядчика Ознобишина, вышла женщина, платье на ней было пепельно-серое, свисало клочьями, босая, с красными обожженными икрами, стояла, большая и страшная, смотрела на людей невидящим взглядом.
– Тю меня! Тю!.. – сказал Филимон и попятился.
– Ведьма! – воскликнул Ознобишин и, помешкав, ушел по своим, рядчиковым, делам.
– Ты откуда? – спросил Христя с беспокойством в голосе, которого не ожидал от себя.
– Ведьма! – отдаляясь от женщины, сказал Лохов. – Глазами-то зыркает! Большущие!
Женщина не слышала, о чем говорят, все так же стояла и смотрела на людей, и от этого взгляда делалось неспокойно, хотелось уйти, чтобы не видеть ее.
Но уйти было непросто, что-то удерживало. А небо над головою было пепельно-серое, как и платье на теле у женщины, и облака зависали клочьями. Артельные не сразу, но все ж приметили эту странность и пуще заробели. Но вот женщина слегка пошевелилась, и платье начало сползать с тела, прямо на глазах превращаться в пыль. Скоро она сделалась совсем голою, и это была не та нагота, которая прельщает, вызывает острое желание, эта смущала, заставляла отводить глаза. А женщина не сразу поняла, что платье ее превратилось в пыль, и еще долго стояла и смотрела, и уже не на людей, а перед собою, но все так же пристально и остро, однако скоро что-то случилось в ее лице, прикоснулась руками к плечам, и тотчас те места, куда прикоснулась, стали красными, и меж широко расставленными пальцами что-то вздулось, образовались темно-желтые пузырьки, они все тяжелели, тяжелели, точно наливались дурною силою, а спустя немного стали лопаться, и оттуда потекла бледно-розовая жидкость, похожая на сукровицу. А женщина уже передвинула руки и начала искать у себя на груди тонкими и суетливыми пальцами, но и там уже ничего не осталось от платья, только пепел, он вздрагивал и тут же рассыпался, когда она дотрагивалась до тела. Потом женщина подняла голову, и на мгновение глаза ее сделались осмысленными, сказала тихим, осевшим голосом:
– Господи, что же это такое?..
Сказала и покачнулась, медленно и мешковато осела на землю. И только тогда люди пришли в себя и зашевелились, загалдели, но все ж не посмели подойти к женщине, которая лежала на земле, сжавшись в большой розовый комок.
Первым, способным что-то предпринять, оказался Крашенинников. Подошел к женщине, накрыл ее рубахою, которую торопливо, оборвав опояску, снял с себя. Спросил: что делать дальше? Артельные не знали, стояли, переминаясь с ноги на ногу. Сафьян предложил проводить ее до рабочего поселка, там у него есть знакомцы, не обидят. Мужики с удивлением посмотрели на него, а Христя сказал:
– Как же ее проводишь, когда она, поди, и шагу не сделает, обгорела больно?..
Сафьян понял, что ничего другого не остается, как нарубить сухих веток и сколотить лежак, а уж потом отнести женщину в поселок. Так и сделал, попросил Христю помочь. Вдвоем, стараясь идти в ногу, чтоб поменьше дергать лежак, где, накрытая мужичьими потными рубахами, стеная, лежала женщина, двинули по пыльной проселочной дороге. Идти было версты три, но они ни разу не остановились, хотя пот заливал лицо, щекотал под мышками. Молчали. И только когда занесли женщину на старое, остро пахнущее прелой соломою подворье и опустили лежак на щербатое, с белыми затесинами крыльцо, Киш, утирая со лба пот и со смущением почесывая в затылке, сказал:
– Эх, баба, баба!..
На подворье стояла серая от долгожития, с низкою крышею изба, где жили давние, родом из-под Дородинска, знакомцы Крашенинникова, старик и старуха. Случалось, захаживал к ним и жаловался на судьбу, что так сурова к нему. Хозяева умели слушать, умели и сказать утешливое слово. Они и теперь не удивились, когда Сафьян, зайдя в избу, попросил помочь бабе, с которою стряслось несчастье. Засуетились, велели занести бабу, положить болезную на деревянную, под жестким суконным покрывалом, кровать. Потом старик отправил Сафьяна на торжок купить гусиного жиру:
– От ожогов подсобит. Случается, продают. У тебя денежка-то есть, паря?..
Отыскал Сафьян денежку – сходил в артель, сказал, что надобна помощь несчастной. Не отказали мужики, поделились, кто чем мог… С тех пор Сафьян через вечер стал наведываться к своим знакомцам. Благо нынче работала артель близко от поселка, в полутора верстах. Перевели ее на укладку насыпи.
Приходил Сафьян в избу к знакомцам, говорил со стариками, а сам все глядел в ту сторону, где лежала женщина, и мысли в голове были разные, а пуще того жалость к несчастной. Старики вздыхали, уж больно обгорела, живого места не сыщешь, станет ли жить, нет ли?.. Станет, сказал Сафьян – и сам удивился злости, что прозвучала в голосе, неловко сделалось перед стариками, совестно… Но те, слава богу, не заметили его душевного состояния, ушли. Сафьян, помедлив, мягко ступая, очутился в том углу, где лежала женщина, наклонился, долго смотрел, с удивлением отмечая в чертах лица что-то знакомое, родное. Смутившись, сказал негромко:
– Тю, почудится жа!..
Непросто было Сафьяну после утомительного рабочего дня идти в поселок. От зари до зари ворочаешь камни, таскаешь по жидким, прогибающимся мосткам песок к насыпи, ничего-то не видишь, кроме тачки и лопаты, руки сделаются как чужие и ноги вялые. Но пересиливал себя. Видать, было в душе что-то посильнее усталости. Поест наскоро, переменит рубаху – и за порог. Дивились в артели настырности Сафьяна, посмеивались:
– Мужик-то не иначе сошел с круга, встретясь с бабою. Горячая, поди, сладкая… Приманывает!
Но посмеивались не зло, и Сафьян не обижался, знал: мужики понимают, что дело тут в другом… А в чем? И сам не смог бы сказать, только в душе копилось что-то горькое, сладостное, томило, когда долго не видел эту женщину. Но стоило зайти в знакомую избу и глянуть на нее, как пропадало томление, легко делалось, все б сидел на колченогом табурете и бросал взгляды в ту сторону…
Время как ветер, не скажешь ему: погоди!.. Уж через месяц вдруг женщина начала метаться в постели, рвать на себе длинную холщовую рубаху. Старики с трудом справились с нею. Затихла, лицо у нее как-то враз заострилось.
– Помирает, горемычная! – сказала старуха, прикручинясь.
– Как… помирает! – воскликнул Сафьян, и свет в глазах померк. «Нет, нет!..» – шептал сухими губами.
– Может, и нет, – согласился старик и велел ему идти в юрту, которая стоит на берегу Байкала, близ березовой рощицы, на мыске: – Заходит туда бурятский лекарь, слыхать, знатно подсобляет людям.
И пошел Сафьян, слезно просил помочь, а потом вместе вернулись в избу, к постели умирающей. Лекарь был спокоен, велел скипятить воды, сделал настой из трав… Он пробыл в избе три дня и все это время не отходил от больной. Сафьян дивился, глядя на его ловкие и сильные руки, слушая добрый, с насмешливою улыбкою голос.
И вот женщина открыла глаза и испуганно посмотрела вокруг, на исхудалой шее что-то дрогнуло, жилочка какая-то…
– Все будет хорошо, – сказал лекарь и пошел к двери. Сафьян остановил его, протянул зажатые в руке «рублевики».
– У тебя что, много денег? – усмехнулся лекарь.
Сафьян смущенно потупился:
– Скоко есть. Где ж я возьму больше-то?..
Но лекарь не взял и эти деньги, отстранил от себя Сафьяна, вышел из избы. Крашенинников догнал его уже на улице, коряво и неумело стал благодарить и мысленно ругал себя, что не смог найти слова, которые и были единственно надобны, а потом спросил, все так же волнуясь:
– Тебя как звать-то, добрый человек?
Лекарь ответил не сразу:
– Бальжийпином зови. Откликнусь, коль появится во мне надобность.
Имя было непривычно для слуха, хотя Сафьян часто встречался с бурятами. Но теперь это имя показалось лучше всех остальных, и он еще долго стоял посреди улицы и глядел вслед человеку в желтом, с синими заплатами, халате, пока тот не свернул в заулок, и все повторял это имя, все повторял… А потом зашел в избу, большой, неповоротливый, в сером армяке поверх жилета, кривой, суровый с виду, подсел к кровати, где лежала женщина. Она испуганно посмотрела на него, сделалась беспокойною, стала искать глазами хозяев. Но те были на кухне, за тонкою перегородкою, переговаривались негромко.
– Ну, как ты?.. – спросил Сафьян.
Женщина не ответила, отвернулась к стене.
Пришла старуха с ведерком теплой воды, велела Крашенинникову уйти на кухню:
– Мы тут ето самое… ето самое… чистенькими желаем быть. Так что, давай-ка, мил-дружок, давай-ка…
Не сразу, не вдруг, а все ж женщина привыкла к Сафьяну, и когда он задерживался, волновалась, спрашивала у старухи:
– Что же случилось-то? Что же случилось?..
Она ничего не помнила из своего прошлого, и это удивляло Сафьяна, и он подолгу ломал голову, как же могло так стрястись, что человек потерял память. Но старики говорили, что и так бывает, вдруг ослепит боль – и уж ничего, кроме боли, человек не помнит, думает лишь про нее и страшится… Женщина не знала даже своего имени, и это пуще всего не понравилось Сафьяну, который приучил себя сызмала самую малую божью тварь звать по имени.
Шел как-то белым заснеженным проселком и подумал: «А пускай будет Мария… Вроде простое бабье прозвание, а все ж есть в нем что-то мягкое и напевное, горькое… Она и впрямь вся вроде б из горя. Вот приду и скажу: Мария…»
И пришел, и сказал, она с удивлением посмотрела на него, прошептала:
– Мария… – помедлив, спросила с надеждою: – Так, значит, я Мария?
– Да, конечно.
Лицо у нее засветилось, и она еще долго повторяла это имя и с огорчением вздыхала, что не сама вспомнила, жаловалась, что надоело лежать. Но старики говорят, что надо потерпеть, всему свое время… И это удивительным образом подействовало на него, вдруг подумал, что встреча с женщиной, видеть которую сделалось необходимым, была предопределена заранее. Он прошел через муки и страдания, но не потерял себя, и за это ему награда… Он подумал так и нашел случившееся справедливым, и когда однажды она сказала, что хотела бы почаще видеть его у своей постели, а не только раз в сутки, он, кажется, впервые за долгие и такие мучительные для него годы улыбнулся виновато и начал говорить, что это не в его власти, а потом неожиданно для себя рассказал о дорогих сердцу людях, которых потерял, она слушала, и боль в глазах делалась все больше, и вот уж не сумела сдержать себя, и слезы потекли у нее по щекам. Он растерялся, испугавшись, что она не перенесет этой боли, измученная своею, и было удивительно и, что греха таить, радостно, что его боль стала для нее близкою. И он наклонился и неумело и грубовато ткнулся губами в ее губы, и она улыбнулась сквозь слезы, сказала тихо:
– А я все ломаю голову, почему ты не поцелуешь меня? Разве я чужая тебе?..
Сафьян растерялся, но взял себя в руки, что-то в душе шевельнулось вдруг, мягкое и теплое, сказал:
– Да нет, конечно. Отчего ж чужая?..
– А я знала, что нет… Догадывалась. С той поры как ты назвался, я сразу поняла, что ты мой… – Морщинка на лбу напряглась. Мария словно бы хотела вспомнить что-то – и не смогла. – Что это со мною?.. А мне так хочется знать, отчего я оказалась в горящем лесу? Да еще одна, и тебя не было возле меня?.. – С надеждою посмотрела на Сафьяна.
Она уже не в первый раз просила рассказать, как вышла из горящего леса, и он не отказывал, слово в слово повторял все, что говорил прежде. Мария внимательно слушала, и в глазах у нее было смятение и надежда, а еще желание узнать о себе как можно больше. Но скоро он замолкал. Мария вздыхала и закрывала глаза, но и тогда, Сафьян видел, хотела бы что-то вспомнить… Случалось, говорила, что она все больше одна-одинешенька и боится, что кто-то подойдет и спросит: а откуда ты, бабонька?..
Речь ее была необычная для слуха Сафьяна, мягкая и напевная, без тех искони сибирских словечек и оборотов, без которых он сам не мог обойтись. Понял, что она нездешняя. К тому же грамоте, видать, обученная, однажды попросила, чтобы принес хоть какую-нибудь книжку, а то скучно… И он сделал бы так, да где ее найдешь, книжку-то?
Ее душевная маета вначале казалась Сафьяну странною, неправдашнею: случалось, сердился на Марию, говорил, что это все выдумки и надо просто жить, но как-то шел по льдистому, круто обрывающемуся в темную, еще не одоленную морозом, неспокойную воду, скользкому и острому берегу, как вдруг увидел саженях в пяти нерпу, она силилась подняться на льдистый берег; не сразу, но это удалось, долго обнюхивала белую поверхность, словно бы что-то искала, а вот и нашла… и – внутри у нее, тяжелой, дряблой, заухало, застонало, и у Сафьяна внутри тоже сделалось тоскливо. Когда же нерпа соскользнула в воду, Сафьян подошел к тому месту, где она только что передвигалась, отыскал на льду черные пятна, то была запекшаяся кровь, догадался, что это кровь нерпичьего детеныша, развелось нынче охотников, особенно среди пришлого люда, бьют что ни попадя, от прадедовых времен севший на эту землю мужик сроду не обидит ее, возьмет самую малость, памятуя, что сынам жить тут. Пришлые шныряют по тайге, и малого, на слабых ногах олененка не пощадят, видится им тайга беспредельною и богатства ее тож, и дивуются, ахают, и все берут, берут… Но Бог дает не каждому, суров сибирский Бог, то там, то здесь, когда стает снег, находят принявших смерть от лютого мороза или самодельной пули сибирского кондовика, в чьи владения, отмеренные общиною, влез неудачливый, падкий до природного добра. Через неделю Сафьян на том же месте снова увидел нерпу, услышал стон ее, остановился много ближе, чем в первый раз, так что разглядел глаза нерпы. Мукою налитые глаза горячею. Отвернулся, чтоб не видеть. А все ж боль старого зверя, вон и шкура облезла, висит клочьями и уж не блестит на солнце, искристая, тронула за сердце, да так, что долго не мог очухаться и все ходил как во сне, ушедший в себя, в то горькое и незаживающее, неугасшею памятью высвеченное.
Приняв душевную маету Марии, он нашел в ней что-то схожее с болью той нерпы. И не удивился этому. С малых лет научен жить памятью; случалось, отец говорил про корни их рода, протянувшиеся от лихих удальцов, пришедших на эту землю в незапамятные времена. Он сроднился со здешним миром, со всем, что живет в нем, и не отделял себя ни от чего, будь то хоть малая травинка, вдруг прошуршавшая под ногою.
Совестливость жила в сердце, и была она ярче всего остального. Откуда бы взяться ей в истерзанном муками теле, когда целый свет не мил и себя не жалко, была б его воля – лег бы на землю и не встал?.. Да есть, видать, что-то посильнее его воли. В нем самом живет и бьется. Не бросается в глаза, и только чуткий приметит ее. Мария приметила:
– Чудной ты… Всех тебе жалко.
Верно что… Больно было смотреть, как мучается Мария, силясь вспомнить свое прошлое. Знал, человеку худо без прошлого, без прошлого он вроде бы насквозь светится, а не радует свечение, холодное, нет в нем жизни. Встречались ему и такие люди, веселые и грустные, разные, бывали среди них и приметные, но в памяти после встреч с ними ничего не оставалось, разве что ощущение пустоты, невзаправдошности… Боялся Сафьян, что и Мария не сегодня завтра покажется ему такою же и, уж он-то знает себя, пропадет у него интерес к ней.
Как-то Мария сказала, что невмоготу ей думать об одном: мысли ни к чему не приводят, добегут до стенки, слабые, и свянут. И тогда, не ожидая от себя этого, Сафьян сказал, что знает про нее все, да почему бы и не знать про свою жену, и, смутившись, начал говорить, что приехала к нему издалека, вначале жили в малой деревеньке близ города Дородинска, ладно жили, да на беду разлилась река и порушила все окрест, от их избы бревнышка не осталось. И тогда приехали они в эти места. Благо тут было чем заняться. Дорогу строить начали железную. «Берите, – сказали им, – кирку да лопату, работайте…»
Не больно-то мастер Сафьян придумывать, и слова-то подбираются не бойкие, тусклые, робкие, но, может, потому и поверила, что не мастер говорить, и оживилась, и сказывать начала про разное, о чем Сафьян и в голове не держал, к примеру, о печке в избе, будто-де сильно дымила и дверка едва держалась, сколько раз она, Мария, просила муженька, чтоб починил, а он все не возьмется. Разве не так?..
Мария смеялась, силилась подняться с постели, но он не давал:
– Потерпи, старики сказывают, скоро наладишься и заживем тогда…
Зимние ночи длинные, а дни короткие, предложили как-то старики:
– Можа, к нам перебересся? Отсель и станешь ходить по первой зорьке на дорогу? Что ж попусту сбивать ноги?
И Мария про то же… Согласился. Слышал не раз: ложь во благо… Для кого же эта, теперешняя ложь во благо: для Марии ли, для него ли самого?.. Сразу не скажешь. Все ж Сафьян словно бы ожил, начал примечать многое, чего прежде не видел. Случается, идет по зимней тайге и вдруг остановится, заслышав щебетание лесной птахи, удивится, чего это она – иль гнезда лишилась и теперь мается, бесприютная? И захочется увидеть птаху, и станет рыскать близ проселка, пока не отыщет… Знает, горше всего на земле неприютность, когда нету отчего дома, ничего-то нету, пустота, и заботиться не об ком, и спешить некуда. Все-то не мило, и ласковое пришептывание молодых березок, столь не похожих на вековечные, неторопливые в движениях деревья, древесной памятью привыкших знать про свою умудренность и достоинство с их очевидной нетерпеливостью и всечасной устремленностью куда-то, словно бы им опостылело денно и нощно стоять на одном месте, не вызовет на суровом лице улыбки.
Не то нынче в душе у Сафьяна, многое там поменялось, и боль сделалась меньше. Да, меньше, думал Сафьян, но не ушла и не уйдет, разве что когда он сделается беспамятливый и слабый. Как Мария… Ох, плохо ей, и вспомнить нечего – ни доброго, ни злого. Да хоть бы и злого! Говорила как-то, обливаясь слезьми:
– Раньше не задумывалась, что это такое – человек. А теперь знаю, это когда в сердце живет еще и прошлое, и не надо напрягаться, чтоб вспомнить, тут оно, рядышком. Бери. А нынче и взяла бы с радостью, да нету ничего!..
Мучилась незнаньем того, что было с нею прежде. Иногда сказывала про свои сны, а они все одни и те же: словно бы идет она, беспамятная, по горящему лесу, криком тайга полнится, горластым, птичьим, мечутся птахи, а синего неба, ласкового все не найдут, кругом одна только злость, и падают птахи в огонь, задохнувшись в дыму. И упала одна из птах прямо ей в руки. И самой страшно, и невыносимая боль во всем теле, а все ж догадалась прижать ее ко рту и дышать на нее. Ожила птаха, зашевелилась. А когда из огня вышла, та и вовсе расправилась, но не слетает с ладони, косит зырким глазом, щебечет про что-то. Уж потом поняла, говорила птаха про ее, Мариину жизнь, грустное говорила, вроде бы уж станет она как деревце, в одиночестве взросшее в голой степи, ничего-то про себя не будет знать, откуда и зачем она оказалась посреди песчаной, где только змеям вить гнезда, земли? И то будет мучить долго, может, до последнего дня. Человек тем и отличается от всего другого, щебетала птаха, что, случается, живет памятью, это когда больно сделается на душе.
Слушал Сафьян полюбившуюся женщину, и на сердце сладко ныло. Вспомнил себя, недавнего, и удивился, догадавшись, что и муки, которые не оставляли, тоже помогали жить. Злые и студеные, так что сердце замирало, когда делалось особенно горько, бывало, что уходили, притомленные, и тогда он начинал беспокоиться, и это беспокойство было горше самих мук, к которым, кажется, уже привык, за ним ничто не стояло, ни малого действа, гнетущее, никуда не звало и все нашептывало: вот и ладно… и пропадешь… Измаявшись вконец, Сафьян тянулся к тем мукам, что ушли притомленные, и тогда подолгу держал в голове прошлое и все распалял себя, распалял, и они приходили снова, муки его, и он уже привычно замыкался в себе, и делался скорбным и безучастным ко всему.
Ложь во благо… Не знал Сафьян, что ум у него столь изощрен и деятелен, но узнал, когда понадобилось придумать Марии прошлое: нынче скажет о деревце, которое росло на опушке леса и где в первый раз встретил ее, была она в белом платье, и глаза блестели радостно, и он остановился подле нее и уж не мог сделать шагу, и она, кажется, догадалась, отчего вдруг он растерялся, заговорила с ним. С тех пор они и начали встречаться под тем деревцем… Завтра про другое скажет, потом еще про что-то… И складно у него получается: верит Мария, бывает, что и заговорит, и тогда выдумка с деревьями, как снежный ком, пущенный с белой горы, обрастет деталями, сделается яркою и живою, так что уж и сам поверит в нее.
Но скоро появилась опаска, как бы не перепутать чего, но опаска была зряшная. Мария только улыбалась и говорила, что и у него начала сдавать память, и все это было не так, а вот так… И он разводил руками, соглашался.
Догадывались ли старики о той игре, которую вел Сафьян? Конечно, догадывались, но молчали, знали хребтом, всею своею жизнью про ту истину, что открыл для себя Сафьян, при случае тоже сумели бы употребить ложь во благо, смотрели на жизнь широко и вольно.
Но как-то зашел в избу темнорожий жандарм, заглянул в тот угол, где лежала Мария. Сафьян был при ней. Долго смотрел на женщину, в недоумении развел руками:
– Мария Огуренкова… поселенка… Жива? А мы думали, слопал тя пожар вместе с другими… Списали уж.
Сизая, будто с неба, висящего над Баргузинским гольцом сошедшая, бледность проступила на щеках у женщины, и в глазах появилось что-то страшное, попыталась вырваться, но Сафьян держал крепко:
– Чего ты?.. Чего?..
Не скоро ушел жандарм, куражлив и властен, и все время, пока он был в избе и с охотою принимал стариковское угощение, Мария смотрела на него и, казалось, хотела что-то вспомнить, но не умела этого сделать.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?