Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 27 октября 2017, 13:00


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чем дальше по времени от Второй мировой войны, тем меньше советское игровое кино интересуется «следом настоящего», оставленным в хронике блокады. Этот след полностью поглощен блокадным иконографическим каноном и легко переводим в режим игрового повествовательного кино. Однако некоторая зона для эксперимента вне жанра – в рамках «поэтического кино» – существует, и этот эксперимент непосредственно связан с характером использования документальной съемки.

В «Дневных звездах», с которых началось это рассмотрение блокадной хроники в советском игровом кино первых послевоенных лет, появляются современные фильму документальные кадры, которые существуют полностью в символическом режиме и не предполагают «уколов» индексальности, всегда чреватой неожиданным пунктумом даже при многократном воспроизведении. Место хроникальности (то есть хроники, инкорпорированной в игровое повествование) как способа говорить и думать об истории, связанного с контролируемой случайностью, эксцессом, занимает эпичность и связанные с ней визуальные режимы.

В этом контексте фильм «Дневные звезды» – эксперимент по сочетанию фрагментарной дневниковости (лиричности) и эпичности, практически несовместимых в споре о повествовательности (хроникальности) и сюжетности. Именно в таких терминах фильм анонсировался в печати, например:

Сейчас И. Таланкин приступает к постановке цветного широкоформатного фильма по повести Ольги Берггольц «Дневные звезды». Он задуман как монументальное эпическое повествование о связи художника с жизнью народа и страны и в то же время как лирическая исповедь художника, насыщенная поэтическими раздумьями о человеке, мире, искусстве, об ответственности каждого на то, что происходит на земле[137]137
  Плотников В. Новости кино… фильм снимается: «Дневные звезды» // Ленинградская правда. 1965. 26 ноября.


[Закрыть]
.

Обсуждение второй версии сценария фильма, подвергшегося значительным правкам, на художественном совете начинается с замечания Оскара Курганова:

Фильм поэтический, не потому что он о поэте. Вся форма взывала к поэтическому строю. Я хочу напомнить замечания главка. Они касались эпизодов 37 год. Кроме того, было мнение – расширить блокаду. Таланкин все это учел в своей работе. Этот вариант полностью отвечает требованиям редколлегии главка[138]138
  Протокол заседания Художественного совета и редакционной коллегии Первого творческого объединения от 27 сентября 1965 г. // Госфильмофонд. Секция 1. Ф. 3. Оп. 1. Ед. хр. 622.


[Закрыть]
.

Однако Юлия Солнцева высказалась следующим образом:

Все персонажи сделаны на каком-то большом обобщении. Но почему-то в конце они выступают очень уж локально. Мне хотелось, чтобы начало и конец были сделаны на каком-то обобщении. В образе Ольги мало общественного поведения.

Начало и конец сценария не нужно сводить к Ольге. Нужно расширить рамки сценария и свести все на обобщение[139]139
  Там же.


[Закрыть]
.

Как упоминалось в начале статьи, Берггольц считала исповедь и проповедь двумя основными – взаимопереключаемыми – режимами исторического повествования, а искомым режимом – дневник. Именно в качестве исповеди фильм «Дневные звезды» квалифицировался еще на стадии создания[140]140
  Ср. характеристику А. М. Марьямова: «Это исповедь» (Там же).


[Закрыть]
, а документальные кадры переводят его скорее в регистр проповеди, если принимать жанровую номенклатуру Берггольц.

Несмотря на то что сценарий был в целом поддержан, в начале и конце фильма появились документальные кадры, как раз работающие на «обобщение» (эпичность). Это обобщение устроено символически буквально: если главное значение – «преклонение», то к нему подводят и ракурс съемки (снизу вверх), и прямое содержание происходящего (кадры коленопреклонения следуют сразу же за нижними ракурсами памятников). Если отец Берггольц рассказывает о мечте разводить розы сорта «Слава мира», то документальный фрагмент на фоне продолжающегося рассказа начинается кадрами роз на Пискаревском кладбище.






Кадры из фильма «Дневные звезды» (1966), режиссер И. Таланкин, авторы сценария О. Берггольц, И. Таланкин, композитор А. Шнитке.


Обобщение здесь функционирует как официальный ритуал памяти, в который входит путешествие Вечного огня, военный парад, возложение цветов и другие хорошо знакомые элементы. Частный человек в этом ритуале – человек перед памятником, вписанный в предусмотренную властью мемориальную аффективность торжественной скорби. Смена визуального режима с поэтического/дневникового/игрового кино на документальный, фиксирующий прежде всего официальный порядок памяти, с одной стороны, устанавливает рамки видимости и границы интерпретации частного опыта, а с другой – помечает вытесненные из игрового кино на много лет хроникальные кадры как избыточный визуальный режим, потенциальная эксцессивность которого полностью нейтрализована доминирующей исторической оптикой.

* * *

Включение документальной съемки может по-разному «модерироваться» изнутри игрового фильма. В случае блокадных фильмов первых послевоенных лет преобладает а) оперирование спешно установленным и строго контролируемым иконографическим блокадным каноном, визуальным словарем блокады, а также б) манипулирование изображением, подавляющее разницу между используемыми визуальными режимами (диегетизация, ритмизация, наслоение, соединение с графическим текстом и закадровым голосом, регулирующими режим и пределы индексальности). Документальная съемка блокады с самого начала ее использования в игровом кино помещается в преодоленное прошлое, понимание которого полагается неизменным. Хроникальные кадры, потенциально обладающие субверсивностью по отношению к ретросценарию, оказываются усмирены за счет контроля за эксцессивностью и случайностью, многократно анестезированной. Когда же хроникальный блокадный канон оказывается прочно усвоенным, а ригидная интерпретация самого события блокады упрочивается, документируется уже не столько прошлое и опыт его переживания, сколько легитимированные и ритуально оснащенные формы государственной мемориальной политики.

Джеффри К. Хасс
Выживание и страдание в годы блокады Ленинграда: блокадные нарративы как акциональные модели, город и его жители как акторы [141]141
  Автор выражает признательность Национальному фонду содействия гуманитарным исследованиям, Университету Ричмонда, а также Мемориальному фонду им. Мориса Л. Медника и Организации независимых колледжей штата Виргиния за поддержку, оказанную этому проекту; организаторам и участникам конференции «Рассказы о блокаде», прошедшей в Мюнхене в июне 2005 года; и Никите Ломагину за годы дружбы и помощь в понимании феномена блокады.


[Закрыть]

Социальное, личное и реальное: социальные поля страдания и теодицеи

Независимо от социальных условий и положений мы все ощущаем боль. Мы можем создавать категории, позволяющие классифицировать ее по типу и степени; можем повествовать об источниках этой боли и устанавливать ритуалы, помогающие с ней совладать. Боль бывает физической, душевной, психологической, эмоциональной и экзистенциальной. Она укоренена в социальных практиках и отношениях, и, будучи неотъемлемыми частями материального мира, мы не способны полностью ее контролировать. Однако посредством боли действительность наносит удар в самое средоточие социальных отношений, обнажая тем самым их суть. Боль – это инструмент социальной деконструкции, она оставляет нас в поисках глубинных причин и ответов. Быть может, Макс Вебер и Виктор Франкл были правы: быть человеком – значит смиряться с болью[142]142
  Weber M. Economy and Society. Berkeley: University of California Press, 1978. P. 518–526; Франкл В. Человек в поисках смысла. М.: Прогресс, 1990.


[Закрыть]
.

Наблюдая разрушение социальных структур, смыслов и полей, жители Ленинграда были вынуждены задаваться трудными вопросами: откуда и почему возникает боль, что можно и должно предпринять, чтобы с ней справиться. Одни встречали боль с обреченностью, а другие бились над поиском ее причин и погружались в этические проблемы; кто-то же обходил ее молчанием. Многие спрашивали себя, способны ли они сохранить остатки «человечности» или же они должны, как подлинно рациональные акторы, отбросить нормы современной цивилизации ради выживания любой ценой. Эсфирь Левина писала в своем дневнике: «Люди кристаллизируются войной: хорошее и плохое выступает ясно. Если переживем, будем знать многое: цену хлеба, огня, человеческого участия…»[143]143
  ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 57. Л. 5.


[Закрыть]
Ленинградцы противоречиво реагировали на боль, с которой они сталкивались: рассматривая различные нарративы о блокаде, можно обратить внимание на то, что страдание выявляет парадоксальное напряжение между эгоизмом и альтруизмом, между рассудочным расчетом и эмоциями. В ноябре 1944 года Ольга Эпштейн[144]144
  Эпштейн была молодой работницей оружейной фабрики. Она также состояла в коммунистической партии и, по-видимому, принадлежала к стахановскому движению. Ее муж ушел на фронт в первые недели войны и вскоре погиб.


[Закрыть]
навестила своего деверя Захара. Отношения с родственниками мужа у нее были натянутые, и она не оплакивала смерть другого своего деверя, Бориса. И все же в тот ноябрьский день она отправилась к ним сообщить известие, которого все давно боялись: несмотря на все надежды, гибель ее мужа Миши подтвердили[145]145
  ЦГАЛИ СПб. Ф. 107. Оп. 3. Д. 325. Л. 71.


[Закрыть]
. На мгновение скорбь смогла преодолеть взаимное недоверие между людьми и объединить их.

Быть «блокадником» или «блокадницей» означало страдать в эмоциональном, социальном и экзистенциальном плане. Мы знаем, как много было этих страданий: как писал Сергей Яров в конце своего opus magnum о блокаде, «и было еще одно чувство, которое ощущает каждый, читающий блокадные записи. Это – боль, а точнее свидетельства человеческого сострадания мы не найдем. Боль – от начала до конца, боль в дневниках и письмах, боль погибающих и стремящихся их спасти, боль вчерашнего и сегодняшнего дня – везде боль»[146]146
  Яров С. В. Блокадная этика. СПб.: Нестор-История, 2011. С. 596.


[Закрыть]
. Но какова была сама эта боль? Советские сообщения о блокаде не сбрасывали страдание со счетов, однако приглушали его, выстраивая нарратив советского героизма. Действительно, многие ленинградцы были героями, но в то же время они были людьми, способными к глубокому страданию. Для одних страдание способствовало кристаллизации полей восприятия и практики, других же заставляло окончательно утратить веру. Страдание и неопределенность приводили к тому, что ленинградцы задавали вопросы о причинах своего положения – так родилась блокадная теодицея. Изначально теодицея заключалась в объяснении зла и страданий в предположении, что Бог добр и всемогущ; мирские же теодицеи были заняты поиском общего смысла страданий и несправедливости. Создание теодицеи – это индивидуальная или коллективная попытка дать страданиям голос и установить, какие силы их вызывают. Как мы страдаем, можно понять, исходя из объективных условий нашего существования (немцы нас бомбят), но вопрос почему подразумевает более глубинную и менее очевидную причину (например, война в этом контексте могла представать проверкой на соответствие духу времени). Таким образом, теодицея – это еще и экзистенциальное упражнение, а также попытка отыскать в страдании смысл, которая помогла бы сохранить достоинство и обнаружить в материальном и социальном мире хотя бы какую-то меру определенности.

Я полагаю, что в этих попытках поднять, сформулировать вопросы теодицеи и ответить на них выявляются три важных типа нарративной динамики[147]147
  Возможно, здесь я ступаю на спорную в дисциплинарном отношении «ничью землю»: я понимаю нарратив как рассказывание истории, даже если ее структура (сюжет, персонажи и т. д.) не обладает особой связностью, а мораль отсутствует. Более точное понимание «нарратива» сопряжено с проблемой «анализа третьего лица», когда аналитик навязывает объекту категорию нормальности. Я согласен с мнением Джона Мартина, что мы должны отвергнуть такие аналитические практики (Martin J. M. The Explanation of Social Action. New York: Oxford University Press, 2011).


[Закрыть]
, которые позволили ленинградцам вписать себя в более широкий контекст исторических и социальных процессов. Заметим, что не всегда это были осознанные стратегии: свидетельства не наводят на мысль, будто ленинградцы специально пытались вычислить причины своих бед или спланировать дальнейшее поведение. Они старались выжить и отыскать смысл в окружающем их кошмаре и в этих попытках часто «мыслили вслух» в дневниках, тем самым, однако, пытаясь осмыслить, что явилось причиной боли, как можно ее преодолеть и кто еще находится в подобном положении.

Поиск причинно-следственной связи. Прежде всего, искать в страдании причинно-следственные связи – значит устанавливать глубинные причины боли и возлагать вину за нее на то, что может нести ответственность за испытываемые лишения (голод, смерть, разрушения и т. д.). Поиски причинно-следственной связи приводят к обнаружению своего рода «переменных» страдания, а затем – к выяснению того, какие из этих «переменных» действительно значимы. Нужно иметь в виду, что жители Ленинграда не задумывались о «переменных» и причинно-следственных связях, в отличие от представителей естественных и социальных наук, и не концептуализировали их с той же мерой ясности и строгости. И все же именно так поступают среднестатистические люди, пытаясь найти в своем мире смысл: постулируют грубую модель причины и следствия. Отыскивая причины и размышляя над природой страдания, ленинградцы были вынуждены многое обдумывать. Созданные ими нарративы нередко предполагали особую форму причинности и предлагали различные ее «переменные», пусть даже делали это имплицитно и косвенно.

Формы выражения агентности. Еще один аспект нарративов о страдании состоял в том, чтобы избрать форму выражения агентности – реальной способности обходиться со страданиями каким-либо значимым способом: преуменьшать их, бороться с ними или извлекать из них нечто ценное (например, индивидуальный смысл). Размышление об агентности предполагает два вопроса. Первый касается способности актора действовать: может ли человек (например, обыкновенный ленинградец) совершить нечто значительное в ситуации блокады? Второй состоит в том, какие именно действия осуществимы, если ситуация все же предлагает возможность действовать. Таким образом, реакция на страдания – это форма исследования того, что личность реально может предпринять перед лицом военного нападения. Возникающие при этом ответы, равно как и те ответы, что отвергаются, сообщают нечто о природе социально-полевых отношений и о том, как в действительности работают институции и структуры – как в целом, так и в критические моменты, подобные блокаде.

Сообщество. Наконец, тогда как страдание индивидуализирует, те, кто страдает, часто ищут утешения и смысла, стремясь найти или создать общность или сообщество, объединенные коллективным страданием и взаимным утешением. Страдание индивидуализирует и побуждает акторов тянуться к другим страдающим: не только в поисках эмоциональных связей, которые создает утешение, но и с целью наделить боль смыслом. Страдание в одиночестве может означать напрасную жертву, в то время как общее страдание – это всегда страдание достойное, ведь другие тоже проходят через боль и утраты. Кроме того, сообщества, объединенные страданием, вырабатывают для себя особые границы подлинности: те, кто страдает «подлинно» (то есть законно), могут стать частью сообщества и обрести благодаря этому определенный статус; те же, кто страдает «неподлинно» (без законной причины), исключаются из сообщества и могут этого статуса лишиться. Таким образом, поиск сообществ и границ связан с конструированием идентичностей и вопросом о критериях принадлежности к сообществу, наконец, с выработкой особого статуса как побочного продукта страдания. Следует отметить, что сообщество необязательно сводится к конкретным коллективным отношениям: оно может быть абстрактным (как нация) или внесоциальным (как сообщество, объединенное определенной эпохой).

Упомянем еще один аспект рассматриваемых нами свидетельств о блокаде. Большинство ленинградцев не задавало явных и продуманных вопросов о страдании. Они страдали, боролись со своей болью и писали о ней – но многие не спрашивали открыто, почему они страдают. Дело, конечно, не в том, что это их не заботило; скорее они не прошли формальной философской или литературной школы и поэтому просто записывали не прошедшие обработку мысли и чувства, перемежая их с наблюдениями из повседневной жизни. Форма и содержание дневников варьировались в зависимости от класса и гендера, навыков рефлексии, склонностей и социальных контекстов, которые сформировали конкретный блокадный опыт (отдельные социальные подробности этих нарративов будут опущены ради экономии места). Кроме того, не вполне ясно, действительно ли используемая в этой статье архивная выборка дневников адекватно отражает распределение реальных восприятий и суждений. Из соображений методологической честности нужно признать: лучшее, что можно сделать, – это взять то, чем мы располагаем, и проследить способы восприятия и различные практики, а также понять, какие паттерны возникают из нарративов о блокадном страдании и вытекающих из них суждений и реакций.

Поиск причинно-следственной связи: слабость сограждан-ленинградцев

Тот факт, что ответственность за блокаду и связанные с ней ужасы авианалетов и смертности от голода со всей очевидностью лежала на немцах, не означал, что ленинградцы винили во всем только Германию. В записях, сделанных во время блокады и впоследствии, горожане выдвигали несколько кандидатур, которые вместе с вермахтом были ответственны за страдания: это были равнодушные бюрократы и неэффективные государственные и партийные процедуры; союзники, которые якобы преследовали собственные чисто геополитические интересы, а вовсе не человеколюбивые цели (так, они не открыли второй фронт немедленно, возможно для того, чтобы Германия и СССР успели обескровить друг друга). В настоящей статье я сосредоточусь на двух сменяющих друг друга локусах причинности: неприменимости русской и советской культуры к сложившейся ситуации и слабостях, вплоть до эгоизма, присущих человеческой природе. (Совершенно разделить все источники причинности не представляется возможным – неадекватность русской культуры и советской цивилизации условиям блокады способствовала росту человеческих слабостей, таких как недальновидный эгоизм.) Реакции сограждан-ленинградцев, будь то государственные и партийные кадры или простые горожане, не облеченные институциональными полномочиями, могли либо способствовать общему выживанию (проявляясь, например, в сотрудничестве и жертвенности), либо, напротив, приумножать страдания. Блокада явилась скрытой проверкой человеческого характера и человеческой природы, и казалось, что человечество может ее не выдержать, – по крайней мере, так казалось в суровую первую зиму 1941/42 года.

Сочетание изъянов русской и советской культуры с человеческой слабостью – в частности, с неумением выйти за пределы эгоизма, немедленной личной выгоды или личного страдания – некоторым ленинградцам стало очевидно лишь по прошествии двух месяцев блокады. Уровень пайка снижался, реалии массового голода становились все более явными, а город подвергался интенсивным бомбардировкам с воздуха, но то худшее, что невозможно себе представить, было еще впереди. То ощущение, что будущее может оказаться хуже, чем настоящее, не мешало некоторым ленинградцам чувствовать, как страдание нарастает и, возможно, ведет к чему-то непереносимому, что может быть не временным эпизодом коллективных лишений, но надвигающейся катастрофой. Вечером 18 ноября 1941 года Анна Остроумова-Лебедева, сидя в постели, размышляла о городе и о войне: «Русский народ недаром терпит такие страсти и страдания. Он за последние годы огрубел, озверел, распустил себя во всем, распоясался вовсю, забыв бога, уничтожив его церкви, осквернив его алтари. Народ должен понести наказание и искупать свой грех, великий. Это время наступило»[148]148
  РНБ ОР. Ф. 1015. Д. 57. Л. 134–135.


[Закрыть]
. Воспринимая нераздельно религию и национальный характер, Остроумова-Лебедева настаивает на том, что страдание – константа русской истории: русские, стремясь разрушить религию, отбросили нормы цивилизации, которые дисциплинировали человеческую природу и смиряли человеческие слабости. Русский национальный характер слишком мало дисциплинирован и поэтому не может не быть источником страдания для всего народа. Боль блокады, обретавшая форму, могла быть смягчена лишь посредством расплаты за коллективные прегрешения, состоявшие в попрании фундаментальных норм цивилизации. В нескольких местах своего дневника Остроумова-Лебедева критикует государственных и партийных чиновников и людей вообще за то, что они вносят свой вклад в блокадные страдания, и дело тут не только в том, что эти люди русские, но и в том, что они просто люди со всеми слабостями, присущими человеческой природе, эгоистической по своей сути, – слабостями, которые русская культура не в состоянии компенсировать[149]149
  В другом месте своих внушительных многотомных дневников Остроумова-Лебедева ссылается на важность «цивилизации», особенно такой, какую обещала советская власть.


[Закрыть]
.

В том же ноябре 1941 года ленинградец по фамилии Беляков (его имя в архивных материалах не указано) записал в дневнике: это издевательство, что культурное, цивилизованное человечество могло развязать такую войну и причинить другим людям такую боль. Хотя он не говорил прямо о том, что значит цивилизованное поведение и почему оно так важно в борьбе за выживание, его замечания позволяют понять, что именно он считал порочным в той логике, которой руководствовались другие ленинградцы – включая облеченных властью – в своей реакции на тяготы военного положения. Этот перечень грехов деянием и недеянием включал следующие пункты. Постоянное сокращение пайка, которое приводило к недоеданию и первым признакам голода; так как Белякову не могла быть известна истинная причина нехватки продовольствия (данные об этом хранились в секрете), недостаток пищи заставлял предположить, что те, кто отвечал за это, не заботились о гражданском населении надлежащим образом, в противном случае они прилагали бы больше усилий, чтобы его прокормить. Следствием этого был дефицит спиртного для празднования двадцать четвертой годовщины Октябрьской революции. В этот день, имевший огромное символическое значение, «маленьким людям» дозволялись некоторые привилегии (например, дополнительный алкоголь) в качестве вознаграждения за верность и усердие в построении социализма – но не теперь, когда граждане должны были пожертвовать всем ради защиты родины. Казалось, причиной недостатка признательности по отношению к гражданам были не столько структурные проблемы (например, реальный дефицит пищи и спиртного), сколько неспособность или нежелание ответственных лиц должным образом позаботиться о своих подчиненных. В довершение ко всему брат его друга Сергея погиб в бою в августе, однако Сергей был извещен об этом лишь в ноябре. Власть не обладала достаточными навыками, чтобы организовать сообщение таких вестей в массовом порядке (как не справлялась она и с большинством других задач военного времени, таких как организация эвакуации или постройка защитных укреплений), и училась на ходу, однако это не всегда было очевидно горожанам. Запоздалое извещение родных и близких о гибели на фронте воспринималось одновременно и как недостаточная забота власти о населении, и как ее неспособность исполнять важнейшую для граждан функцию – и все это в критический момент крайне тяжелого положения, когда ленинградцы жертвовали здоровьем и жизнью, чтобы защитить Советскую Родину. Беляков не вспоминает при этом о русской культуре или советских институциях, подразумевая, однако, что народ в целом был не вполне готов выполнять задачи, наиболее важные для военного времени. И все это на фоне похолодания, сокращения пайков и появления первых жертв голода[150]150
  ЦГАЛИ СПб. Ф. 107. Оп. 3. Д. 300. Л. 18.


[Закрыть]
.

То, что ленинградцы могут начать винить власти сильнее, чем немцев, становилось все более вероятным по мере того, как проявления страдания и проявления эгоизма – или по крайней мере признаки того, что не все придерживаются правил коллективности и сотрудничества, – становились все более явными. В сущности, нельзя было отрицать и оппортунизма, преследовавшего личную выгоду и становившегося причиной страдания для многих. Заведующие и служащие хлебозаводов не выглядели такими истощенными, как другие горожане[151]151
  Bidlack R., Lomagin N. The Leningrad Blockade, 1941–1944. New Haven: Yale University Press, 2012.


[Закрыть]
; голодающие ленинградцы крали друг у друга хлеб и продовольственные карточки; а спекуляция явно краденым продовольствием процветала на рынках, где продавцы наживались на отчаянном положении и страданиях населения. Рассказы о каннибализме, которые передавались изустно или звучали на кухнях и в хлебных очередях, отражали повседневные наблюдения или подозрения: вид тех ленинградцев, которые впадали во все большее отчаяние и выглядели все более неряшливыми и неадекватными, придавал большее правдоподобие предположению, что люди, особенно дети, не возвращались домой из школы или еще откуда-либо потому, что были схвачены людоедами (а не потому, скажем, что упали на улице или погибли от голода и переохлаждения)[152]152
  Hass J. Norms and Survival in the Heat of War: Normative versus Instrumental Rationalities and Survival Tactics in the Blockade of Leningrad // Sociological Forum. 2011. Vol. 26. P. 921–949; Idem. The Experience of War and the Construction of Normality. Lessons from the Blockade of Leningrad // Битва за Ленинград. Дискуссионные проблемы / Под ред. Н. Ломагина. СПб.: Европейский дом, 2009. С. 235–271.


[Закрыть]
. Слухи о каннибализме сами по себе давали пищу воображению и завороженности ужасным; в ситуации блокады, когда мир перевернулся с ног на голову, каннибализм стал естественной частью мнения, будто население города утрачивает человечность и цивилизованность (и советскую, и общечеловеческую), погружаясь в кошмар тотальной войны. Само наличие блокады и проявлений оппортунизма и аморальности (например, воровства, людоедства и т. п.) вынуждало горожан задаваться вопросом, в самом ли деле истинная природа ленинградцев, советских людей и человечества состоит в готовности к сотрудничеству, неравнодушии и общности, – то есть могут ли реальные человеческие существа приспособиться к идеалам современной цивилизации, особенно такой, какую обещал советский социализм[153]153
  Kotkin S. Magnetic Mountain: Stalinism as Civilization. Berkeley: University of California Press, 1995.


[Закрыть]
. Надежда на светлое социалистическое будущее зиждилась в конечном счете на позитивной оценке человеческой природы: освобожденное от цепей эксплуатирующего меньшинства, большинство смогло бы проявить свою благую природу коллективно, плодотворно и творчески. Но если все обстояло именно так, то почему Красная армия отступала, почему не двигалась с неустойчивой мертвой точки и как возможно было поведение, способствующее умножению страданий в Ленинграде, будь то грехи недеянием (некомпетентные или равнодушные должностные лица, плохие чиновники и т. д.) или деянием (воровство, каннибализм и т. д.)?

Даже после первой страшной зимы страдания не отступили, и ленинградцы продолжали доискиваться их первопричин. 10 сентября 1942 года Мария Федорова зафиксировала в дневнике небольшую сценку, которую она наблюдала во время поездки на трамвае по Невскому проспекту. Напротив сидели две женщины, шумно поедая капусту. Одна из них спрашивала, что это у нее теперь за новый «аппетит», и удивлялась, как можно есть такую пищу, но по их улыбкам было понятно, что обеим было все равно и ни одной не хотелось отвечать на этот риторический вопрос. Однако для Федоровой он был не просто риторическим – изголодаться настолько, чтобы есть капусту в трамвае, на людях, означало нечто гораздо большее и пугающее:

Россия! Ты ли не можешь дать своим дочерям, сынам [досыта] хлеба?!! Хлеба?! Сколько его было в дни жизни наших отцов, дедов, а это было так недавно!

Только год войны и хлеба нет. Нет его в Ленинграде, нет и в других городах, деревнях.

Что [сталось] с нашей родиной?!

До чего дошла Россия?

Проблема хлеба? При плохом хозяйстве… хлеба хватало каждому. А теперь? [Планы], коллективизм, электрификация, и отсутствие хлеба. Понятно настроение фронта, настроение тыла!..[154]154
  ЦГАЛИ СПб. Ф. 107. Оп. 3. Д. 321. Л. 30.


[Закрыть]

В самые мрачные дни января 1942 года, глядя на страдания малолетнего сына, сама мучаясь от голода, Ольга Эпштейн с жаром рассуждала о торговле на черном рынке, которой промышляли родственники мужа, и об общем их к ней отношении. Что же касается поведения ленинградцев в целом, то она признавала, что блокада – время, когда подобные практики в порядке вещей, пусть это и омерзительно, аморально и находится за всякой гранью. Экстраполируя опыт деверей, торгующих на черном рынке, на общее печальное состояние людей в Ленинграде, она писала:

Не будь такое время, этих жуликов и расхитителей надо было всех засадить, но теперь время другое. Каждый честный гражданин теперь ни с чем не считается.

Чтобы спасти свою жизнь, готов сделать всякие преступления. Людей заманивают в квартиры, затем убивают и пускают на студень. Вот вчера женщина у одного мужчины выхватила хлеб. Он ее бьет по голове, она не обращает внимания на удары, а продолжает настойчиво жевать и проглатывать хлеб[155]155
  ЦГАЛИ СПб. Ф. 107. Оп. 3. Д. 323. Л. 64.


[Закрыть]
.

Остроумова-Лебедева продолжала размышлять о личной слабости на протяжении всей блокады. Например, в марте 1943 года, идя по заснеженному городу, она заметила граждан, пытавшихся расчистить улицы от снега и мусора. Казалось, что многие из них скорее просто толкали снег и мусор туда-сюда, а не убирали их. Некоторые ее друзья встали на защиту этих граждан: они недоедали или голодали, были ослаблены и нуждались в отдыхе. Но Остроумову-Лебедеву это не убедило, она считала, что это нормальное человеческое поведение. В одно из мрачных мгновений она задалась вопросом, почему до сих пор жива и какой в ее жизни теперь смысл, если (так она чувствовала) она никому не нужна и утратила волю к труду (возможно, потому, что ее творческое сознание находилось в подавленном состоянии)[156]156
  РНБ ОР. Ф. 1015. Д. 59. Л. 15.


[Закрыть]
. Впоследствии она писала: «Я вспоминаю прежнее время, когда женщины, да и мужчины (это чаще мужчины), щелкали часами семечки где-нибудь у ворот, а дома хоть трава расти… Хотя надо признать, за время большевиков эти свойства народа сильно поуменьшились»[157]157
  Там же. Л. 20.


[Закрыть]
.

Одна из возможных причин акцентирования чужих недостатков заключалась в том, чтобы сложить вину с себя, избежать личной ответственности и таким образом сохранить достоинство в невероятно трудном положении. Подобной логикой, по-видимому, пронизан отчет Петра Самарина о блокадной жизни. Мотив темной стороны человека тесно связан в нем с личным ощущением изоляции и определенными гендерными стереотипами (проявляющимися в описании отношений с женой). Самарин изображает себя как человека образованного, обладающего достойным положением в обществе, что приводило к напряжению между ним и женой в вопросах добывания и разделения пищи: он в общем ценил ее усилия, хотя при этом подвергал сомнению двигавшие ею мотивы и подозревал, что она крадет пищу у него за спиной в то время, пока он занят чтением газет на работе (то есть поддержанием своего культурного уровня). После эвакуации из города жена нечасто пишет ему, усугубляя испытываемое им чувство утраты и одиночества. Получив от нее письмо в конце ноября 1942 года, где она поздравляла его с годовщиной Октябрьской революции, он ответил не слишком тепло: «Спасибо. Но у меня на душе нет праздника». В начале января 1943 года он на людях встретил свою дочь, но не подошел к ней: «Я ей совсем чужой», – записал он. Общий недостаток определенности фактически тяготил его: «Как надоела такая жизнь. Писем никто не пишет. Неясность положения, неясность куда ехать [то есть эвакуация. – Дж. Х.] мучает и терзает. Долго ли так жить?» Несколько дней спустя он снова пишет на ту же тему: «Мне очень грустно. Мне грустно до того, что хочется плакать. Один. Совершенно один. С кем поговорить-посоветоваться? Кругом чужие люди. Никого у меня не осталось из родных, близких или друзей. Сегодня опять видел дочку. Прошел мимо ее. Даже с родной дочерью я чужой человек»[158]158
  РДФ ГММОБЛ. Оп. 1 л. Д. 338. Л. 110.


[Закрыть]
. После десятимесячного перерыва в ведении дневника, во время которого он, по-видимому, уезжал из Ленинграда, не упомянув, куда и зачем, – он снова пишет, что думает о жене, которой не было с ним на новом месте, и что от нее все еще нет писем. На тот момент он принял решение не портить положение дел и записал: «Пусть себе наслаждается, если нашла лучше»[159]159
  Там же. Л. 112.


[Закрыть]
, предположив, что, возможно, у нее вспыхнуло новое чувство[160]160
  Там же. Л. 113.


[Закрыть]
. В апреле 1945 года он запишет, что больше не общается с женой.

Заметки Самарина представляют интерес, поскольку он обнаруживает присущие человеку слабости не только в других, но и в самом себе. Его чувство отчужденности отчасти было связано с тем, что окружающие не признавали его усилий, статуса, способностей и т. п. И все же он отмечал, что и сам не дорос до осознания задач коллектива и взаимопомощи. Никто не писал ему писем, не говорил с ним и не навещал его (во всяком случае, из отсутствия в его дневнике подобных случаев складывается такое впечатление). Но и он не искал общества. Испытания и горести блокадных страданий выявили худшее не только в окружающих, но и в нем самом. Кроме того, Самарин в меньшей степени сосредотачивался на том, как человеческая слабость препятствует взаимопомощи и всему тому, что могло бы улучшить его материальные условия. Людская потребность в обществе и сочувствии – психологическая и моральная потребность, такая же важная, как питание, – скорее отрицалась подразумеваемым эгоизмом: и сам Самарин, и другие, такие как его жена, были захвачены собственной личной болью и борьбой за выживание и в силу этого не уделяли особого внимания потребностям других. Блокадная травма, безусловно, могла порождать состояние аномии, хотя в большинстве блокадных дневников упоминается о социальных взаимодействиях. Для Самарина изоляция была почти столь же мучительна, сколь и голод, и вину за этот аспект страдания было нетрудно возложить на немцев.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации