Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Зяма – это же Гердт!"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 22:06


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

О Давиде Самойлове

Отпраздновав свой лучший в жизни день рождения – День Победы сорок пятого года пришелся на мое семнадцатилетие, – я окончила школу и поступила в Московский институт востоковедения. Он находился глубоко в Сокольниках в здании бывшего ИФЛИ (Института философии и литературы). К концу войны этот институт ликвидировали; не утверждаю, но думаю, потому, что он был средоточием одаренных интеллектуалов как преподавателей, так и студентов. Во всяком случае когда о ком-нибудь говорили: «ифлиец», это означало высокую оценку. В известной предвоенной компании ифлийцев-поэтов, позже их стали называть военными поэтами, были Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Борис Слуцкий, Сергей Наровчатов, Михаил Львовский и самый младший – Давид Самойлов, тогда еще Давид Кауфман. В те же годы Зяма, через Мишу Львовского, с ними и познакомился, а с Дезиком – так всю жизнь звали его близкие – они стали друзьями. Я, хоть и увлеченная, как положено начинающему гуманитарию, поэзией, из всех этих поэтов знала только стихи погибшего на войне



Павла Когана, и то лишь благодаря своей институтской преподавательнице английского языка Нине Бать, которая близко знала Павла, любила его и читала нам его еще неизданные, рукописные стихи. А стихи остальных я узнала как следует только от Зямы. Первое, что Зяма читал из Самойлова, были «Плотники». Не потому, что они хронологически одни из ранних – Дезик написал их в семнадцать лет, – а потому, что они были вечной Зяминой любовью и при позднем Самойлове. Зяма знал все стихи Дезика, очень большую часть по памяти и на протяжении всей жизни продолжал впитывать в себя новые. Он любил Самойлова наравне с Пастернаком, читал их всем, кто готов был слушать, стремясь поделиться своим восхищением. Мне кажется, что поэзия Дезика так понятна, близка и нужна очень разным людям потому, что ко всем его стихам применимо сказанное когда-то Михаилом Светловым: «Поэзия не проповедь, а исповедь». Исповедь самого поэта, становящаяся исповедью читателя, слушателя. Самойлов очень высокий лирик и совершенно земной:

 
…Я много хочу.
К примеру – зимы морозной…
…Чтобы пронзительные очи холода
Глядели строго,
Чтобы звезда была приколота
На грудь сугроба.
 

А когда грустно, точнее ведь не выразить:

 
…Очень грустно без друзей
И без юности моей.
 

А когда мучают сомнения, тоже есть поддержка:

 
А наши покаянья стоят грош,
И осуждения – не выход.
Что ж делать?
Не взыскуя выгод,
Судить себя. В себе.
Не пропадешь.
 

Дезика хочется цитировать по многим поводам, ощущениям и чувствам. Я повторяю чуть ли не каждый день:

 
Вот и всё. Смежили очи гении…
…Нету их. И всё разрешено.
 

Самойловы, Галя и Дезик, и мы в Москве виделись эпизодически, но зато, когда они стали жить в Эстонии, в Пярну, раз в году, в августе, общались очень тесно – Зяма и я приезжали к ним на два-три дня из наших туристических лагерей в Прибалтике. И было это ежегодно в течение более пятнадцати лет. Дом был замечательный. Умная, красивая, большая Галя ухитрялась сладить с бесчисленным количеством гостей, приезжих и местных, беспрерывно всех кормила, выполняя при этом постоянные обязанности по обиходу Дезика и троих сначала невеликих, а потом подросших и от этого, естественно, более сложных детей. При этом была весела, остра на язык и только изредка, от усталости, срывалась на своих, но и то кратко и шутливо. Всем было хорошо. А Дезик и Зяма впивались друг в друга, курили, выпивали. Дезик читал новые стихи, Зяма тут же их повторял, а автор радовался – ему нравилось, как Зяма его читает. Однажды Дезик сказал: «Я хочу, чтобы какое-то стихотворение было посвящено тебе, но выбери сам». Зяма выбрал. Ниже вы его прочитаете.

Дезик и я часто вспоминали наш институт, вернее, дом, где располагались его, а потом мой – наши вузы. Мы ходили к метро «Сокольники» одними просеками, сидели в одних и тех же аудиториях, а через Павла Когана он знал и мою «англичанку» Нину Бать. А еще у нас была общая любовь к некоторым приборам. Увидев как-то у нас дома старинный барометр, Дезик сказал: «Вот чего мне не хватает!» Мне посчастливилось, я купила барометр, хоть и современный, но тоже работающий, и подарила Дезику. С тех пор он в письмах и по телефону аккуратно подтверждал его деятельность.

Так бы и жить, но… Дезик и Зяма дружили всю жизнь, до последней минуты, в прямом трагическом смысле этого слова. Самойловы позвонили из Пярну, и Дезик попросил Зяму принять участие в вечере, посвященном столетию со дня рождения Пастернака, который должен был вести 23 февраля в Русском драматическом театре в Таллине. «Что привезти?» – спросили мы. «Только коньяк для меня и водку для вас». – Это был девяностый год, и со спиртным в стране, а в Эстонии в особенности было плохо. Достали, приехали. Мы из Москвы, они из Пярну. Поселились в одной гостинице, радуясь встрече, вкусно вместе пообедали и, отдохнув, в дивном настроении пешком, благо недалеко, пошли в театр. Зал был набит битком. Открыв вечер, Дезик с присущей его прозе поэтической краткостью и точностью сказал блистательное слово о Борисе Леонидовиче и его творчестве. Затем выступали музыканты, чтецы, певцы. Потом вышел Зяма, прочитал «Февраль», еще что-то, из зала попросили: «Гамлета!» Едва он начал: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку… – за кулисами раздался какой-то шум, Гердт обернулся, но продолжил: – Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставлен…» – но тут шум стал совсем громким, и на сцену выбежала женщина с криком: «Давиду Самойловичу плохо! Доктор (увы, не помню имени), скорей!» Мы с Галей, выскочив на сцену из четвертого ряда, побежали за кулисы. Доктор, сидевший чуть дальше, вбежал туда вместе с нами. Дезик лежал с закрытыми глазами на полу в гримёрке, над ним склонился прибежавший со сцены раньше нас Зяма. Доктор щупал пульс, Галя наклонилась над Дезиком, и он вдруг открыл глаза и даже как-то спокойно, выдохнув сказал: «Ребята, всё, всё… всё в порядке». И опять закрыл глаза. Всё происходило молниеносно. Очень быстро приехала «скорая», нас выгнали, мы ждали, стоя за дверью… Лучшая таллинская реанимационная бригада делала всё возможное. Через час доктора вышли, сами убитые горем… Возвращались в гостиницу той же дорогой, которой четыре часа назад пришли в театр, но уже втроем… Зяма нес Дезикину палку. Забыть невозможно!.. Ночью спать не могли, просто сидели вместе. Ни Галя, ни Зяма, ни я не плакали, был шок. Иногда разговаривали: «Что было перед твоим выходом на сцену? О чем вы говорили?» – «Обсуждали предстоящий фуршет – поставят ли эстонцы выпивку. Дезик сказал, что если нет, то ведь не страшно, у нас же есть чем помянуть Бориса Леонидовича. Он радовался тому, как идет вечер, и был в совершенно веселом расположении духа».

Где бы Зяма ни говорил о Дезике, дома или на выступлении, определение было одно: «Мой дивный друг». Последнее в жизни, что Зяма прочитал со сцены, 2 октября девяносто шестого года на своем восьмидесятилетнем юбилее, было Дезикино «Давай поедем в город…» Оно кончается словами: «…И что нельзя беречься!»

И Дезик, и Зяма были настоящими мужчинами, знавшими, почем фунт лиха.

Они не береглись.

Давид Самойлов

«Повтори, воссоздай, возверни…»

З.Г.


 
Повтори, воссоздай, возверни
Жизнь мою, но острей и короче.
Слей в единую ночь мои ночи
И в единственный день мои дни.
 
 
День единственный, долгий, единый,
Ночь одна, что прожить мне дано.
А под утро отлет лебединый —
Крик один и прощанье одно.
 
1979
Письма в стихах и прозе

Дорогие Таня и Зяма!

Только благодаря вам я нашел объективный и совершенно научный ответ на вопрос «Как дела?» Отвечаю: давление 739 мм ртутного столба, температура воздуха дома 22 градуса, относительная влажность 60 %. Следовательно, дела у нас переменные. Вот что такое наука!

Вернувшись в тихий Пярну мы всё застали в полном беспорядке дети простужены, водопровод замерз, телефон не работает, лампочка в туалете перегорела. Но так как барометр упорно стоял на ясной погоде, пришлось быстро устранять все неполадки и добиваться ясности.

Не устаю восхищаться достижениями наук. Кажется – простой прибор, а как изменилась и уточнилась наша жизнь!

Если бы стихи еще при этом писались. Но упорно не пишутся. И тут уже туманная область искусства. Приборы не помогают.

С удовольствием вспоминаем наше гостевание у вас – редкое отрадное пятно на довольно безотрадном московском горизонте. Общее впечатление от Москвы мрачное. И всё хуже раз от раза.

Ты, Зяма, один из немногих людей в столице, живущих вне апокалипсиса. Это удивительное твое достоинство я необычайно ценю и хочу учиться у тебя.

Будьте оба здоровы и счастливы.

Галка шлет вам свой привет.

Ваш Дезик.


После бесед и возлияний


Так эта фотография подписана Д. Самойловым


«Ты, Зяма, на меня в обиде…»

 
Ты, Зяма, на меня в обиде.
Я был не в наилучшем виде.
Но по завету сердцеведа:
Не верь, не верь поэту, деда!
 
 
Мой друг, считай меня Мазепой,
А если хочешь, даже Карлом.
Но в жизни, друг, – в моей нелепой —
Есть все же многое за кадром.
 
 
А там, за кадром, милый Зяма,
Быть может, и таятся драмы.
Прекрасная, быть может, Дама,
А может, вовсе нету дамы.
 
 
Там, Зяма, может быть, есть зимы,
Тоска, заботы и желанья,
Которые невыразимы
И не достойны оправданья.
 
 
И это дань сопротивленью
И, может быть, непокоренье
Тому отвратному явленью,
Названье коему старенье.
 
 
И, может быть, сама столица,
Которую я вижу редко,
Сама зовет меня напиться,
Возможно, даже слишком крепко.
 
 
Возможно, это все бравада
И дрянь какая-то поперла.
Но мне стихов уже не надо
И рифма раздирает горло.
 
 
Давай же не судить друг друга
И не шарахаться с испугу.
И это – лучшая услуга,
Что можно оказать друг другу.
 
 
И, может, каждая победа —
Всего лишь наше пораженье.
Поверь, поверь поэту, деда,
И позабудь про раздраженье.
 

Эстония, г. Пярну. 1975


Дорогой Зяма!

Обращаюсь к тебе с дружеской просьбой принять участие в моем вечере в ЦДЛ 25 мая с.г. (это будет воскресенье). К тебе оттуда обратятся, но я сам лично прошу и умоляю. Надеюсь, что поездки, гастроли и непредвиденные обстоятельства тебе не помешают[1]1
  Гердт не мог принять участия в этом вечере, так как был на гастролях театра в-Японии (ред.).


[Закрыть]
.

У нас никаких новостей. Что-то делаю каждый день, но без большого толка и без всякого удовольствия. На прошлых неделях с удовольствием видел тебя в «Хождении по мукам». Только идиотизм провинциальной жизни был причиной того, что все тринадцать серий мы просмотрели от корки до корки. Забавнее всего были замечания нашего Пашки. А ты, как всегда, хорош! В Москве собираюсь быть к 20 мая. Тогда созвонимся.

Будь здоров. Привет тебе и Татьяне от Галки. От меня ей привет и очередное сообщение: давление 725 мм, отн. влажность – 55 %.

Обнимаю вас обоих.

Апрель, 1979


Дорогой Зяма!

Давно уже лежит передо мной ваша японская открытка, вызывая жгучую зависть. Я ждал, пока утихнет это подлое чувство, прежде чем тебе ответить. Жаль, что мы не совпали в Москве. У меня к тебе возникла тяга. Вечер мой без тебя многое потерял. Видел тебя в «Троих в одной лодке». Ты лучше всех троих, их собаки, сценария и, может быть, музыки. Ты – тип, но это (как говорил Тувим) не ругательство, а диагноз. В Москве буду осенью.

Обнимаю тебя и, если можно, Таню. От Гали вам привет.

Любящий вас Дезик 08.07.79

Пярну Эст. ССР, Третий дом от угла. Д. Самойлов.

Из города Пернова Зиновию Гердту

 
Что ж ты, Зяма, мимо ехав,
Не послал мне даже эхов?
Ты, проехав близ Пернова,
Поступил со мной хреново.
 
 
Надо, Зяма, ездить прямо,
Как нас всех учила мама,
Ты же, Зяма, ехал криво
Мимо нашего залива.
 
 
Ждал, что вскорости узрею,
Зяма, твой зубной протезик
Что с улыбкою твоею
Он мне скажет: Здравствуй, Дезик.
 
 
Посидели б мы не пьяно,
Просто так, не без приятства.
Подала бы Галиванна
Нам с тобой вино и яства.
 
 
Мы с тобой поговорили
О поэзии и прочем,
Помолчали, покурили,
Подремали, между прочим.
 
 
Но не вышло так, однако,
Ты проехал, Зяма, криво.
«Быть (читай у Пастернака)
Знаменитым некрасиво».
 
 
И теперь я жду свиданья,
Как стареющая дама.
В общем, Зяма, до свиданья,
До свиданья, в общем, Зяма.
 
12.09.81

Дорогой Зяма! К старости, что ли, становишься сентиментален. Твое письмо выжало из моих железных глаз слезу. И ты знаешь – надо отдаваться этому чувству. Это чувство живое, вовсе не остаточное. Самое удивительное, что это способны испытывать только мы. Нам кажется, что чувство дружбы, и поколения, и родства, и доброжелательства, и взаимной гордости – это так естественно. Но ведь последующие этого не испытывают. У них другие чувства, может быть сильные и важные, но другие! А это НАШИ чувства.

Люблю тебя и всегда горжусь тобой. У нас с тобой судьба похожая: мы росли постепенно.

Книжку предыдущую пришлю из Москвы, когда там буду. Позвоню тебе, надо бы увидеться. У меня 24 декабря в ЦДЛ вечер. Приходи.

Живу я примерно в таком пейзаже.

Твой Дезик XII.79



Дорогой Зяма!

Вчера получил истинную радость от твоего Понса[2]2
  Имеется в виду телеспектакль В. Фокина «Кузен Понс» по роману Бальзака (ред.).


[Закрыть]
. Приходится признать, что ты не ковбой и не герой-разведчик Но ты дорос до своей фактуры. И вместе с ней твой артистизм, тонкость, ум – всё это вместе «производит глубокое». К этому всегда примешивается удовольствие сказать кому-то, а если нет кого-то, то самому себе: «Но это же Зяма!»


И Зяма, и не Зяма. «Зяма» – это форма причастности каждого друг к другу.

Поздравляю тебя с замечательной ролью. Ею ты, правда, слегка подкосил своего же Паниковского Но искусство требует известной жестокости.

Еще раз спасибо тебе и за участие в моем вечере, все в один голос говорят, что ты был номер первый. Я готов стушеваться.

«Надо бы повидаться», – как сказал джентльмен, проваливаясь в пропасть.

Будь здоров. Привет твоим.

Любящий тебя Дезик 1.80.



Дорогой Зяма!

В твоем письме есть очень важное для меня ощущение, что мы-то лучше всех знаем, что почем. Это объективно, наверное, очень хорошо, означает зрелость, сознательность и отсутствие самолюбования, но для себя весьма трудно понимать разницу между задуманным и воплощенным и ощущать свое бессилие и дубоватость. У меня после краткого удовольствия (во время писания и чуть после) наступает чувство неприятного равнодушия и даже порой неприязни к тому, что я сочинил. Потом это проходит. Или стихи отбрасываются и я про них забываю, или становятся настолько отдаленными, что будто и не я писал.

А насчет «узнавания», прости, если я пишу банальности, но, кажется, есть два типа актеров. Одни перевоплощаются в «другого», вторые остаются самими собой. Не знаю, в чем здесь суть, но для себя ясно различаю два эти типа. Когда первые слишком на себя похожи – это плохо. А когда вторые не похожи на себя – это тоже плохо. Ты – мне кажется – относишься к превосходному образцу второго типа актеров. И потому так долго «дорастал» до своей фактуры.

Ты прав, что наше лирическое начало где-то плавает в нашем поколении. Человеку нужна какая-то общность. А у нас лучшей общности не оказалось, потому что те, кто пришли после нас, если не хуже нас, то во многом чужды. Хотя бы в том, что им общность, кажется, не нужна. Впрочем, я не люблю качать права по этому поводу. Молодые (я вижу в основном молодых поэтов) мне во многом нравятся.

Дорогой Зяма! Я вижу, что есть у нас множество тем для разговоров и есть взаимная тяга к этому. Надо преодолеть застарелую привычку не встречаться.

Ты – я вижу – легко и много передвигаешься по разным местам. Я же засиделся у себя в Пярну. Давно никуда не езжу. Отчасти из-за малолетних детей, отчасти по лени, отчасти по отсутствии большой потребности. Тяжел я стал. Но зато трудолюбив, чего раньше в себе не замечал.

Погода у нас прескверная. Изредка, как всегда, пишу стихи. А в ожидании вдохновения сочиняю всякую всячину во всех возможных жанрах, кроме романа-эпопеи.

Мише Львовскому – привет. Только человек железного здоровья может так долго болеть. Я Мишу люблю и ценю, но он словно меня побаивается. Не то чтобы меня, но характера, способа веселиться, моего шума, который дурно действует на нервы в его больничной тишине. Кроме того, знает, что я никогда не относился всерьез к его вслушиванию в собственный кишечник.

Но это уже болтовня.

Обнимаю тебя. Привет тебе от Галки и Варвары, а от меня – всем твоим. Будь здоров.

До встречи. Твой Д.

Ты пишешь: до зимы, – до Зямы.


Дорогой Зямуэль!

Спасибо за сердечное поздравление с моим днем рождения. И спасибо Господу, что ты еще поигрываешь, поскакиваешь, поезживаешь и множество всяких по… еще способен сотворить, в том числе и ПОзвонить мне с ПОздравлением.

Пытался изложить свои чувства стихами, но как-то они не вышли или я стал взыскательней прежнего.

С удовольствием сообщил бы тебе какие-нибудь новости. Но их в огромной степени нет в нашем тихом Пярну, кроме перемен погоды и других природных явлений, о которых я уже писал стихами.

Привилегия нашего возраста – говорить о здоровье. Поэтому сообщаю тебе, что чувствую себя прескверно. Подробности медицинского и фармацевтического характера опускаю и отсылаю тебя к моему другу Левитанскому который в этих вопросах большой дока.

Поговорим о культуре. Совершенно отстав от нее, я недавно прочитал братьев Вайнеров и понял, что именно они мне по зубам. А Гете там и разный Пруст, – их пусть читают те, кто порезвее мозгами. Читая братьев, я понял, что завидую именно им. У меня нет брата. И поэтому я всю жизнь писал один. И некому было даже сходить получить гонорар, когда я не в силах был подняться от цдловского стола.


З. Гердт переписывает новые стихи Д. Самойлова. Пярну


Еще я завидую братьям, потому что они пишут не стихами, а прозой (что труднее) и что им всю жизнь попадались такие интеллигентные милиционеры, что хочется именно им признаться в чем-нибудь гадком, что я совершил еще в ранней юности.

Вот, милый Зямуэль, и все мои мысли на сегодняшний день. Ты сам видишь, насколько я оскудел умом, увлеченный болезнями.

А ведь для будущей нашей совместной публикации в Литнаследстве (переписка) нужны бы письма с глубокими суждениями об искусстве, с недовольством по адресу нашего проклятого времени, острые характеристики наших деятелей или хотя бы интимные подробности, вроде: «а я ее с божьей помощью у..!»

Пусть Зильберштейны плачут![3]3
  Зильберштейн И. С. (1905–1988) – искусствовед, писатель, коллекционер, один из зачинателей «Литературного наследства» (ред.).


[Закрыть]

На этом кончаю свое писание. Откликайся время от времени. Привет тебе от Гали. От меня Тане и всем твоим поклон.

Обнимаю. Твой Д. 1981.

 
«Давай поедем в город…»
Давай поедем в город,
Где мы с тобой бывали.
Года, как чемоданы,
Оставим на вокзале.
 
 
Года пускай хранятся,
А нам храниться поздно.
Нам будет чуть печально,
Но бодро и морозно.
 
 
Уже дозрела осень
До синего налива.
Дым, облако и птица
Летят неторопливо.
 
 
Ждут снега. Листопады
Недавно отшуршали.
Огромно и просторно
В осеннем полушарье.
 
 
И всё, что было зыбко,
Растрепано и розно,
Мороз скрепил слюною,
Как ласточкины гнезда.
 
 
И вот ноябрь на свете.
Огромный, просветленный,
И кажется, что город
Стоит ненаселенный, —
 
 
Так много сверху неба,
Садов и гнезд вороньих,
Что и не замечаешь
Людей, как посторонних.
 
 
О, как я поздно понял,
Зачем я существую!
Зачем гоняет сердце
По жилам кровью живую.
 
 
И что порой напрасно
Давал страстям улечься!..
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
 
1963

О Михаиле Швейцере


Однажды Зяма спросил меня: «Ну, есть муж лучше меня?» «Конечно, – ответила я, – Миша Швейцер». То, что я сказала это не задумываясь, заставило Зяму тут же согласиться: «Ты права, это так».

Редкостные были люди. Миша и Соня, пережившие самую большую трагедию на земле – потерю двоих детей, остались не только расположенными ко всем детям друзей, но и заботились о них самым практическим образом. Помню, как однажды, глядя на тогда совсем еще маленького Володьку, а сегодня вполне самостоятельного кинорежиссера Владимира Басова-младшего, сказал: «Что же у тебя ножки-то такие тоненькие?» – «Ножки тоненькие, а жить-то хочется», – возразил Володя. И я знаю, что Миша всю жизнь всячески способствовал укреплению этих ножек. А Даша Шпаликова? Как оба, и Соня и Миша, были всегда озабочены ее судьбой. А когда они спрашивали, как дела у нашей Кати, то я знала, что это не светски-вежливый вопрос, а истинная собственная тревога.

Я хочу рассказать о Мише, а все время употребляю множественное число. Это потому, что взаимосвязанность Сони и Миши не позволяет иначе. Как они ругались! Называя друг друга бог знает какими словами, апеллируя к Зяме и мне за поддержкой в этой ругани и не получив ее, через три минуты умирали от хохота и нежности друг к другу. И в крохотной квартире на Мосфильмовской, и в последней, человеческой, на Университетском, был дух Дома этих людей, в котором всем – и бывавшим часто, и пришедшим впервые – было уютно. Не было никаких пиететов. Монтажницы, гримеры, участковые врачи, техники, шоферы, – кто угодно, – и знаменитейшие Шнитке, Свиридов, Окуджава, и все народные артисты и режиссеры, профессора, поэты – принимались абсолютно одинаково, тем, что было в доме, радушно и весело. Критерием была не известность, а порядочность.

Они оба были не просто одаренными, но талантливыми и поэтому были лишены тщеславия и всегда восхищены талантом других. Мне кажется, что в их фильмах, ни в одном, нет прокола со вкусом и что все актеры, занятые у Миши, сыграли одни из своих лучших ролей.

Я не хожу на могилы, а испытываю близость к ушедшим через те предметы, которые у меня есть от них. В нашем доме стоит шкафчик, привезенный Соней из ее родного Воронежа. В какой-то момент жизни его некуда было впихнуть в их квартире, и его поставили у нас до того времени, когда будет готова швейцеровская дачная квартира на Икше. Когда же она построилась, то выяснилось, что шкафчик и там быть не может, и Соня сказала, что если мы не возражаем, то она была бы рада, чтобы он жил у нас и она, приходя к нам, с ним виделась. Он был частью ее детских воспоминаний: трехлетняя Соня стоит, прижавшись к этому шкафчику, и почти каждый день слушает, как ее нянька, убирая дом, тоненьким жалобным голосом поет одну и ту же частушку: «Ой подруга моя Моо-тя, ой, как заплачу, х… уймете-е».

Миша, человек редкой эрудиции и даже философской глубины, сохранил до конца дней детскость, непосредственность, умение чувствовать настоящее. И когда бывало худо, он говорил: «Ну, давай Мотю!»

Счастье – это люди. И когда судьба ставит тебя на пути таких людей и ты испытываешь их искреннее расположение, оно и приходит. И сегодня, вынимая из шкафчика какие-нибудь лекарства (он служит аптечкой), я тоже пою: «Ой, как заплачу, так сказать, фиг уймете».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации