Текст книги "Опасные видения"
Автор книги: Коллективные сборники
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Я открываюсь.
– А я всегда открыта, – говорит Мама, и они визжат от смеха.
Чайба тянет плакать. Он не плачет, хотя с детства его приучали плакать, когда хочется.
От этого легче на душе – и посмотри на викингов, какими они были мужиками, а все равно рыдали, как дети, когда хочется
Цитата из популярной передачи «Что сделала мать?», канал 202
Он не плачет, потому что чувствует себя человеком, который только вспоминает мать, которую он любил и что скончалась в далеком прошлом. Его мать давно погребена под оползнем плоти. В шестнадцать лет у него была замечательная мать.
А потом она оставила его без денег.
СЕМЬЯ, ЧТО ДЕНЬГИ ЖЖЕТ, – ЭТО СЕМЬЯ, ЧТО РАСТЕТ
Из поэмы Эдгара Э. Гриста, канал 88
– Сынок, мне от этого выгоды нет. Я это делаю только потому, что люблю тебя.
И вдруг – жир, жир, жир! Куда она пропала? В сальные пучины. Исчезала, увеличиваясь в размерах.
– Сыночек, ты бы хоть со мной ссорился иногда.
– Ты лишила меня денег, мам. Но это ничего. Я уже большой мальчик. Просто ты не имеешь права думать, будто я захочу опять к этому вернуться.
– Ты меня больше не любишь!
* * *
– Что на завтрак, мам? – спрашивает Чайб.
– У меня хорошие карты, Чайби, – говорит мама. – Как ты сам не раз говорил, ты уже большой мальчик. Хотя бы сегодня приготовь себе завтрак сам.
– Зачем позвонила?
– Забыла, когда начинается твоя выставка. Хотела выспаться перед тем, как пойти.
– 14:30, мам, но идти не обязательно.
Накрашенные зеленые губы раскрываются, как гангрена. Она чешет нарумяненный сосок.
– О, но я сама хочу сходить. Не хочу пропускать художественные свершения родного сыночка. Как думаешь, тебе дадут грант?
– Если нет, нас ждет Египет, – говорит он.
– Эти вонючие арабы! – говорит Вильгельм Завоеватель.
– Виновато Бюро, а не арабы, – говорит Чайб. – Арабы переезжают сюда по той же причине, почему придется переехать нам.
Из неизданной рукописи Дедули:
«Кто бы мог подумать, что Беверли-Хиллз станет антисемитским?»
– Не хочу в Египет! – канючит мама. – Получи грант, Чайби. Не хочу отсюда уезжать. Я здесь родилась и выросла – ну, на десятом уровне, а когда переехала я, со мной перебрались и все мои друзья. Я не хочу уезжать!
– Не плачь, мам, – говорит Чайб, занервничав вопреки себе. – Не плачь. Правительство не может тебя заставить, ты же знаешь. У тебя есть права.
– Если хочешь дальше иметь плюшки, поедешь, – говорит Завоеватель. – Если только Чайб не выиграет грант. И я бы не стал его винить, если бы он даже не старался. Он не виноват, что ты не можешь отказать Дяде Сэму. У тебя есть и пурпур, и навар с картин Чайба. А тебе все мало. Ты тратишь быстрее, чем получаешь.
Мама яростно вопит на Вильгельма, и оба забывают о Чайбе. Он отключает фидо. К черту завтрак – поест потом. Последнюю картину на Праздник нужно закончить к полудню. Он нажимает на панель, и голая яйцеобразная комната открывается тут и там, оборудование выезжает, будто дар электронных богов. Зевксис бы психанул, а у Ван Гога началась бы трясучка, если б они только видели, по какому полотну, с какими палитрой и кистью работает Чайб.
В процессе рисования надо гнуть и складывать тысячи кусочков проволоки в разных формах на разной глубине картины. Проволока такая тонкая, что разглядеть ее можно только с увеличителями, а гнуть – исключительно тонкими пассатижами. Отсюда и его очки-консервы, и длинный, почти невидимый инструмент на первой стадии творения. После сотен часов кропотливого и терпеливого труда (любви) проволока на месте.
Чайб снимает очки, чтобы оценить общее впечатление. Затем покрывает проволоку из пульверизатора красками и оттенками по своему выбору. Краска высыхает в считаные минуты. Чайб подключает электрические проводники и нажимает на кнопку, пуская по проволочкам небольшой разряд. Те сияют под краской и – лилипутские фитили – пропадают в голубом дыме.
Результат – трехмерное произведение, твердые оболочки краски в несколько слоев. Оболочки разной толщины, но все такие тонкие, что, когда картину поворачивают под светом, свет доходит через верхний до внутреннего. Некоторые оболочки – лишь отражатели для усиления света, для заметности глубинных изображений.
На выставке картина будет на вращающемся пьедестале, вращаясь на 12 градусов левее и на 12 градусов от центра.
Вновь набат фидо. Чайб, матерясь, хочет его отключить. Это хотя бы не истерический зов интеркома от его матери. По крайней мере пока. Если она проиграется в покер, то скоро позвонит.
Сезам, откройся!
Гнев, разиня, воспой дядю Сэма[43]43
Отсылка к первой строчке «Илиады»: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»
[Закрыть]
Дедуля пишет в «Личных измышлениях»: «Двадцать пять лет после того, как я сбежал с двадцатью пятью миллиардами долларов, а потом якобы скончался от сердечного приступа, а меня снова выследил Фалько Аксипитер. Детектив НБ, звавшийся Фальконом Ястребом, когда только пришел в профессию. Что за эготист! И все-таки глаз как у орла, хватка хищника, и я бы содрогнулся, если бы не был уже слишком стар, чтобы бояться простых смертных. Кто ослабил путы и снял шлем? Как он напал на древний остывший след?»
Лик Аксипитера – как у страдающего от излишней подозрительности сапсана, который глядит всюду, когда воспарит, который заглядывает и в собственный анус, чтобы точно знать, что там не угнездилась скрывающаяся утка. Бледно-голубые глаза мечут взгляды, как ножи из рукава по мановению кисти. Глаза с шерлоковским вниманием не упускают ни пустячных, ни важных деталей. Голова вертится то туда, то сюда, уши подрагивают, ноздри расширяются и сужаются – весь сплошь радар, сонар и одар.
– Мистер Виннеган, прошу прощения за ранний звонок. Я вас не разбудил?
– Очевидно, что нет! – говорит Чайб. – Не трудитесь представляться. Я вас знаю. Вы ходите за мной хвостом уже три дня.
Аксипитер не краснеет. Мастер самоконтроля – если надо покраснеть, он это делает в глубине кишок, где никто не увидит.
– Если вы меня знаете, может, скажете, и почему я вам звоню?
– За дурака меня принимаете?
– Мистер Виннеган, я бы хотел поговорить о вашем прапрадедушке.
– Он мертв уже двадцать пять лет! – восклицает Чайб. – Забудьте вы его. И хватит беспокоить меня. Даже не пытайтесь получить ордер на обыск. Его не выдаст ни один судья. Мой дом – моя нелепость… я хотел сказать, крепость.
У него на уме только мама и как пройдет день, если Аксипитер скоро не уйдет. Но сначала надо закончить картину.
– Исчезните, Аксипитер, – говорит Чию. – Пожалуй, пожалуюсь на вас в BPHR. У вас наверняка есть фидо в вашей дурацкой шляпе.
Лицо Аксипитера невозмутимо и неподвижно, словно гипсовый рельеф бога-сокола Гора. Возможно, его кишки слегка пучит от газов. Если и так, он и от него избавится незаметно.
– Ну хорошо, мистер Виннеган. Но так просто вы от меня не отделаетесь. Ведь все-таки…
– Исчезните!
Интерком свист трижды. Три раза – значит, Дедуля.
– Я подслушивал, – произносит голос стодвадцатилетнего старика, слабый и глубокий, как эхо из гробницы фараона. – Хочу повидаться с тобой перед уходом. Если можешь уделить несколько минут Ветхому Деньгами[44]44
Ветхий денми – образ из Книги пророка Даниила.
[Закрыть].
– Всегда могу, Дедуля, – отвечает Чайб, преисполняясь любовью к старику. – Принести еды?
– Да, и для разума тоже
Der Tag. Dies Irae. Götterdammerung[45]45
День (нем.). День гнева (лат.). Сумерки богов (нем.).
[Закрыть]. Армагеддон. Все и сразу. Пан или пропал. Да или нет. Столько звонков – и предчувствие, что будут еще. Что готовит конец дня?
ПАСТИЛКА СОЛНЦА СОСКАЛЬЗЫВАЕТ В БОЛЬНОЕ ГОРЛО НОЧИ
Из Омара Руника
Чайб идет к выпуклой двери, которая сдвигается в щели между стенами. Центр дома – овальная комната для семейных собраний. В первом квадранте, по часовой стрелке, – кухня, отделенная от семейной комнаты шестиметровыми ширмами-гармошками, расписанными сценами из египетских гробниц рукой Чайба – его слишком тонкий комментарий на качество современной еды. Границы семейной комнаты и коридора размечают семь тонких столбов по кругу. Между столбами – еще высокие ширмы-гармошки, написанные Чайбом в его период увлечения америндской мифологией.
Коридор тоже овального очертания; в него выходят все комнаты в доме. Всего их семь – сочетания «шесть спален – мастерская – студия – туалет – душ». Седьмая – кладовая.
Маленькие яйца внутри яиц побольше внутри великих яиц внутри мегамонолита на планетарной груше внутри овоидной вселенной (новейшая космогония указывает, что у бесконечности форма куриного плода). Господь созерцает бездну и хохочет где-то каждый триллион лет.
Чайб идет через коридор, проходит между двумя колоннами, вырезанными им же в стиле кариатид-нимфеток, и попадает в семейную комнату. Мама косится на сына, который, на ее взгляд, на всех парах мчится к безумию, если уже не примчался. А отчасти виновата она сама: не стоило поддаваться отвращению и по прихоти лишать его всего. А теперь она толстая и некрасивая – о боже, какая же она толстая и некрасивая. Какие уж тут большие или даже малые шансы начать заново.
Ничего удивительного – твердит она себе, вздыхая, с обидой, в слезах, – что Чайб отказался от любви к матери ради чужих, упругих, фигуристых удовольствий молодых девушек. Но отказаться и от них?.. Он же не педик. Эти глупости он бросил в тринадцать. Так откуда вдруг целомудрие? Он не любит даже форниксатор, что она могла бы понять, если и не одобрить.
О боже, где же я ошиблась? И затем: со мной-то все в порядке. Это он сходит с ума, как его отец – кажется, звали его Рэли Ренессанс, – и его тетушка, и его прапрадед. Это все искусство и радикалы, Юные Редисы, с которыми он так носится. Он слишком творческий, слишком чувствительный. О боже, случись что с моим мальчиком – и мне придется отправляться в Египет.
Чайб знает, о чем она думает, – потому что она часто повторяла это вслух и не способна думать больше ни о чем другом. Он огибает круглый стол, не сказав ни слова. Рыцари и леди нафталинного Камелота взирают на него из-за пивной завесы.
На кухне он открывает овальную дверку в стене. Берет поднос с едой в накрытых чашечках и тарелках; все завернуто в пластик.
– Не поешь с нами?
– Не ной, мам, – отвечает он и возвращается к себе, за сигарами для Дедули. Дверь засекает, усиливает и передает зыбкий, но узнаваемый эйдолон эпидермальных электрических полей в механизм активации, поражается. Чайб слишком расстроен. Поверх его кожи бушуют магнитные мальстремы, искажая спектральную конфигурацию. Дверь чуть окатывается, задвигается, снова передумывает, катается туда-сюда.
Чайб пинает дверь – и ее заедает окончательно. Он решает, что придется отправить видео– или голосовой сезам. Беда в том, что у него маловато юнитов и купонов, на стройматериалы не хватит. Он пожимает плечами и идет по изгибающемуся одностенному коридору, останавливается перед дверью Дедули, скрытой от гостиной кухонными ширмами.
Чайб читает пароли нараспев; дверь отодвигается.
Полыхает свет – желтоватый свет с красным отливом, творение Дедули. Заглянуть в выпуклую овальную дверь – как заглянуть в глазное яблоко безумца. У Дедули – посреди комнаты – белая борода, ниспадающая до бедер, и белые волосы, льющиеся до тыльной стороны колен. Хоть его наготу могут скрыть борода и волосы – и сейчас он не на людях, – он в шортах. Дедушка старомоден, что простительно человеку недюжинной дюжины десятков лет.
Как и Рекс Лускус, он одноглаз. Улыбается он своими зубами, выращенными из пересаженных тридцать лет назад корней. Из уголка полных красных губ торчит большая зеленая сигара. Нос широкий и расплющенный, словно на него тяжело наступили. Лоб и щеки широкие – возможно, из-за примеси оджибве в крови, хотя он рожден Финнеганом и даже потеет по-кельтски, с ароматом виски. Голову держит высоко, а его серо-голубой глаз – словно озеро на дне допотопной ямы, остаток растаявшего ледника.
В общем и целом у Дедули лицо Одина, когда тот возвращается от Источника Мимира, гадая, не слишком ли высокую цену заплатил. Или же лицо обветренного, обтесанного Сфинкса в Гизе.
– На тебя глядят сорок столетий истерии, если перефразировать Наполеона, – говорит дедушка. – Скала веков. «А что такое человек?» – вопрошает новый Сфинкс, когда Эдип разгадывает вопрос старого, но ничего не меняет, потому что уже породил другого из своего рода – умника с вопросом, на который еще никто не нашел ответ. И может, даже к лучшему.
– Ты говоришь странно, – замечает Чайб, – но мне нравится.
Улыбается Дедуле, любит его.
– Ты сюда прокрадываешься каждый день не столько из любви, сколько ради знаний и мудрости. Я видел все, слышал все и передумал тоже немало. Я долго путешествовал перед тем, как найти прибежище в этой комнате четверть века назад. И все же именно заточение стало величайшей одиссеей.
Старый маринатор[47]47
Отсылка к «Сказанию о старом мореходе» (1797) английского поэта Сэмюэла Кольриджа.
[Закрыть]
– зову я себя. Маринад мудрости, пропитанный уксусом пересоленного цинизма и затянувшейся жизни.
– Ты так улыбаешься, будто у тебя только что была женщина, – поддразнивает Чайб.
– Нет, мальчик мой. Силу своего стержня я утратил уж тридцать лет назад. И благодарю за это бога, ведь он избавил меня от искушения блуда – не говоря уже о мастурбации. Однако у меня осталась другая сила, а значит, место для других грехов, причем даже тяжелее.
Не считая греха полового совокупления, парадоксально включающего в себя грех полового извержения, у меня хватало и других причин не просить Древнюю Черную Магическую Науку об уколах, чтобы преисполниться жизнью вновь. Я был слишком стар, чтобы привлекать молодых девушек чем-то, кроме денег. И еще слишком поэт, любитель красоты, чтобы любоваться морщинистыми опухолями своего поколения или нескольких до моего.
Так-то, сын мой. Мой язычок вяло болтается в колоколе секса. Динь-дон, динь-дон. Многовато дона, но плоховато с динем.
Дедуля смеется глубоким смехом – львиный рев со вспорхом голубей.
– Я лишь посланник древних, стряпчий давно скончавшихся клиентов. Не славить пришел я Цезаря, а хоронить[48]48
Уильям Шекспир, «Юлий Цезарь». Пер. О. Мандельштама.
[Закрыть], и мое чувство справедливости вынуждает признать и грехи прошлого. Я заскорузлый старик, в узилище, как Мерлин в его дереве. Залмоксис, тракийский бог-медведь, в спячке в пещере. Последний из Семи Спящих.
Дедуля идет к торчащей из потолка тонкой пластиковой трубе и опускает складные рукоятки окуляра.
– Перед нашим домом завис Аксипитер. Учуял что-то неладное в Беверли-Хиллз, 14-й уровень. Неужто Великан Виннеган еще жив? Дядя Сэм – как диплодок, которого пнули под зад. Сигнал доходит дот мозга двадцать пять лет.
На глаза Чайба наворачиваются слезы.
– О боже, Дедуль, – говорит он, – не хочу, чтобы с тобой что-то случилось.
– А что может случиться со стодвадцатилетним стариком, не считая отказа мозга или почек?
– Со всем уважением, Дедуль, – говорит Чайб, – но ты еще коптишь небо.
– Зови меня жерновами Ид, – отвечает дедушка. – Мука из нее печется в странной печи моего эго – хоть о ней уже никто и не печется.
Чайб улыбается сквозь слезы.
– В школе учат, что каламбуры – это примитивно и вульгарно.
– Что хорошо Гомеру, Аристофану, Рабле и Шекспиру, то хорошо и для меня. К слову о примитивном и вульгарном: встретил тут намедни вечером твою матушку в коридоре, до начала их игры в покер. Я как раз выходил из кухни с бутылкой. Она чуть не упала в обморок. Но быстро оправилась и сделала вид, что меня не заметила. Может, решила, что увидела привидение. Но сомневаюсь. Она бы уже трепалась об этом по всему городу.
– Она могла рассказать своему врачу, – говорит Чайб. – Она видела тебя и несколько недель назад, помнишь? Могла и упомянуть к слову, когда жаловалась на свои так называемые головокружения и галлюцинации.
– А старые костоправы, зная семейную историю, позвонили в НБ. Возможно.
Чайб заглядывает в окуляр перископа. Поворачивает его, вращает колесики настройки на рукоятках, опускает циклопов на конце трубы снаружи. Аксипитер рыщет у скопления семи яиц, где каждое стоит на широкой тонкой изогнутой ветви-мостике, торчащей от центрального пьедестала. Аксипитер поднимается по ступенькам к мостику, ведущему к двери миссис Эпплбаум. Дверь открывается.
– Видимо, подловил ее вне форниксатора, – говорит Чайб. – А ей-то наверняка одиноко; по фидо она с ним говорить не захочет. Боже, она толще мамы!
– Отчего бы и нет? – говорит дедушка. – Мистер и миссис Обыватели сидят на заду день напролет, пьют, едят и смотрят фидо: мозги разжижаются, а тела расплываются. В наше время Цезарь без труда окружил бы себя толстыми друзьями. И ты ешь, Брут?
Впрочем, комментарий Дедули не подходит к миссис Эпплбаум. У нее дырка в голове, а люди с зависимостью от форниксатора толстеют редко. Они сидят или лежат весь день и часть ночи, пока иголка в форниксе мозга производит небольшие электрические разряды. С каждым разрядом тела захватывает неописуемый экстаз – удовольствие намного выше, чем от еды, питья или секса. Это незаконно, но правительство не тревожит пользователей, если только не хочет от него чего-то еще: у форниксов редко бывают дети. У двадцати процентов ЛА в черепе просверлены дырки для доступа иголок. Зависимость – у пяти процентов; они чахнут, редко едят, из растянутых мочевых пузырей сочится яд в кровоток.
– Мои брат с сестрой наверняка замечают тебя, когда ты прокрадываешься на церковную службу, – говорит Чайб. – Они не могли?..
– Они тоже принимают меня за привидение. В наше-то время! Впрочем, уже неплохо, что они верят хоть во что-то, пусть и в суеверие.
– Тебе лучше больше не ходить в церковь.
– Церковь да ты – вот и все, что еще поддерживает во мне жизнь. Но грустный был день, когда ты сказал, что не можешь уверовать. Из тебя бы вышел хороший священник – со своими изъянами, конечно, – а у меня была бы своя служба и исповедальня прямо в этой комнате.
Чайб молчит. Он ходил на уроки и службы, чтобы порадовать дедушку. Церковь была яйцевидной морской раковиной, в которой, если поднести к уху, слышался только отдаленный рев бога, уходящий, как отливная волна.
ДРУГИЕ ВСЕЛЕННЫЕ МОЛЯТ О БОГАХ,
и все же Он слоняется в поисках работы у этой.
Из рукописи Дедули
За перископ встает Дедуля. Смеется:
– Налоговое бюро! Я-то думал, его давно распустили! У кого еще остался такой доход, чтобы о нем стоило сообщать? Как думаешь, не работают ли они только ради меня одного? Не удивлюсь.
Он подзывает Чайба обратно, наставив перископ в центр Беверли-Хиллз. Чайб смотрит между семияйцевыми кладками на разветвленных пьедесталах. Видит часть центральной площади, гигантские овоиды ратуши, федеральные бюро, Народный центр, часть массивной спирали, где установлены культовые сооружения, и дору (от слова «пандора»), где люди на пурпурном пособии получают продукты по делу, а люди с дополнительным доходом – безделицы. Виден конец большого искусственного озера: на нем плавают лодки и каноэ, рыбаки.
Облеченный пластиковый купол, накрывший кладки Беверли-Хиллз, – небесно-голубой. Взбирается к зениту электронное солнце. Видна пара белых и реалистичных картинок облаков, даже клин гусей в миграции на юг, слабо слышится их перекличка. Довольно реалистично – для тех, кто ни разу не был за стенами ЛА. Но Чайб провел два года в Корпусе всемирной реабилитации и сохранения природы – КВРСП – и знает разницу. Он чуть было не решил дезертировать вместе с Руссо Красным Ястребом и влиться к неоамериндам. Потом хотел стать егерем. Но тогда бы ему в конце концов пришлось застрелить или арестовать Красного Ястреба. К тому же просто не хотелось быть сэмщиком. А еще больше всего на свете хотелось рисовать.
– А вот и Рекс Лускус, – говорит Чайб. – У него берут интервью перед Народным центром. Ну и толпа.
Пеллюсидарный прорыв[49]49
Мир из романа Эдгара Райса Берроуза «Пеллюсидар».
[Закрыть]
Вторым именем Лускуса должно было быть Конкурент. Человек великой эрудиции и пронырливости Улисса, с привилегированным доступом к Библиотеке компьютера Большого ЛА, – он всегда обходил своих коллег.
Он же учредил школу критики «Движуха».
Когда Лускус объявил название своей новой философии, Прималюкс Рескинсон, его главный соперник, провел обширное исследование. И торжествующе объявил, что Лускус перенял выражение из устаревшего сленга середины двадцатого века.
На следующий же день Лускус заявил в фидо-интервью, что Рескинсон – неглубокий исследователь, но чего от него еще ожидать.
На самом деле слово «движуха» пришло из языка готтентотов. У них это значило «исследовать» – то есть наблюдать, пока что-нибудь да не заметишь в своем объекте; в данном случае – в художнике и его произведениях.
Критики выстроились к новой школе в очередь. Рескинсон подумывал покончить с собой, но взамен обвинил Лускуса, что он поднялся по лестнице успеха через постель.
Лускус ответил по фидо, что его личная жизнь – личная, а Рескинсон – на грани нарушения ее тайны. Впрочем, Рескинсон заслуживал усилий не больше, чем нужно, чтобы прихлопнуть комара.
– Что это еще за «комар»? – вопрошали миллионы зрителей. – Вот бы этот яйцеголовый говорил попроще, чтобы мы понимали.
Голос Лускуса на минуту становится тише, пока переводчики объясняют слово, только что получив записку от наблюдателя, раскопавшего его в энциклопедии фидо-станции.
Лускус еще два года ездил на новизне школы «движухи».
А затем вновь утвердил свой пошатнувшийся престиж благодаря философии Абсомогущего Человека.
И стала она такой популярной, что Бюро культурного развития и досуга потребовало на полтора года ежедневный час для вступительной программы абсомогущества.
Комментарий Дедули Виннегана в «Личных измышлениях»:
Что сказать об Абсомогущем Человеке, этом апофеозе индивидуальности и полного психосоматическоого развития, демократическом уберменше в том виде, как его рекомендует Рекс Лускус, сексуально одностороннем? Бедный старый Дядя Сэм! Старается втиснуть переменчивость своего народа в единую стабильную форму, чтобы ими управлять. И в то же время поощряет всех и каждого развивать врожденные способности – будто они есть! Бедный старый длинноногий, хлипкобородый, мягкосердый, твердолобый шизофреник! Воистину левая рука не знает, что творит правая. На самом деле и правая рука не знает, что делает правая.
«Что сказать об Абсомогущем Человеке? – ответил Лускус председателю на четвертой сессии „Лусковских лекций“. – Как он противоречит современному цайтгайсту? А он не противоречит. Абсомогущий Человек – императив нашего времени. Он должен явиться, чтобы воплотить Золотой мир. Как можно иметь Утопию без утопийцев, Золотой мир без людей со стальной волей?»
Лускус дал речь о Пеллюсидарном прорыве в Памятный день и прославил Чайбайабоса Виннегана. И заодно сильнее всего посрамил своих конкурентов.
– Пеллюсидарный? Пеллюсидарный? – бормочет Рескинсон. – О боже, что теперь выдумала наша фея Динь-Динь?
– В двух словах не объяснишь, почему я зову гениальный подход Виннегана именно так, – продолжает Лускус. – Для начала позвольте зайти издалека.
Из Арктики в Иллинойс
– Итак, однажды Конфуций сказал, будто медведь на Северном полюсе не может пёрнуть, не подняв бурю в Чикаго.
Под этим он имел в виду, что все события, все люди взаимосвязаны нерушимой паутиной. Что делает один, пусть самое незначительное, отдается по нитям и затрагивает каждого.
Хо Чун Ко, сидя перед своим фидо на 30-м уровне Лхасы, Тибет, говорит жене:
– Этот белый дурень все перепутал. Конфуций в жизни такого не говорил. Сохрани нас Ленин! Еще позвоню ему и устрою головомойку.
Жена отвечает:
– Давай переключим канал. Сейчас идет «Пай-Тинг-Плейс» и…
Нгомбе, 10-й уровень, Найроби:
– Здешние критики – кучка черных сволочей. А вот возьми Лускуса – он бы вмиг разглядел мой гений. Завтра же с утра подаю на эмиграцию.
Жена:
– Хоть меня бы спросил, хочу я ехать или нет! А как же дети… мама… друзья… собака?.. – и так далее всю безльвиную ночь самосиятельной Африки.
– …бывший президент Радинов, – продолжает Лускус, – назвал наше время «Веком Подключенного Человека». Немало вульгарных насмешек прозвучало по поводу этого, по моему мнению, проницательного оборота. Но Радинов не имел в виду, что наше общество – это некая «человеческая гирлянда». Он имел в виду, что электрический ток современного общества бежит по цепи, к которой подключены все мы. Это Век Полной Взаимосвязи. Провиснет хоть один провод – и закоротит нас всех. И все ж неоспоримо: жизнь без индивидуальности не стоит того, чтобы ее проживать. Каждый человек должен быть гапакс легоменон…[50]50
Гапакс легоменон – слово, употребленное в некотором корпусе текстов (например, конкретном языке) только один раз.
[Закрыть]
Рескинсон вскакивает с кресла и кричит:
– А я знаю этот оборот! В этот раз ты попался, Лускус!
От волнения он падает в обморок – симптом распространенного наследственного порока развития. А когда приходит в себя, уже и лекции конец. Он подскакивает к устройству записи, чтобы послушать, что пропустил. Но Лускус аккуратно избежал определения Пеллюсидарного прорыва. До него он дойдет в другой лекции.
Дедуля у окуляра присвистывает.
– Чувствую себя астрономом. Планеты на орбите нашего дома – солнца. Вот Аксипитер, ближайший, – Меркурий, хоть он и не бог воров, а их заклятый враг. Далее Бенедиктина – твоя нервная Венера. Жесткая, жесткая, жесткая! Сперматозоиды размозжат свои белые головушки об эту каменную яйцеклетку. Уверен, что она беременна?
Вон и твоя Мама в убийственном наряде – вот бы уже кто-нибудь взял и убил. Мать-Земля, что движется к перигею правительственной лавочки тратить твои накопления.
Дедушка упирается потверже, будто на палубе во время качки, черно-голубые вены на его ногах толстые, как удушающие лозы на стволе древнего дуба.
– Краткое отступление от роли герра доктора Штерншайсдрекшнуппе[51]51
Звездное дерьмо-дерьмо-дерьмо (нем.).
[Закрыть], великого астронома, к роли дер унтерзеебут-капитана Залпен фон Пли. А! Фнофь фижу дас пароход, дайн Мама, виляет, качается, волнуется в морях алкоголя. Утрачен курс; пасует компас. Колеса вращаются в воздухе. Кочегары орудуют в поте лица, разжигая беспечно печи беспокойства; топят, пока она топится в вине. Винты запутаны в неводах невроза. И большой белый кит – проблеск в черных пучинах, но быстро всплывает, намерен пробить ее корму – велика, не промахнешься. Обреченная посудина – как не оплакать. И не сблевать в отвращении.
Первая торпеда – огонь! Вторая торпеда – огонь! Бабах! Мама дает крен; рваная пробоина в корпусе, но не та, о которой ты подумал. И пошла на дно, опускается носом, как и подобает хорошей фелляционистке, а огромная корма вздымается в воздух. Буль-буль! На семь литров накилялась!
Засим вернемся из-под воды в открытый космос. Из таверны только что показался твой лесной Марс, Красный Ястреб. И Лускус – Юпитер, одноглазый Всеотец Искусств, если простишь смешение скандинавской и римской мифологий, – окруженный роем спутников.
Экскреция есть горький элемент доблести
Лускус говорит фидо-журналистам:
– Под этим я имею в виду, что Виннеган, как и любой творец, будь то великий или нет, творит искусство, которое есть в первую голову самобытная секреция, а также экскреция. Экскреция в первоначальном смысле: избавление от лишнего. Творческая экскреция, личная экскреция. Знаю, мои уважаемые коллеги еще посмеются над такой аналогией, а потому вызываю их на фидо-дебаты, когда им будет удобно.
Доблесть же в том, что творец осмеливается показать общественности, что он произвел из себя. Горечь же в том, что в свое время творца могут отвернуть или неверно понять. А также в страшной войне бессвязных или хаотичных элементов внутри самого творца, часто взаимопротиворечащих, которые он обязан объединить в уникальную сущность. Поэтому я и говорю – «личная экскреция».
Фидо-репортер:
– Правильно ли мы понимаем, что все – это огромная куча говна, но искусство неожиданно его преображает во что-то золотое и просвещающее?
– Не совсем. Но уже тепло. Я уточню и разовью свою мысль на следующей лекции. Сейчас я хочу поговорить о Виннегане. Иные творцы показывают нам только поверхность: они фотографы. Но поистине великие показывают внутреннюю суть объектов и существ. Однако Виннеган первым проявил больше одной внутренности в одном произведении искусства. Его изобретение – высотно-рельефная многоуровневая техника – прозревает подземные слои за слоями.
Прималюкс Рескинсон, громко:
– Великая чистка лука живописи!
Лускус – спокойно, когда улегается смех:
– В каком-то отношении метко сказано. Великое искусство, как и лук, повергает в слезы. Однако ж свет в картинах Виннегана – не просто отражение: свет всасывается, переваривается и затем преломляется далее. Каждый ломаный луч показывает не аспекты фигур в глубинах, а цельные фигуры. Я бы даже сказал – миры.
Я зову это Пеллюсидарным прорывом. Пеллюсидар – полый центр нашей планеты, описанный в ныне позабытом романтическом фэнтези писателя двадцатого века, Эдгара Райса Берроуза, создателя бессмертного Тарзана.
Рескинсон стонет и снова едва не лишается сознания:
– Пеллюсидарный! От слова «пеллюцид»! Лускус, каламбурящий ты эксгуматор!
– Герой Берроуза проник под кору Земли и открыл внутри другой мир. В некоторых отношениях он противоположность внешнего: континенты там, где на поверхности – моря, и наоборот. Точно так же Виннеган открыл внутренний мир – аверс общественного образа, что излучает Обыватель. И, как герой Берроуза, он вернулся с ошеломительной историей о психических угрозах и исследованиях.
И как литературный герой обнаружил Пеллюсидар, заселенный людьми каменного века и динозаврами, так и мир Виннегана, хоть совершенно современный, с одной стороны, архаичный – с другой. Кромешно чистый. И все же в сиянии виннегановского мира мы видим зло и непостижимое пятно черноты – в Пеллюсидаре ему параллельна крошечная застывшая луна, отбрасывающая леденящую и неподвижную тень.
И я не просто включаю «пеллюцид» в слово «Пеллюсидар». Однако «пеллюцид» означает «отражающий свет всеми поверхностями одинаково» или же «пропускающий свет без рассеивания или искажения». Картины Виннегана делают ровно наоборот. Но – под ломаным и перекошенным светом – внимательный наблюдатель увидит первобытную ясность, размеренную и понятную. Этот свет объединяет все разрывы и многие уровни, этот свет я имел в виду в предыдущей лекции об «эпохе подключенного человека» и полярном медведе.
При ближайшем рассмотрении зритель это заметит – почувствует, так сказать, фотонную дрожь сердцебиения виннегановского мира.
Рескинсон едва не падает в обморок. С улыбкой и черным моноклем Лускус похож на пирата, только что захватившего груженный золотом испанский галеон.
Дедушка, все еще за окуляром, продолжает:
– А вот и Мариам ибн Юсуф, египетская крестьянка, о которой ты рассказывал. Это твой Сатурн – отдаленный, царственный, холодный – и в парящей и вращающейся разноцветной шляпе, что сейчас в моде. Кольца Сатурна? Или нимб?
– Она прекрасна, и из нее выйдет замечательная мать моих детей, – говорит Чайб.