Текст книги "Дом имён"
Автор книги: Колм Тойбин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
На миг мне почудилось, что именно это боги с нами и сделали: отвлекли нас игрушечными распрями, кличем жизни, они отвлекли нас и образами гармонии, красоты, любви, а сами наблюдали отрешенно, бесстрастно, ждали, когда все завершится, когда нападет усталость. Стояли в сторонке – как мы. А когда все закончилось, пожали плечами. Им больше нет дела.
Орест не желал завершать игровой поединок, но правила устанавливали предел тому, что можно, а чего нельзя. Разок мальчик приблизился слишком вплотную к отцу и оказался полностью уязвим для отцова меча. Агамемнон легонько оттолкнул сына, и тому стало ясно, что это всего лишь игра и что мы это видели, заметили. Из-за этого понимания Орест быстро утратил пыл – и так же быстро устал и закапризничал. Но все равно бросать не хотел. Когда я позвала няньку, Орест расплакался. Не нужна ему нянька, сказал он, и отец взял его на руки и понес, как полено, к нашим опочивальням.
Ифигения не смотрела на меня, а я – на нее. Мы обе продолжали стоять. Сколько времени прошло, не знаю.
Когда Агамемнон возник вновь, он быстро двинулся к выходу из шатра, а затем обернулся.
– Так вам, значит, известно? – тихо спросил он.
Я оторопело кивнула.
– Говорить больше не о чем, – прошептал он. – Так должно быть. Прошу, поверь мне, так должно быть.
Прежде чем оставить нас, он глянул на меня опустошенно. Едва не пожал плечами, раскинув руки ладонями вверх. Будто человек, лишенный всякой власти, – или же он изображал для нас с Ифигенией, как может выглядеть такой человек. Придавленный, такого легко обдурить или уговорить.
Этой позой великий Агамемнон отчетливо дал понять: каким бы ни было принятое решение, принял его не он сам, а другие. Дал понять, что для него, Агамемнона, все это чересчур, и он метнулся в ночь, где ждала его стража.
Далее возникла тишина – тишина, какая бывает, лишь когда армия спит. Ифигения подошла ко мне, мы обнялись. Не рыдала она и не плакала. Казалось, она больше никогда не шевельнется и поутру нас найдут в этих же объятиях.
* * *
С первой зарей я двинулась по лагерю в поисках Ахилла. Когда нашла его, он подался от меня прочь – в равной мере и с гордостью, и от страха, в равной мере и чтобы соблюсти приличия, и от неловкости: вдруг кто следит за нами. Я приблизилась, но шептать не стала.
– Мою дочь заманили сюда обманом. Использовали твое имя.
– Я тоже гневаюсь на ее отца.
– Я паду на колени перед тобой, если нужно. Можешь ли ты помочь мне в беде? Можешь ли помочь девушке, что явилась сюда стать твоей женой? Ради тебя портнихи трудились день и ночь. Ради тебя были все восторги. А теперь ей говорят, что ее прикончат. Что подумают остальные, когда узнают об этом обмане? Больше некого мне умолять, и я умоляю тебя. Ты обязан мне помочь – хотя бы ради твоего собственного имени. Дай мне руку, и я буду знать, что мы спасены.
– Не притронусь я к руке твоей. Подам тебе руку, лишь если удастся отговорить Агамемнона. Не должен был твой супруг использовать мое имя как ловушку.
– Если не женишься на ней, если…
– Мое имя тогда ничто. Моя жизнь – ничто. Лишь слабость – имя, употребленное, чтобы залучить девушку.
– Я готова привести сюда мою дочь. Да встанем мы обе перед тобой.
– Пусть побудет одна. Я поговорю с твоим супругом.
– Мой супруг… – начала я, но умолкла.
Ахилл оглядел мужчин, что стояли к нам ближе всех.
– Он наш вожак, – сказал Ахилл.
– Сможешь взять верх – будешь вознагражден, – сказала я.
Он посмотрел на меня спокойно, удерживая мой взгляд, пока я не развернулась и не пошла обратно одна через лагерь. Воины уходили с моей дороги, с глаз моих прочь, будто я, раз пытаюсь предотвратить жертвоприношение, – могучая чума, насланная на их лагерь, хуже ветра, что разбил их корабли о скалы и поднялся вновь, еще в пущей ярости.
Вернувшись в шатер, я услышала плач Ифигении. Шатер полнился женщинами – немногими теми, кто прибыл с нами, а также явившимися накануне, теперь же – еще и прибившимися, чтобы усилить переполох вокруг моей дочери. Я крикнула им, пусть убираются вон, они меня не послушали, и тогда я схватила одну за ухо и потащила к выходу из шатра, вышвырнула ее, двинулась к следующей, пока остальные, за исключением тех, кто прибыл вместе с нами, не бросились врассыпную.
Ифигения сидела, закрыв лицо руками.
– Что здесь происходило? – спросила я.
Одна женщина рассказала нам, что трое суровых солдат при полном вооружении явились в шатер искать меня. Когда им сказали, что меня нет, они решили, что я прячусь, и переворошили всё – и опочивальни, и кухни. А затем ушли, прихватив с собой Ореста. Когда женщина сообщила, что Ореста забрали, Ифигения заплакала. Когда его выносили наружу, он бился и сопротивлялся, сказали мне.
– Кто прислал тех солдат? – спросила я.
На миг воцарилось молчание. Никто не желал отвечать, пока одна не заговорила.
– Агамемнон, – сказала она.
Я велела двум женщинам пойти со мной в опочивальни – привести в порядок мое тело и облачение. Меня омыли со сладкими пряностями и благовониями, а затем помогли выбрать наряд, причесали. Спросили, сопровождать ли меня, но я подумала, что отправлюсь искать супруга в лагере одна, буду выкликать его имя и угрожать любому встречному, если не помогут мне отыскать Агамемнона.
Когда я наконец нашла его шатер, путь мне преградил его человек, он спросил меня, что за дело у меня к Агамемнону.
Я пыталась убрать стража с дороги, и тут появился Агамемнон.
– Где Орест? – спросила я.
– Учится пользоваться мечом как положено, – ответил он. – За ним хорошенько присмотрят. Тут есть и другие мальчики его возраста.
– Зачем ты прислал солдат искать меня?
– Чтобы сообщить тебе, что все вскоре случится. Сначала забьют телок. Их уже ведут в указанное место.
– А дальше?
– А дальше – нашу дочь.
– Назови ее по имени!
Я не знала, что Ифигения шла за мной, и до сих пор не знаю, как превратилась она из плакавшей, запуганной, безутешной девочки в величественную юную женщину, отстраненную, суровую, что шла теперь к нам.
– Нет нужды называть мое имя, – вмешалась она. – Мне мое имя известно.
– Посмотри на нее. Ее ты намерен убить? – спросила я Агамемнона.
Он не ответил.
– Ответь на вопрос, – сказала я.
– Многое должен я объяснить, – проговорил он.
– Сначала ответь на вопрос, – сказала я. – Ответь. А потом можешь объяснить.
– Я узнала от твоей посыльной, что́ ты намерен сделать со мной, – молвила Ифигения. – Не надо тебе отвечать.
– Зачем тебе убивать ее? – спросила я. – Какие молитвы ты вознесешь при ее смерти? Каких благословений попросишь себе, когда перережешь глотку своему чаду?
– Боги… – начал Агамемнон – и смолк.
– Улыбаются ль боги тем, кто убивает своих дочерей? – спросила я. – А если ветер не переменится, ты и Ореста убьешь? Не для того ли он здесь?
– Орест? Нет!
– Желаешь ли, чтоб я послала за Электрой? – спросила я. – Желаешь ли подыскать имя ее супруга и обмануть ее также?
– Прекрати! – сказал он.
Ифигения двинулась к нему, и он показался едва ли не перепуганным.
– Я не красноречива, отец, – произнесла она. – Вся сила, что есть у меня, – в моих слезах, но и слез у меня больше нет. У меня есть голос, есть тело, и я способна встать на колени и просить, чтобы не отнимали у меня жизнь раньше срока. Как и тебе, мне мил свет дня. Я первой назвала тебя отцом – и я первая, кого называл ты дочерью. Ты наверняка помнишь, как рассказывал, что придет мое время и буду я счастлива в мужнином доме, и я у тебя спросила: счастливее, чем с тобой, отец? Ты улыбнулся и покачал головой, а я прижалась к твоей груди и обняла тебя. Я грезила о том, как буду принимать тебя в своем доме, когда ты состаришься, и как мы тогда будем счастливы. Говорила тебе об этом. Помнишь? Если убьешь меня, значит, то была незрелая греза, и она тебе наверняка принесет бесконечное сожаление. Я пришла к тебе одна, без слез, неготовая. Нет во мне красноречия. Я способна лишь просить тебя простым голосом, какой уж есть, отпустить нас домой. Прошу тебя сжалиться надо мной. Прошу у отца своего о том, что ни одной дочери не должно быть нужным просить. Отец, не убивай меня!
Агамемнон склонил голову, будто обрекли его самого. К нам приближались его люди, и Агамемнон глянул на них беспокойно, а следом заговорил.
– Я понимаю, что тут уместна жалость, – сказал он. – Я люблю своих детей. Люблю дочь – теперь даже больше, увидев ее такой хладнокровной, в полном цвету. Но посмотрите, сколь велика эта армия, что отправляется через море! Подготовленная, отдохнувшая, но ветер не меняется и не дает нам атаковать. Подумайте о бойцах. Пока они тут прохлаждаются, их жен похищают варвары, их земли – в запустении. Любой из них знает, что к богам уже воззвали, и любой знает, что́ боги велели мне сделать. Это не от меня зависит. У меня нет выбора. А если нас победят, не уцелеет никто. Нас сразят, всех до единого. Если ветер не переменится, нас всех ждет смерть.
Он поклонился некоему незримому присутствию перед собой, а затем подал знак двум ближайшим людям следовать за ним в шатер; двое других встали на страже у входа.
Мне подумалось, что, если богам действительно есть дело, если наблюдают они за нами, как им полагается, – они бы сжалились и спешно переменили ветер над морем. Я представила голоса от воды, с пристани, ликование войск, стяги плещут на новом ветру, что позволит их кораблям идти быстро и неприметно, чтоб познали воины победу и увидели, что боги всего лишь проверяли их решимость.
Шум, который я вообразила, постепенно преобразился в крик: Ахилл бежал к нам, а за ним – воины, оравшие оскорбления ему в спину.
– Агамемнон велел мне поговорить с солдатами самому, сказать им, что это не в его власти, – промолвил Ахилл. – И вот я сказал им, а они отвечают, что ее нужно зарезать. Они мне грозили.
– Тебе?
– Говорили, что меня следует забить камнями до смерти.
– За попытку спасти мою дочь?
– Я умолял их. Говорил, что победа в битве, обеспеченная убийством девушки, – победа трусов. Мой голос потонул в их криках. Они не поддаются на убеждения.
Я повернулась к толпе мужчин, что пришли за Ахиллом. Подумала, что, если смогу отыскать одно лицо и вглядеться в него – в лицо слабейшего из них или сильнейшего, – смогу скользить взглядом по всем и заставить их устыдиться. Но никто не поднимал головы. Как ни старалась я, никто на меня не смотрел.
– Сделаю, что смогу, чтобы спасти ее, – сказал Ахилл, но в голосе у него слышалось поражение. Он не назвал то, что сможет сделать – или что сделал бы. Я заметила, что и он потупился. Но, когда заговорила Ифигения, он глянул на нее, посмотрели и остальные вокруг – они вбирали в себя ее образ, словно она уже превратилась в идола, чьи последние слова необходимо запомнить, в фигуру, чья смерть переменит само направление ветра, чья кровь пошлет срочную весть небесам над нами.
– Моя смерть, – сказала она, – спасет тех, кто в опасности. Я умру. Иного не может случиться. Неправильно это – мне любить жизнь. Неправильно это – любить жизнь, любому из нас. Что есть одна жизнь? Всегда найдутся другие. Придут жить другие такие же, вроде нас. За любым вздохом следует другой, за каждым шагом – еще один шаг, за каждым словом – новое, за каждым присутствием на земле – очередное присутствие. Едва ли имеет значение, кто именно должен погибнуть. Мы все будем заменены. Я отдаю себя ради армии, ради отца, ради своей страны. Я встречу свое заклание с улыбкой. Победа в бою будет тогда моей. Память о моем имени проживет дольше многих людей.
Пока она говорила, ее отец и его воины неспешно выбрались из шатра, остальные, что были вокруг, сгрудились. Я наблюдала за ней и не понимала, не уловка ли это: ее нежные речи и голос, приглушенный скромностью и смирением, но достаточно громкий, чтоб его слышали, не ради того ли, что задумала она как-то спастись.
Никто не двинулся с места. Ни звука от лагеря. Ее слова повисли в недвижности воздуха еще большей недвижностью. Я заметила, что Ахилл собрался заговорить, но затем решил промолчать. Агамемнон в это же время пытался принять позу начальника, упер взор в горизонт, тем самым показывая, что на уме у него великие вопросы. Но, что бы ни делал, он казался мне мелким, стареющим. В будущем, думалось мне, к нему станут относиться с презрением – за то, что завлек свою дочь в армейский лагерь и зарезал, чтобы умаслить богов. Его пока еще боялись, я видела это, но видела я и другое: так будет не вечно.
А потому он был опасней всего, как бык, которому в бок воткнули меч.
С достоинством и горделивым осуждением ушла я оттуда, Ифигения тихо двинулась следом. Я не сомневалась, что слабый вожак и гневная, смятенная толпа возьмут верх. Понимала, что нас победили. Ифигения продолжила говорить, просила не оплакивать ее смерть, не жалеть, просила меня пересказать Электре, как произойдет эта смерть, и умолить Электру не носить траур, просила применить мои силы, чтобы спасти Ореста от яда, какой был повсюду вокруг нас.
* * *
Мы слышали, как вдали воют животные, которых пригнали к месту заклания. Приказала всем женщинам, что собрались опять, убраться с глаз долой – кроме немногих доверенных, кто сопровождал нас до лагеря. Повелела приготовить свадебный наряд Ифигении и выложить мое облачение, которое я собиралась надеть на брачную церемонию. Потребовала воды, чтобы обе мы приняли ванну, а затем пусть нанесут нам на лица белое притирание и черные линии вокруг глаз, чтобы смотрелись мы бледными, неземными, когда отправимся к месту смерти.
Сперва все молчали. А затем тишину прервали попеременно то крики людей, то молитвы, то истошный рев животных, лютые звериные вопли.
Когда пришла весть, что снаружи столпились воины и они собираются к нам, я двинулась к выходу из шатра. Солдаты при виде меня, казалось, перепугались.
– Вам известно, кто я? – спросила я их.
Они на меня не смотрели, не отвечали.
– Так уж трусите, что и слова не вымолвить вам? – спросила я.
– Нет, – проговорил один.
– Тебе известно, кто я? – спросила я у него.
– Да, – ответил.
– Я получила от своей матери несколько слов, какие она, в свою очередь, приняла от своей, – произнесла я. – Эти слова употребляются редко. От них внутренности любого мужчины, что слышит эти слова, иссыхают – а также внутренности всех их детей. Пощада – только их женам, им суждено далее копаться в пыли в поисках пропитания.
Исполнены они суеверности, я это видела, а потому любой набор слов, что взывали к богам, или древнее проклятье внушит им мгновенный ужас. Ни один из них не усомнился во мне даже взглядом, ни тени не проскользнуло над тем, что я произнесла, ни намека на то, что не существует такого проклятья – и не было никогда.
– Если хоть кто-нибудь хоть пальцем тронет мою дочь или меня, – продолжила я, – если кто-нибудь двинется впереди нас или заговорит, я произнесу это проклятье. Если не пойдете за нами следом, как стая псов, я скажу слова проклятья.
Все поголовно выглядели усмиренными. Доводы бесполезны, без толку жалость, но малейший намек на силу превыше их силы – и они зачарованы. Подняли бы они взгляды, увидели бы у меня на лице улыбку чистейшего презрения.
А внутри Ифигения уже приготовилась – совершенно лепной образ себя самой, статная, покойная, безразличная к воплям животного, что выло от боли, эти вопли неслись с того самого места, где сама Ифигения увидит свет дня в последний раз.
Я прошептала ей:
– Они страшатся наших проклятий. Подожди, пока воцарится молчание, и говори громко. Объясни, до чего древнее это проклятье, что передается оно от матери к дочери, в свой черед, и как редко его применяют – из-за его мощи. Пригрози проклясть их, если они не отступятся, пригрози сперва своему отцу, а затем – всем им до единого, начиная с ближайших к тебе. Предупреди их, что не останется никакой армии, только псы, рычащие в смертельной тиши, какую оставит по себе твое проклятье.
Рассказала ей, каковы должны быть слова. Мы церемонно отправились прочь из шатра к месту смерти, впереди Ифигения, я чуть поодаль за ней, а следом женщины, прибывшие вместе с нами, потом уж солдаты. День был жаркий; запах крови, и потрохов, и последствий ужаса и убоя плыли на нас, пока не потребовалась вся сила воли, чтобы не зажимать себе нос от вони. Не место почета устроили: убийство произойдет в захудалом углу, где бесцельно шатались солдаты, а вокруг валялись ошметки зарезанного скота.
Возможно, все это зрелище – вдобавок к тому, как легко было воззвать к богам в придуманном мною проклятье, – сделало резче все то, что уже во мне было. Мы шли к месту забоя, и впервые я осознала, что не сомневаюсь: не верю я в силу богов, нисколько. Задумалась, одинока ли в этом. Задумалась, действительно ли Агамемнон и остальные всерьез на богов уповают, по-настоящему ли они верят, что скрытая сила превыше их собственной держит войска в чарах, какие никто из смертных не смог бы навеять.
Ну конечно же, они верят. Конечно, они в своей вере крепки – достаточно, чтобы осуществить свой замысел.
Мы приблизились к Агамемнону, и он прошептал своей дочери:
– Твое имя запомнят навеки.
Поворотился ко мне и голосом торжественным и самонадеянным произнес:
– Ее имя запомнят навеки.
Я заметила, как солдат из тех, что нас сопровождали, подошел к Агамемнону и нашептал ему что-то. Агамемнон слушал внимательно, а затем обратился тихо, уверенно, к пятерым-шестерым воинам рядом с собой.
А затем начались песнопения, призывы к богам, речи, в которых сплошь повторения и перестановки слов. Я закрыла глаза и прислушалась. Чуяла запах звериной крови, как он начинает киснуть, а в небе уже стервятники, сплошь смерть, а затем одинокий звук моления, следом – вскипающий, возносящийся звук песнопения из уст тех, кто ближе всего к богам, а затем внезапный всеобщий звук, направленный вверх, к небесам: тысячи мужчин отвечали, в единый голос.
Я глянула на Ифигению – та стояла одна. Она источала неземную силу, в красоте своих облачений, в белизне лика, в черноте волос, черных линий вокруг глаз, в неподвижности и молчании.
В этот миг извлекли кинжал. Две женщины подошли к Ифигении и распустили ей волосы, затем пригнули ей голову и поспешно, небрежно остригли. Когда одна полоснула по коже, Ифигения вскрикнула, впрочем, – крик девушки, а не жертвенного животного, девушки юной, испуганной, уязвимой. И священные чары на миг распались. Я понимала, до чего хрупка эта толпа. Солдаты загомонили. Агамемнон растерянно огляделся. Я видела, наблюдая за ним, сколь хила его власть.
Ифигения высвободилась и заговорила, и никто поначалу не слышал ее, ей пришлось закричать, чтобы добиться молчания. Когда стало ясно, что она готова произнести проклятье против отца, какой-то солдат подошел сзади со старой белой тряпицей и завязал ей рот и поволок ее, хоть она и дралась, и толкалась локтями, к месту заклания, где связал ей руки и ноги.
Тут я не медлила. Вскинула руки и возвысила голос – и начала проклятье, о котором предупреждала. Направляла его на всех них. Кто-то передо мной бросился наутек от испуга, но сзади подошли и ко мне, с грубой тряпкой, которую, как бы ни билась я, повязали на рот и мне. Меня тоже уволокли, но в другую сторону, подальше от места убоя.
Когда оказалась я за пределами зрения или слуха, меня били ногами. А затем я увидела, как на краю лагеря подымают камень. Чтобы поднять его, потребовалось трое или четверо мужчин. Те, кто меня уволок, спихнули меня в яму, вырытую под тем камнем.
Места было достаточно, чтобы сидеть, но ни встать, ни лечь. Упрятав меня туда, они быстро положили камень поверх. Руки мне не связали, и я сняла тряпку со рта, однако валун надо мной был слишком тяжел, не столкнешь, не освободишься. Я в ловушке – и даже призывам моим, казалось, не вырваться.
Я сидела почти похороненная под землей, а моя дочь умирала одна. Так и не повидала я ее тело, не слышала ее криков, не взывала к ней. Но о ее крике мне рассказали другие. И те последние высокие звуки, что вырвались у нее, думаю я теперь, от всей ее беспомощности и страха делаясь воплями, пронзая слух толпы, запомнятся навсегда. И более ничего.
* * *
Вскоре боль началась и для меня – боль в спине, из-за того, как скрючило меня под землей. Онемевшие руки и ноги тоже заболели. Основание позвоночника стало зудеть, а потом начало жечь. Я отдала бы все лишь за то, чтобы выпрямиться, расслабить руки и ноги, встать во весь рост, размяться. Сперва думала только об этом.
Следом явилась жажда – и страх, от которого пить захотелось, кажется, еще сильнее. Теперь я думала лишь о влаге, о любой ее малости. Вспоминала, когда в моей жизни под рукой были кувшины с прохладной питьевой водой. Грезила о родниках в земле, о глубоких колодцах. Жалела, что мало ценила воду. Голод, навалившийся позже, – ничто в сравнении с той жаждой.
Вопреки гнусной вони, муравьям и паукам, ползавшим вокруг, вопреки боли в спине, руках и ногах, вопреки голоду, что усиливался, вопреки страху, что не выйти мне отсюда живой, преобразила меня, изменила именно жажда.
Я осознала, что совершила одну ошибку. Не следовало угрожать проклятьем людям, что пришли сопроводить нас к месту убоя. Надо было позволить им поступать как угодно, идти впереди нас или рядом, будто Ифигения – их узница. Солдат, шептавшийся с моим супругом, наверняка предупредил его. Подготовил Агамемнона, и теперь, сидя под землей, я винила себя. Из-за моих слов, сказанных поспешно, Агамемнон, без сомнения, приказал, если я или моя дочь начнем проклятье, заставить нас замолчать, завязав нам рты тряпкой.
Если бы его не предупредили, воображала я, Ифигения своим проклятьем распугала бы толпу, та бросилась бы наутек. Я воображала, как моя дочь грозится продолжить проклятье, договорить последовательность слов, от которых у всех иссохнут потроха, – если ее не отпустят. Я воображала, что так Ифигения могла бы спастись.
Я оплошала. Пока сидела под землей, чтобы как-то отвлечься от жажды, я решила, что, если меня помилуют, буду взвешивать каждое произносимое слово, каждое свое решение. Взвешено будет каждое мое дальнейшее действие.
Каменную плиту, накрывавшую меня, положили небрежно, в щель пробивался свет, и потому, когда он погас, я поняла, что наступила ночь. За время тьмы я перебрала в уме все, с самого начала. Нельзя было дать себя одурачить и притащить сюда. Надо было найти путь побега сразу, как только стали ясны намерения Агамемнона. От этих мыслей жажда, что мучила меня, сделалась еще сильнее. Та жажда поселилась во мне так, будто никогда уж больше ее не изгнать.
Наутро, когда кто-то выплеснул в яму, где меня погребли, кувшин воды, до меня донесся смех. Я попыталась выпить всю воду, впитавшуюся мне в одежду, но это почти ничто. Вода лишь намочила меня и почву подо мной. Также она дала мне понять, что обо мне не забыли. В следующие два дня мне в яму время от времени лили воду. Она смешивалась с моими испражнениями и пахла разлагающейся плотью. Казалось, этот запах теперь со мною навеки.
Помимо той вони осталась со мной и одна мысль. Возникла из ничего, осколком дурного настроения, проросшего попросту из неудобства и жажды, но, когда окрепла, стала значить куда больше любой другой мысли, больше чего угодно еще. Если боги не пекутся о нас, размышляла я, откуда нам знать, как поступать? Кто еще расскажет нам, что делать? Я осознала, что никто ничего нам не расскажет, вообще никто, никто не объяснит мне, что следует или чего не следует предпринимать в будущем. В будущем лишь мне решать, как быть, – не богам.
И тогда-то я решила: в отместку за то, что он натворил, я убью Агамемнона. Ни с оракулом не стану советоваться, ни со жрецом. Никому не буду молиться. Замыслю все молча. Приготовлюсь. И ни Агамемнон, ни его окружение, преисполненные уверенности, что все мы должны ждать провидца, ни за что не догадаются, никогда не заподозрят.
* * *
На третье утро, перед самой зарей, когда подняли надо мной плиту, у меня все затекло и я не смогла двинуться. Они попытались поднять меня за руки, но я застряла в тесной яме, где меня погребли. Пришлось поднимать меня медленно: вынимали с усилием, под мышки, в ногах не осталось крепости. Никакой ценности в речах я не видела, не улыбалась удовлетворенно, когда они поворотили носы от вони, что под утренним солнцем распространилась из ямы, в которой меня держали.
Меня отнесли туда, где ждали женщины. Часы напролет, отмыв меня и подобрав мне свежую одежду, они кормили меня, и я пила. Никто не проронил ни слова. Я видела: они боялись, что я начну расспрашивать их о последних мгновениях моей дочери – и о том, что сталось с ее телом.
Я готова была, чтобы все оставили меня в покое и дали поспать, но тут донесся топот и шум голосов. Запыхавшись, в шатре появился один из тех, кто сопровождал нас к месту заклания.
– Ветер переменился, – проговорил он.
– Где Орест? – спросила я у него.
Он пожал плечами и выбежал вон, к толпе. Гомон усилился, послышались окрики и приказы. Вскоре в женском шатре возникли двое солдат, встали на караул у входа; следом за ними явился мой супруг, ему пришлось склониться, чтобы пробраться к нам: у него на плечах сидел Орест. В руке у Ореста был его маленький меч, а когда отец попытался снять его с себя, мальчик рассмеялся.
– Будет великим воином, – сказал мой супруг. – Орест – вождь людей.
Спустив сына на землю, Агамемнон улыбнулся.
– Отплываем сегодня вечером, когда взойдет луна. Забирай Ореста и женщин домой, ждите меня там. Дам тебе четверых людей, охранять вас на обратном пути.
– Не нужны мне четверо людей, – отозвалась я.
– Понадобятся.
Агамемнон отступил, и Орест осознал, что его оставляют с нами. Расплакался. Отец поднял его и вручил мне.
– Ждите меня оба. Вернусь, когда сделаю дело.
Он убрался из шатра. Вскоре явились обещанные четверо – те самые, кому я грозила проклятьем. Сказали, что хотят отправиться в путь дотемна. Я объявила, что нам нужно время на сборы, и они, похоже, убоялись меня. Предложила им ждать снаружи, пока я не позову.
Один из них был мягче, юнее прочих. На пути домой занялся Орестом, развлекал его играми и байками. Орест бурлил жизнью. Не выпускал из рук меч и болтал о воинах и битвах, о том, как будет преследовать врага до конца времен. Лишь за час до сна принимался он ныть, придвигался поближе ко мне, ища тепла и уюта, но следом отталкивал меня и начинал плакать. В некоторые ночи мы просыпались от его снов. Он скучал по отцу, по сестре, по друзьям, которых завел среди солдат. Тянулся он и ко мне, но стоило мне взять его на руки, зашептать ему что-нибудь, как он в страхе отшатывался. Вот так время в пути было занято Орестом, день и ночь, целиком, и мы даже не подумали о том, что скажем, когда приедем домой.
Как и сама я, все остальные, должно быть, гадали, дошел ли слух о судьбе Ифигении до Электры – или до старейшин, которых оставили ей помогать. В последнюю ночь нашего путешествия я занималась под звездным небом лишь тем, что успокаивала Ореста, – и начала размышлять, что делать дальше, как жить, кому доверять.
Доверять нельзя никому, думала я. Никому не доверюсь. Вот что полезнее всего не упускать из виду.
* * *
В те недели, что мы были в отлучке, до Электры долетали слухи, и слухи эти состарили ее, голос у нее стал пронзительным – пронзительнее, чем я его помнила. Она ринулась ко мне за вестями. Теперь-то я понимаю: первая моя ошибка с Электрой – в том, что я не сосредоточилась на ней одной. Одиночество и ожидание что-то сломили в ней, и потому никак не получалось заставить ее меня выслушать. Возможно, мне следовало не спать всю ночь, довериться ей, рассказать, что с нами случилось, каждый шаг, каждый миг, попросить ее обнять меня, утешить. Но у меня по-прежнему болели ноги, ходить давалось с трудом. Голод все еще терзал меня, и, сколько б ни пила я, не унималась жажда. Хотелось спать.
И все равно не надо было отмахиваться от нее. В этом я не сомневаюсь. Я мечтала о свежей одежде, о собственной постели, о ванне, еде, кувшине пресной воды из дворцового колодца. Мечтала о покое – во всяком случае, пока не вернется Агамемнон. Строила замыслы. Я предоставила другим излагать Электре историю гибели ее сестры. Бродила по залам дворца, словно голодный призрак, подальше от Электры, подальше от ее голоса – голоса, что станет преследовать меня настойчивее любого другого.
* * *
Проснувшись наутро, я осознала, что нахожусь в заточении. Тех четверых отправили стеречь меня, следить за Электрой и Орестом, обеспечивать преданность старейшин Агамемнону. Моих стражей устраивало, что я вернулась в свою опочивальню, просила лишь еды и питья, времени на сон и прогулки по саду, желала лишь восстановить силу в ногах. Когда я покидала покои, двое следовали за мной. Не позволяли никому со мной видеться – только женщинам, заботившимся обо мне, но и их допрашивали ежевечерне о том, что́ я говорила и чем занималась.
Мне подумалось, что придется убить этих четверых – за одну ночь. Пока этого не сделано – ничего не произойдет. Когда не спала, я замышляла, как лучше всего это провернуть.
И хотя мои женщины снабжали меня вестями, уверенной в них я быть не могла. Ни в ком не могла я быть уверенной.
Электра по-прежнему металась по дворцу, возмущая самый воздух в нем. У нее развилась привычка повторять мне одни и те же слова, одни и те же обвинения. «Ты дала ее зарезать. Ты вернулась без нее». Я, в свой черед, продолжала ею пренебрегать. Надо было объяснить ей, что ее отец – не тот смельчак, каким она его считала, а хорь среди мужчин. Надо было раскрыть Электре глаза: это его слабость погубила ее сестру.
Надо было втянуть ее в мою ярость. Я же позволила Электре пребывать в ее собственной ярости, а та в значительной мере была посвящена мне.
Когда Электра заходила ко мне в спальню, я часто прикидывалась спящей или отворачивалась от дочери. Ей много чего было сказать и старейшинам, и четверым стражникам, подосланным отцом. Я замечала, что и они от Электры устали.
Но однажды я начала прислушиваться тщательно: Электра казалась возбужденнее обыкновенного.
– Эгист, – сказала она, – бродит по этим коридорам в ночи. Он заходит в мою спальню. Случаются ночи, когда я просыпаюсь, а он стоит у моего ложа, улыбается мне, а затем исчезает в тенях.
Эгиста держали в заложниках: он сидел в подземельях на нашем попечении, как выразился мой супруг, уже больше пяти лет. Договорились, что его нужно хорошо кормить и не причинять никакого вреда: Эгист – блестящая добыча, умный, красивый, безжалостный, как мне говорили, и где-то в глуши у него много приверженцев.
Когда наши армии впервые заняли твердыню Эгистова рода, никто не мог взять в толк, как получалось, что ежеутренне двоих стражей моего супруга находили в луже их собственной крови. Кто-то считал это проклятьем. Стражам велели стеречь сторожей. Соглядатаев ставили следить, на всю ночь. Но все равно, что ни утро, в первых лучах зари двое стражей лежали в своей же крови, лицом вниз. Вскоре предположили, что убийца – Эгист, и подтвердилось, когда взяли Эгиста в заложники: больше стражей не убивали. Приспешники Эгиста предложили выкуп, но мой супруг решил, что Эгиста, с его положением, держать здесь в цепях – жест гораздо сильнее, чем слать армию, чтобы та порешила приверженцев, удравших в горы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?