Текст книги "Ветреный пояс"
Автор книги: Константин Гнетнев
Жанр: Героическая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
После обеда в штаб принесли «Перековку» с его корреспонденцией. В отделе газета пропутешествовала со стола на стол. Коллеги жадно прочитали текст и ответили Никитину сосредоточенным молчанием. А перед концом рабочего дня вызвал Митрофанов.
– Молодец, Никитин! Хорошая статейка! Хозяин с утра звонил, велел передать благодарность. Наше Отделение на слуху, работу замечают в центре, значит, и нас не забудут если что.
От похвал, от самого вида текста, завёрстанного подвалом в газетной полосе, что лежала на столе Митрофанова, Никитину стало стыдно. «Как потаскуха, – подумал он про себя с горькой безнадёжностью. – Используют, как хотят. Продаюсь за чечевичную похлёбку». Он ощутил вдруг такое бессилие, такую безнадёжную тоску, что захотелось выть.
– Ты ведь в бараке живёшь?
– Да, у нас выгородка на четверо нар: бригадир, нарядчик и нас двое с инженером из техотдела.
– Ты вот что… Я уплотнил домик специалистов, там есть комнатка. Комендант поставит стол и всё, что требуется: чайник там, стаканы. Место маловато, конечно, но будет где подумать.
– Над чем? Ещё статейку писать?! – не удержался Никитин.
– Ну, не сразу, не сразу. Мы же с понятием. Да и скромнее нужно, иначе ведь и поправить могут: не по-большевистски, мол, зазнались, не одни вы в передовиках.
Комнатка в доме специалистов оказалась хоть и крохотной, но на самом деле уютной. Большую часть пространства занимала печь, точнее, один её бок. Другой бок обогревал соседнее помещение. Топилась печь из коридора. И что очень важно – комнатка была тихой и обещала жизнь без вони, храпа и матерщины по ночам.
Никитин исследовал комнату в надежде отыскать тайный уголок, где можно спрятать письма от жены. Такого уголка не нашёл. Зато оказалось, что столешница состоит из двух слоёв – внизу доски, а сверху крашеная фанера, с небольшим пространством между ними. Вот туда Никитин и решил складывать Танины письма, оберегая от чужих глаз.
«Здравствуй, милая моя, ненаглядная жена! Слышно ли тебе что-либо о переводе к нам? Не называло ли начальство сроков? Я готовлюсь и жду, жду каждый день! Просыпаюсь в надежде – вот, вот окрикнут: «Никитин! Бегом на вахту, встречай жену!» И я тотчас брошусь встречать!
Как же приятно думать об этом, как мучительно считать дни ожидания, ты даже не представляешь!
У меня произошли перемены в быту. Переселился из барака в отдельное жильё. Митрофанов выделил комнатку, там тепло и уютно, а главное – тихо. Я осмотрелся и уже даже обжился. Как приятно будет нам вдвоём думать здесь о нашем будущем! Оно скоро наступит, правда ведь? Я стану работать ещё больше, выпущу книги, буду писателем. Мне ведь так много нужно рассказать людям, о многом предстоит написать, причём открыто, прямо и честно. Так, чтобы не было стыдно перед тем, кто придёт потом, после нас.
Ты спрашиваешь о маленьком герое Чехова, вдруг ставшем «хозяином». Да, старая литература дала нам целый сонм маленьких героев. И Гоголь, и Достоевский вывели людей, от которых ничего не зависит, которые не нужны ни государству, ни обществу, никому. Незаметные, лишние… Но разве сегодняшнего маленького, заурядного человека можно называть «новым хозяином»? Он хозяин чего, если не вправе распорядится даже собственной жизнью, делом и семьёй? Мы с тобой разве хозяева, оказавшись на канале, хотя обладаем знаниями и многое можем сделать на пользу стране в своём положении? Какие преступления перед государством мы совершили?
Помнишь Чеховскую «Скрипку Ротшильда»? По мне хозяин сегодня – это герой рассказа Яков Брынза, с его навязчивой идеей во всём видеть убыток. Помнишь, он подсчитал, что из-за праздников и воскресений в году теряется до двухсот дней, а это сплошной убыток. Даже смерть казалась ему полезнее жизни: не нужно ни пить, ни есть, ни податей платить. Нечто подобное о людях я слышу вокруг каждый день. Вот Яков Брынза сегодня и есть настоящий хозяин…»
Среди рабочего дня вызвал Митрофанов.
– Пойдём, встретим этап, – хмуро бросил Никитину, едва тот появился в дверях.
– Жена?! – обрадовался Никитин. Сердце его обрадовано заныло.
– Не спеши, – осадил начальник, грузно поднимаясь из-за стола. – Там, – он показал пальцем в потолок, – дела быстро не делаются.
У вахты стояла колонна понурых, донельзя усталых и осунувшихся людей. Охрана и комендант проверяли списки, выкрикивали имена, беспрерывно ругались. При виде Митрофанова суета и ругань только усилились – охранники показывали службу начальнику.
– Два новых барака на неделе поставили, – сказал Митрофанов, – и уже полны. А всё гонят и гонят.
Они ещё немного потоптались у лагерных ворот. Потом Митрофанов махнул коменданту рукой, чтоб продолжал, и они медленно пошли в посёлок по убитой до бетонного состояния дороге.
Никитин пытался понять, зачем Митрофанов взял его с собой, но не мог. Справа и слева сияли свежим пахучим тёсом приземистые бараки. Вдали виднелась конюшня, за ней другая, а за бараками, метров на триста, вплоть до кромки леса уже взялись молодой зеленью распаханные с осени поля.
За дверью барака резко пахнуло привычным едким настоем немытого потного тела и сырой несвежей одежды. Дежурный кинулся к Митрофанову с докладом, но начальник остановил:
– Хоть бы двери открыл, помещение проветрил, скотина! Дышать нечем! – рявкнул Митрофанов. – Всё у печки сидишь, ёшь твою мать! Лето на улице…
Тесные нары из досок. Вместо пола горбыль, брошенный прямо на землю… Никитину знаком суровый уют лагерного барачного быта. Он знает и другое, – что будет тут вечером после окончания рабочей смены, когда сотня измученных заключённых ввалится, чтобы забыться на несколько часов, свернувшись клубком и не чувствуя ни спины, ни рук. Каким станет воздух, пропитанный мокрой одеждой и обувью и сдобренный матом и махорочным дымом.
– В доме специалистов не так? – с усмешкой спросил Митрофанов. Никитин промолчал. «Благодарности ждёт», – подумал с досадой. – Не так, знаю, – продолжил начальник. И без перехода добавил: – Я ведь тебя, Лёша, что позвал? Отбываю через пару дней. Перевожусь.
– Куда?
– Далёко. Железную дорогу строить в Коми республике. Бумага пришла из центра, нужны добровольцы, опытные кадры. Вот заявление написал.
– А тут-то чего не работалось? Дело знакомое, уважают.
– Здесь недолго осталось. Потом в Дмитров, новый канал строить. А Дмитров под Москвой, туда начальство полюбит наезжать, контролировать и командовать. Там ухо держи востро! Знаю, проходил. Уж лучше подальше с глаз. Больше шансов уцелеть.
Среди дня в лагере спокойно. Размеренно тюкают топорами плотники на стропилах очередного барака у самого леса. Возле столовой ожесточённо скребёт громадный чан доходяга дежурный, очищая от пригоревшего после утренней готовки…
– Вчера к ночи с уполномоченным отвальную соорудили, – продолжил Митрофанов, понизив голос. – Выпили по-мужски, – всё как положено. Так вот. Ты, Никитин, мужик правильный, хочу напоследок предупредить: зуб на тебя имеется. Чей зуб, врать не буду, не знаю. Уполномоченный принюхивается, копает и в дело подшивает. Застрять на зоне можешь надолго. И жена приедет очень некстати. Через неё тебя могут быстрее достать. Другого предупреждать бы не стал…
4
В оставшиеся полчаса-час до окончания работы Татьяна взяла журнал с новой повестью знакомого по редакции «Красной Карелии» журналиста Серёжи Хряпина, которую не успела докончить дома. Серёжа стал писателем и взял псевдоним Норин, чем вызвал грубоватые шутки коллег журналистов, мол, «мы тоже так иногда поступаем: хряпнул и в нору…». Она села в уголок поближе к печке, но читать не смогла. Мысли разбегались, и никак невозможно было сосредоточиться. И жалость, жалость подступила комком к горлу.
«Он ведь тут совсем рядом, – думала она о муже. – Километров двести, не больше. А кажется, будто на другой планете».
Как живёт без неё, что ест, о чём думает…
И стало так горько и за него, и за себя тоже, что невольно выкатились слёзы. Вспомнила детство и почему-то детские обиды, что впечатались в детское сознание и, как оказалось потом, во многом определили взаимоотношения с другими людьми.
…Вот она, наверное, четырёхлетняя, лежит в тёплой и уютной комнатке и готовиться спать. Мама перекрестила на ночь её и брата, поцеловала и оставила с няней, молодой девушкой из деревни. Прежде чем забраться под одеяльце, она встала в кроватке на колени и, как учила мама, креститься и молиться на образок в изголовье. Вдруг няня подбегает и с силой тычет лицом в образок. От неожиданности и обиды она громко плачет: «За что, почему?» – спрашивает у мамы сквозь безутешные рыдания. Няню назавтра отпустили, а обида и вопрос остались…
И другое вспомнилось – как сама обидела младшего братика. У него был любимый платочек с дудочками, нарисованными по углам. Он ей тоже нравился, но братик никак не хотел отдавать. И однажды она платочек отобрала, силой, просто так. Как горько он плакал, маленький, обиженный, жалкий… И ей стало ужасно стыдно за себя, и она плакала тоже, плакала от нестерпимого стыда за свой поступок. И много позже, когда уж и братик давно позабыл о платочке, всякий раз, вспоминая об этом поступке, ей становилось горько и стыдно…
Она отложила книгу и села за письмо. Иные события вдруг пришли на память. Ей захотелось поделиться с мужем именно сейчас. «Это очень важно, – с волнением подумала она. – Я должна, я непременно должна!»
«Милый мой Андрюшенька! Помнишь наш отпуск на юге, в деревне, в горах? Там мне довелось пережить необычайное душевное состояние. Я не рассказала об этом тогда, просто не смогла, не сумела. А оно осталось, будто высеченное на сердце огненными письменами. Было так.
Однажды после разговоров с нашими замечательными хозяевами мне не захотелось возвращаться в дом. Ты помнишь эти душевные разговоры, в которых лучше всего узнаются родственные, близкие сердцу люди? Я села в саду на землю и, прислонившись к дереву, стала смотреть в бездонное тёмно-синее небо. Зажглись первые звёздочки. Наступила удивительная тишина. Смолкли цикады, не было ни малейшего шороха, ни звука, ни дуновения ветерка. Казалось, природа застыла в каком-то благостном покое, и покой этот постепенно сообщался мне.
Потом взошла полная луна, и всё заполнил её необычайно яркий голубой свет…
Представь себе: над всем миром разлился океан живого света. Никогда прежде я не видела ничего подобного. В волнах голубого света всё казалось таинственным и нереальным.
Я была, как во сне…
Сколько времени прошло в блаженном покое, не помню, вероятно, много, потому что, когда я очнулась, луна стояла уже высоко. Всё было так невыразимо прекрасно. Мной постепенно овладевало непонятное волнение и восторг. Я уже не могла сидеть на месте и стала бродить по саду. Напряжение нарастало и нарастало, оно становилось мучительным. Нужно было что-то сделать, как-то его выразить, но как – я не знала. Я не могла понять, что происходит со мной, так как никогда прежде ничего подобного не испытывала. Хотелось слиться с этим живым светом, погрузиться в него, раствориться в нём…
Мною овладело какое-то исступление…
Я обнимала деревья, прижималась к земле, ласкала траву и цветы. Сердце то бешено колотилось, то совсем замирало. Казалось, душа хочет вырваться из тела, и стоит сделать только одно усилие, и она освободиться, а за этим наступит блаженство и покой. Я чувствовала себя невыразимо счастливой, соприкоснувшись с какой-то тайной. И чувство это не имело ничего общего с тем, которое я испытывала прежде. До сегодняшнего дня, мне не удавалось испытывать ничего подобного. И я не знаю, зависит ли это только от меня, или, может быть, от особенного места, в котором хотелось бы оказаться снова.
Да, родной мой Андрюшенька, я очень, очень хочу испытать это ощущение вновь. Я очень хочу снова найти такое место на земле, где буду так же невыразимо счастлива. Знаешь ли ты, где найти такое место? Сумеешь ли отвести меня туда?».
Она отложила письмо и снова попыталась читать, но и теперь ничего у неё не получилось. Татьяна вытерла слёзы. О том, что случилось потом, после возвращения с юга домой, ей писать не хотелось. Потому что дальше была темнота, был арест…
На двери квартиры они обнаружили наклеенную бумажную ленту с печатью ОГПУ НКВД. У них в доме был обыск, и ГПУшники оставили у соседей ордер на арест для Андрея. Они поняли, что час испытаний настал и для них, и нужно быть мужественными. Андрей позвонил по телефону, указанному в ордере. Ему сказали, чтоб захватил вещи и пришёл сам. Через несколько дней повестку принесли и ей. В повестке предлагалось явиться к следователю к 10 часом. Она решила, что следователь снимет показания и отпустит, поэтому взяла с собой только книгу. Но вышло иначе…
«…Пытаюсь читать Серёжину повесть про взорванные горы и не могу. Почему и он, и другие так плохо пишут о прошлом? А слова-то какие подбирает! Тут и чахлая сосна, и чахлый кустарник, и хилые огоньки деревни, и тёмные, сплошь неграмотные люди вокруг. Всё это только в первых двух абзацах.
Почему им, таким молодым и сильным современным людям, непременно хочется показать прошлое таким низким? Я этого не понимаю. Надеюсь, очень надеюсь, что нас соединят очень скоро, и ты объяснишь мне эту странную тенденцию современной литературы. Ты ведь у меня умный. Правда, объяснишь? Договорились? Только не позабудь! И ещё. Получал ли ты известия от родителей? Где они? Что с ними? Узнаешь, непременно сообщи мне. Хорошо?»
В общежитии Татьяну встретила взволнованная Валентина Михайловна:
– Танечка, где вы были? Вас спрашивали…
– Кто же? Когда?
– Приходил человек из штаба. Завтра в шесть в восьмое отделение идёт машина. С машиной поедут трое вольнонаёмных, сопровождающий и вы. Вот и соединитесь. Как я рада!
Не в силах вымолвить слова, Татьяна замерла и, судорожно глотнув воздуха, словно перед броском в воду, кинулась на шею Лосевой:
– Дождалась, дождалась… Слава тебе, Господи! Боже, Боже мой!
И обе залились слезами…
В эту ночь поспать им так и не удалось. Напившись чаю, прилегли и проговорили до утра.
Лосевых после ареста разбросали по разным лагерям: Валентину Михайловну в Сибирские лагеря, в Боровлянку на Алтае, его в Свирьлаг, в Важины. Многих хлопот стоил её переезд на Беломорстрой. Теперь все усилия Валентины Михайловны, и её родителей Соколовых в Москве были направлены на перевод Алексея Фёдоровича на строительство Беломорканала. Дело осложнялось тем, что слабый глазами профессор Лосев стремительно терял зрение, «засаженный за канцелярию».
– Знаете, Таня, мне вдруг захотелось писать картины, причём красками, – сама удивляясь неожиданной для себя страсти, говорила Валентина Михайловна. – В тюрьме я вышивала картинки разными нитками. Посылала маме с просьбой переслать мужу. Не знаю, получал он или нет. Понимаю, картинки сделаны плохо, я ведь не умею по-настоящему, но уж очень хотелось выразить чувства, показать ему, поддержать.
Валентина Михайловна замолчала и долго смотрела в окно. За окном плыла по-над лесом лёгкая дымка белой ночи, и заря уже показалась узкой багровеющей полосой к ветру. И, будто оправдываясь, продолжила:
– Особенно хотелось, чтоб мама переслала маленькую сумку, а на ней избушка у озера и одинокая, далёкая дорога к заходящему солнцу. На небе тихое золото, светлое, безоблачное… Но нитки плохие, нет подходящих цветов… Очень хочется выразить себя в искусстве, Танечка. Так много молчалось и переживалось внутри, что всё перекипело внутри, сублимировалось во что-то иное и теперь хочется выразить себя бурно…
Не знаю, что с этим делать? Может быть, это ложно и блудно? Однако на сердце нет чувства, что плохо. Родина моя, куда же нас жизнь приведёт? Ни берегов, ни краёв не видно…
Под утро, когда и наговорились, и наплакались, Валентина Михайловна с неожиданной твёрдостью в голосе попросила серьёзно поговорить с Андреем:
– Таня, он у вас талантливый, – я читала его статьи в библиотеке. У него будущее писателя. Но убедите перестать писать то, что он пишет теперь в газете. Он погубит себя. Большой талант не может стоять на обслуживании власти, это невозможно, это конец. Помните у Пушкина: «Уж лучше посох и сума…»
Ехали долго…
Казалось бы, почти лето, но всё, что видела она из кузова тряской полуторки, было безжизненно и серо: лента дороги в блестках подмёрзших после ночного морозца луж, низенький лес по сторонам и болота, болота, болота…
Татьяна вспоминала бурный юг, поездки вдоль лазурного моря и горы, с которых водный и воздушный мир простирался перед глазами на невероятные, немыслимые расстояния. Здесь же, с горечью думала она, природа скорее давит к земле, нежели дарит ощущение полёта. И только мысль, что скоро, ещё чуть-чуть, и дорожная пытка закончится, машина встанет у лагерных ворот, и она, наконец, увидит его. Свершится то, чего так долго ждала, на что надеялась все дни и ночи их разлуки.
Она вспоминала рассказы Валентины Михайловны об этапах на Алтай, о тюрьмах и набитых людьми камерах и подумала вдруг, что, пройдя путь от Бутырок до Медгоры, с заездом на Нивастрой под Кандалакшей, где прожила четыре месяца, не смогла бы уцелеть, если бы не чувствовала небесной помощи в самые критические, отчаянные моменты. Вспомнила, как в маленькой камере, куда её поместили во время следствия, свободным пространством оказалась лишь табуретка у стены. Всё остальное было занято женщинами. Они сидели и лежали, некоторые заходились кашлем, бредили и метались в сильном жару. Наутро оказалось, все они больны сыпным тифом…
Больных унесли, остальных отправили в баню, а вещи на дезинфекцию. И меховой капор, и рукавички, переданные мамой на свидании, пропали. Остались лишь лёгкая шапочка да большой шерстяной шарф мамы Андрея, Веры Георгиевны. Шарф оказался надушен прекрасными французскими духами, и теперь путешествовал по камере. Каждая женщина хотела прикоснуться к нему и ощутить небесный, незабываемый аромат.
Закончилась осень и незаметно, за одну ночь, наступила зима, и шарф в буквальном смысле спас её во время долгого этапа на Север.
А большая камера в пересыльной тюрьме, заполненная мужчинами…
Что стало бы с ней тогда, и подумать страшно. В камере были только две женщины: она и другая, задержанная за проституцию. Особенно приставал молодой парень, от которого она не знала, как отделаться. Уже было отчаялась, решив, что поспать ей сегодня не удастся совсем, как к ней подсел громадный татарин Шакир. Он поделился хлебом и сказал: «Не бойся. Со мной тебя никто не тронет». И всё равно, она боялась так, что не сомкнула глаз за ночь.
…От железнодорожной станции до лагеря нужно было добираться три дня, с ночёвками в деревнях на полпути. Отобрали десятка полтора женщин, дали двое саней и мальчишку милиционера Сеню в качестве сопровождающего. А у неё шапочка, шарф и фетровые ботики. Милиционер, замыкавший невесёлое шествие по снегу, сказал: «Гражданочка, в таких сапожках только в городе ходить. А в поле снегу по колено. До ближайшей деревни не дойдёшь, как без ног останешься». И разрешил сесть в сани.
В деревне хозяйка положила ночевать на печь. Среди ночи почувствовала, кто-то забрался на печь и крепко обнимает. Оказалось, Сеня пришёл требовать «благодарности». Спасло, что печь оказалась узка и во время борьбы она свалилась на лавку, что стояла рядом…
Утром заявила милиционеру:
– Пойду вместе со всеми.
– Почему?
– Потому, что даром пользоваться снисхождением не хочу, а благодарить так, как хочешь, не могу.
– Ну и замерзай, – ответил Сеня, – раз такая гордая!
И почти сразу она стала отставать. Идти тяжело, и ботики постоянно забивались снегом. В начале лошадей и заключённых ещё можно было видеть, но потом по обочинам появились кусты, дорога свернула в лес, и она осталась одна среди невообразимого снежного пространства.
А день выдался чудесный! Светило яркое солнце. На ослепительно белом снегу лежали синие тени от придорожных кустов. Но мороз и мокрые ноги делали своё дело – она начала замерзать.
«Буду идти, пока хватит сил, – думала, будто в забытьи. – А потом сяду на снег и замёрзну. Говорят, это лёгкая смерть. Перед ней снятся чудесные сны».
И вдруг ей стало так горько и жалко себя, что невольно потекли слёзы. Слёзы вытекали и замерзали, превращаясь в капельки льда, едва докатившись до подбородка. Всё существо противилось смерти. Она стала думать, что такой конец невозможен, нелеп, если уже она перенесла столько испытаний и тягот. Разве можно! И заставляла, заставляла себя идти, хотя ни ног, ни лица уже не чувствовала…
Партия заключённых поджидала её в деревне. У крыльца хрупали сено заиндевелые кони. В избе натоплено и вкусно пахло варёной картошкой. Она не помнит, как её раздели женщины, как оттирали окоченевшие и нечувственные ноги. Очнулась только от горячего чая и Саниного бормотания, что виноват, что ругал себя и что она «зазнобила его сердце».
К лагерю подъехали поздно вечером. Пока охрана, недовольная, что её побеспокоили в неурочный час, переругивалась с сопровождающим, Татьяна огляделась. Русло реки, запруженное плотиной полутора километрах выше, глинистое, даже с виду липкое, грязно-серое пространство бывшего дна на сотни метров вокруг, горы взорванного камня…
Картина показалась ей привычной, не раз виденной на Водоразделе. На другой стороне, где теперь, видимо, намечен берег канала, она увидела ряды бараков и лагерных построек в строгой геометрии полей и дорог. Где-то там её ждал муж…
«Скорей, скорей, что вы копаетесь,– мысленно поторапливала она охранников. Ей хотелось громко кричать: «Андрей! Андрюша! Где же ты! Я приехала! Я рядом!»
Старший смены, молодой офицер, повёл женщин к баракам, потом разделил группу и указал Татьяне на домик в отдалении:
– Вам туда. Там лазарет и комната при нём. В шесть подъём. На разводе определят рабочее место.
– Можно узнать, где живёт заключённый Андрей Никитин?
– Узнаете завтра. В ночное время ходьба по лагерю запрещена под угрозой штрафного изолятора.
На стук открыла девушка. Она будто бы ждала. Молча, по-хозяйски, налила в рукомойник свежей воды умыться с дороги, расстелила бумажную скатёрку и выложила весь свой запас – немного хлеба, кусочек варёной трески, налила тёплого чаю.
От дорожной усталости у Татьяны кружилась голова. Она прикрывала глаза, и алюминиевая кружка на столе, и печь, и лицо новой соседки Вари начинали медленно уплывать куда-то вправо и вниз.
Силы у неё закончились…
Как ждала она встречи, как мечтала, что увидит и побежит, броситься на шею…
А вышло по-другому. В последний момент подумала, какая она жалкая сейчас, в этом замызганном, потерявшем цвет пальтеце, которое весь последний год служило и матрацем, и одеялом, и пледом, и ещё чем только возможно на этапах и пересылках. И какая же она некрасивая! Что осталось от женщины, которую видел он в последний раз?
Ей захотелось убежать, спрятаться…
«Господи, Господи! – думала она в панике. – Что же мне делать? Как же мне быть?» И снова захотелось плакать. Но она сдержалась, ежеминутно сглатывая ком, подступивший к горлу. А когда он вошёл, уже ни о чём не думала. И не говорили они не о чём, а просто стояли, тесно прижавшись друг к другу, и молчали…
Было тепло и тихо. Ночами ещё холодало, и с вечера дежурный подтапливал печи в лазарете и у них в комнатке. Они лежали и снова привыкали друг к другу. Он тихонько убирал её прядки за ухо и медленно проводил пальцами по ключицам. Прядки снова падали на висок и он снова их убирал.
Ей было стыдно за своё тело. Она всё время пряталась у него на груди, всё больше сгибаясь в его руках, будто хотела свернуться ёжиком и уползти к животу, в колени.
– Совсем ты у меня исхудала, – говорил он радостно и тихо. – Ну, разве так можно? Молодая, красивая, а так довела себя, а?
Она виновато вздыхала где-то внизу и ещё больше уползала к животу, пряталась.
– Вот и вместе. Теперь заживём. Да, счастье моё, заживём, – приговаривал он почти шепотом, и сердце его разрывалось от жалости и бессилия. – Теперь-то мы друг от друга никуда, – шептал он и чувствовал горячие капельки у себя на груди. – Не надо. Что теперь? Новая жизнь у нас. Радость…
Ожидания Андрея не сбылись. Он думал, теперь будет рядом с женой, по мере сил станет опекать её, но у начальства на Татьяну обнаружились свои виды. Она оказалась весьма полезным работником и с раннего утра и до позднего вечера пропадала на строительных площадках. В сопровождении одного-двух рабочих-нивелировщиков Татьяна спускалась в котлованы, бродила среди обломков взорванных скал и по жидкой грязи, что-то высчитывала, изредка бранилась с бригадирами, и к ночи возвращалась в свою комнатку без сил, измотанная и зачастую голодная.
Новый начальник лагпункта Егоров, высокий, худой, всегда с поджатыми губами, решения Митрофанова не отменил и оставил Никитиных на жительство в отдельной комнатке. Но было заметно, – приглядывается, думает: мол, у предшественника льготу заработали, а вот у меня посмотрим…
Егоров из прокурорских, они ведь убеждены, что всегда правы и что их призвание сводится к одному – судить обо всех и обо всём. С отъездом Митрофанова его перевели со второго отделения-командировки этого же лагпункта. Он просто перешёл через дорогу.
Никитин видел, как это было. Двое заключённых тащили за ним ободранный чемодан. Чемодан тяжёлый, и Никитину было интересно, чего же он туда сложил, может, книги. Обессилев, зэки поминутно ставили чемодан в грязь недостроенной плотины и присаживались на него отдохнуть. Егоров оглядывался и устранял это безобразие с помощью длинных матерных тирад.
«Нет, не книги», – почему-то подумал Никитин. И у него испортилось настроение.
Со штабными работниками Егоров познакомился просто и коротко. Всех собрали в большом кабинете УРЧ, Егоров вошёл, постоял, оглядывая ряды медленным и тяжёлым взглядом, и заявил, делая долгие паузы меж рубленых фраз:
– Чтоб у меня! Спрошу! Иначе всех в котлован!
И с этим удалился, приказав работать.
Никитину новый начальник уделил больше внимания.
– Митрофанов говорил, в Москве блат имеешь. Моисеева вон подсадил в управление, он теперь замУРО, большой начальник. Я тоже в Москве кое с кем корешился, но теперь вот здесь подзастрял. Я, Никитин, ломать ничего не буду. Работай. И жене твоей не помешаю, пускай крутится. Я посмотрю пока, пригляжусь…
– А как Митрофанов, – спросил Никитин. – Вестей от него нет?
– Какие могут быть вести? Прибыл, наверное, к новому месту службы. Объект принимает.
Никто из них не знал, что бывший начальник лагпункта Беломорстроя Митрофанов в эти минуты лежит в штабном вагончике посреди тундры. Вагончик замер на железнодорожных путях недостроенной ветки на Абезь, а его новый хозяин корчится на куче грязной спецодежды третьего срока с заточкой в груди и в смертной тоске смотрит остановившимся взглядом на заляпанный бурыми кляксами потолок. Заточка вошла ниже сердца, поэтому он не умер сразу, и теперь всё реже и реже скребёт сапогами по грязному полу, остатками сознания понимая, что ещё полминуты, и всё…
Митрофанова признали бывшие знакомцы по милицейскому делу, уголовники. Узнали и зашли поприветствовать земляка, пока конвой строил прибывший этап для следования в зону.
5
Тренькала о тяжёлый подстаканник ложечка, мягко постукивали на стыках за вагонным окном колёса. Молодой кряжистый мужчина в гимнастёрке дорогого габардина, с орденом Красного Знамени и в ремнях, смотрел на пролетающий лес равнодушным взглядом и тихо улыбался уголками губ. Смотреть за окном было не на что. Весна уже закончилась, а лето так и не наступило: серо, голо, низко. Это не родное Забайкалье, не центральная Россия или Узбекистан, и даже не Дальний Восток. Где он только не побывал к 34 годам и чего только не повидал. Теперь придётся узнать ещё и Карельскую республику…
В дверь купе постучали. Помощник чуть отодвинул створку двери и спросил из коридора:
– Товарищ Берман, может, ещё чаю?
За спиной помощника он увидел бледное лицо проводника и слегка кивнул.
Офицер открыл дверь, и проводник быстро заменил пустой стакан полным.
– Когда будем в Медгоре? – спросил у проводника.
– К обеду должны быть, товарищ Берман. Как есть к обеду будем, – торопливо ответил проводник и, пятясь, вышел. – Там и пообедаете. У них при вокзале добрый буфет есть, – сообщил уже из коридора.
«Да, мне теперь только по вокзальным буфетам и околачиваться. Чудик какой…» – подумал он о пожилом проводнике без злобы. Он отставил стакан и достал из портфеля бумаги.
Уже полгода в Карелии шло большое строительство, и ему хотелось самому посмотреть, что и как здесь устроено в организации производства, быта и обеспечения охраны. Заключённых гнали и гнали со всей страны, и лагерь разрастался до невиданных прежде пределов. Но ведь надо понимать, что две сотни с лишком километров стройки не обнесёшь колючей проволокой и вышек не понаставишь. Если опыт Беломорстроя удастся, это даст такой эффект, что в Кремле ахнут! И подумают, какое правильное решение приняли созданием новой структуры и с назначением в руководство именно его, Бермана Матвея Давыдовича.
Новая структура называлась Главным управлением лагерей ОГПУ НКВД СССР – ГУЛАГ.
Берман полистал бумаги: сводки, сводки, графики, таблицы… Сотни тонн взорванной скалы, кубометры грунта, тысячи заготовленных и вывезенных с делянок брёвен…
Он отложил бумаги на край столика. Не это ему интересно. Пусть с кубометрами и брёвнами разбираются другие. Он не проверяющий. Его интересуют люди. Кто поставлен руководить производством и людьми? Есть ли у них стимулы, в чём их обнаружить? И что необходимо предпринять ещё, чтобы сроки строительства ни в коем случае не были сорваны.
Он, Берман, наделён громадными полномочиями: любой наркомат, любое ведомство разобьётся лепёшку, но выполнит заявку от строительства Беломорско-Балтийского водного пути. Но и к ходу работ не должно быть претензий. Вот главное. За этим пристально следит Сталин.
К своим годам он теперь не только чекист, опытный борец с вредителями, но и серьёзный хозяйственник. Вероятно, в Кремле учли опыт работы заместителем председателя Совнаркома Бурят-Монгольской АССР и руководителем Госплана там же. Да и работу членом ЦИК Узбекистана нельзя скидывать со счетов. Всё это дела крупного масштаба. Есть и другие. Активное участие в расследовании «Шахтинского дела» помогло вникнуть в производственные взаимоотношения на самом низовом, бригадном уровне…
Да, на Донбассе пришлось копать глубоко. Он помнит дрожащие руки рабочих и бригадиров с въевшейся навечно угольной пылью, неумело подписывающие показания на инженеров. Всех изобличили и вымели стальной метлой! И это учтено при назначении. И теперь он обязан доказать, что кремлёвское руководство в очередной раз в нём не ошиблось.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?