Текст книги "Досье поэта-рецидивиста"
Автор книги: Константин Корсар
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Богатые, розовые витцы и оружие интеллигента
Деньги, говорят, портят. Это выражение придумали завистники и нищие или нищие завистники, а обеспеченные люди придумали фразу: «В бедности трудно сохранить хорошие манеры». Вот так и живут – одни без денег и хороших манер, другие с манерами, но основательно подпорченные презренным металлом. И те и другие плевать друг на друга хотели, считают друг друга бородатыми пасущимися копытными.
А ведь богатые – самые несчастные люди в мире. Завистники и воры постоянно хотят у них отнять нажитое непосильным трудом. И основной задачей богатых со временем становится работа по сохранению своих капиталов. Не походы в театр или концертный зал, музей или дом литератора, не воспитание детей и забота о родных, а примитивное корпение над тем, что уже есть. Поэтому все богатые могут после разорения смело идти в охранники – суть работы они прекрасно понимают.
Налоговые инспекторы что-нибудь у богатых постоянно норовят обложить налогом. Гаишники тянутся оштрафовать. Многочисленные родственники просят помочь. Все вокруг чего-то от тебя хотят, и никто не спрашивает, чего хочешь ты, кроме, возможно, официанта да автоответчика. Короче, жизнь у богачей не чай с малиной.
Больше всего толстосумы опасаются в жизни розового витца, потому что в нём ездят не люди. Иногда, конечно, попадаются пожилые женщины с внуками, но в основном в розовом витце ездят оборотни. И при виде пере-креста они впадают в ступор. Вурдалаки могут со страха без предъявы впиться в бок дорогой машине обеспеченного буржуа – и глазом не моргнут.
Также богатые боятся пролетариев и интеллигентов. Интеллигенты тоже боятся пролетариев, потому что те отмороженные. В дословном переводе «пролетарий» – это тот, у кого ничего нет, кроме детородных органов. То есть и полушарий головного мозга тоже нет – только инстинкты, изредка просыпающиеся и ревущие, как медведь-шатун. Главное оружие пролетариата – булыжник. Поэтому богатые в городах постарались обезоружить пролетариев и дороги мостят теперь асфальтом.
Интеллигенты избрали для себя более изысканное оружие – донос. Его не так просто изничтожить, как булыжник, поэтому интеллигентов богачи боятся, как Сталина в тридцать седьмом кулаки. Пролетарии доносов не боятся, потому что хуже им вряд ли уже станет.
Богатым бы раздать свое богатство да стать нормальными людьми без страха и упрёка, но они слабохарактерны – им жены не разрешают транжирить. Вот и живут богачи, мучаются, страшатся за свои капиталы и света в конце тоннеля не видят.
Грёзы любви
Жизнь человека к тридцати годам становится похожа на раскрытую где-то посередине книгу. Книга эта у каждого своя, особенная, неповторимая – у кого-то напоминает толстый, не раз перелистанный томик жёстких, суровых стихов Твардовского, Брехта или разрывающих пространство словосочетаний Цветаевой, у кого-то – широкоформатную тетрадь кассира с записями «приход – расход», у третьих она только-только начата или совершенно пуста и ждёт, когда автор возьмётся за перо, когда созреет что-либо намарать своей нерешительной рукой.
Его книга к тридцати стала походить на сборник рассказов и повестей Шукшина или Чехова, в основном оптимистических, зачастую не связанных меж собой единой нитью повествования, часто противоречивых, пугающих, но всё же завораживающих своей необычностью, скрытым философским смыслом. Рассказы то бывали глубокомысленны и проникновенны, наполнены поисками истины и смысла в окружающем и внутреннем мире, то вдруг перемежёвывались ущербным арго, злым цинизмом и эгоизмом, пасквилями и стёбом, скупой любовной лирикой и бездумным, бессмысленным самопожертвованием.
Не думал он уже, что может встретить человека, который будет вызывать какие-то новые, неизведанные до сих пор чувства, что-то необыкновенное, сильное, возвышенное, самоотрицающее, опаляющее душу, а не этюды на тему первой, ещё такой беспомощной, несамостоятельной, уязвимой и робкой, зачастую заканчивающейся душевной болью и сильнейшим на всю жизнь разочарованием в людях любви, или повторение уже пройденного когда-то в жизни. Уже не ждал он от судьбы ничего и решил, что вторая часть его книги не будет содержать ничего превосходящего по силе эмоций и чувств первую – только рассудок и здравый смысл будут повелевать им, скорее даже он – рассудком и своими рациональными идеями.
В глубине души все люди, как дети, верят в чудеса. Не может быть, чтобы жизнь катилась, как колесо, по дороге, нами самими не совсем на совесть построенной. Не может быть, что впереди нас ждёт только то, что мы сами себе, иногда не понимая истинной никчёмности и ошибочности, запланировали. Человек слишком мал, чтобы вершить даже свою собственную судьбу в таком огромном и не подвластном ему мире, слишком неразумен и ограничен, чтобы понимать истинную суть явлений. Без веры в чудеса ему не сдвинуть горы, не развернуть реку, не прожить жизнь, наконец. Вера без дел пуста, и чуда не произойдёт, если сидишь под сенью липовой аллеи. Он помнил об этом всегда и ни дня не сидел без дела, без занятия, увлекающего его, хоть и не верил уже давно в чудеса. Но однажды чудо с ним произошло, вернее, пришло в образе, не укладывающемся в его рациональное понимание мира, в образе непонятном, выходящем за рамки привычного.
Всё произошло не вмиг, не сразу, как случалось раньше. Интерес – вот что возникло вначале, и ничто не предвещало ни бури, ни тем более урагана, разразившегося примерно через год. Интерес его был странным, не похожим ни на влечение – хотя чем привлечь его в ней было предостаточно, – ни на страсть, ни на любовь. Интерес этот был похож на элементарную потребность – потребность в познании, познании чего-то неведомого, неизвестного, но одновременно близкого и тем очень манящего.
– Мои слова и поступки не трогают её! Не может быть! Не может быть! Неужели то, о чём я говорю, ей безразлично, неужели она столь меркантильна, столь пуста и поверхностна? Неужели мне лишь показалось, что передо мной человек, а не пустая бездушная кукла? – спрашивал он себя неоднократно.
Их редкие разговоры нельзя было назвать общением, но что-то ему не давало прекратить эти смешные попытки сблизиться, понять, кто она, и разобраться, что за неясные, необъяснимые, неординарные эмоции её существование у него вызывает.
Уже позже он понял, что было не так в первый год их общения. Тот скрип и трение были вызваны осторожностью и недоверием – её недоверием к людям, нежеланием открывать себя первому встречному, враждебное отношение к новому и не проверенному временем и событиями человеку.
Лишь через год что-то начало проясняться. Возможно, что-то произошло в её жизни, возможно, весна заставила её открыть частичку своей души, но всего несколько фраз, всего лишь пара взглядов – и в мгновение её необычная манера речи, интонация и взгляд подожгли его душу. Он вспыхнул, как облитый бензином сырой хворост. Сам не понял, как это произошло, сам не сразу осознал, какие эмоции она в нем разбудила или скорее привнесла извне.
Мечта, сладкий и одновременно болезненный сон происходили наяву. Сильнейший ураган разрывал на куски его душу, когда она всего лишь проходила мимо, электрический разряд пронизывал его в момент их прикосновения. Минута разговора и её взгляд казались ему чем-то божественным. Их встречи наедине, её запах, взгляд сводили с ума.
– Невероятно! Невероятно! Со мной ли это происходит? Или это всё сон? – думал он. – Нужно было прожить тридцать лет, чтобы ощутить такую палитру чувств. Почему раньше этого не было? Кто тот художник, что внёс в мой мир такие тонкие, сказочные оттенки, перемешал масло и гуашь, смёл все представления о стиле и художественном замысле чувств и эмоций? Нужно было познать столько боли и разочарований, чтобы осознать, как же она прекрасна – любовь к женщине. Позади меня всегда стояли тени других, и вдруг их не стало – они оставили меня, вернее, я отпустил их; я нашел нечто большее, нечто совершенное и прекрасное, я перестал писать этюды и написал нечто новое – ноктюрн, какого до этого дня не существовало. Нет! Это она его написала моими чувствами!
– Не бывает так! Не бывает, что и взгляды, и жизненный опыт настолько схожи. Одинаковые жизненные проблемы – ещё понятно, но стремления, и мечты, и слова наши – это совсем другое дело! – думал он. – Я либо схожу с ума, либо это какой-то большой обман или чья-то злая шутка! Так не бывает!
Оказывается, бывает.
Мир диалектичен – то, что даёт тебе силу, её же и отнимает, то, что приближает тебя к счастью, иногда сам предмет счастья изменяет до неузнаваемости, даже в проводах бегущий ток создает магнитное поле, нарастанию самого тока противодействующее. Такова жизнь! И именно чувства заставляли его сомневаться в дальнейших действиях. Он не решался ничего сделать. Боялся обидеть её, боялся нанести ей ещё одну рану, коих в её жизни уже хватало, боялся, что сильнейшее чувство, живущее в нем, очень быстро выжжет ему душу. Сгорит либо душа, либо любовь – что окажется сильнее. Безумие, но то фантастическое чувство ради любви же не давало ему решиться быть с ней, не давало подвергнуть риску её настоящее и будущее, её счастье.
Да и что он мог ей предложить? Говорить, что готов отдать всё, когда у тебя ничего нет, легко. Он готов был отдать ей свою душу, но родственная душа хороша, когда есть где жить и что есть. Рай в шалаше возможен только в самом раю, где и шалаш-то уже роскошь. А когда вокруг тебя норвежские фьорды, то душа – не самое надёжное укрытие от пронизывающего ветра и дождя, от снежной бури и умирающей в полёте колючей листвы.
Судьба не терпит нерешительных людей, она их разлучает, чтобы дать шанс преуспеть другим, чтобы хотя бы один из двоих был счастлив. Так произошло и с ними – дороги их разошлись так же неожиданно, как когда-то сошлись. Как две снежинки, подхваченные судьбой, разлетелись они по свету, и пелена тумана, темнота и неизвестность встали меж ними.
Жизнь без неё поначалу казалась адом. Он не понимал, зачем живёт и зачем возникло в нём это всепоглощающее чувство, чей разум так изощрённо хотел его измучить. Всё время мы ищем смысл, и когда нам кто-то его даёт, не требуя за свою милость ничего, мы сознательно втаптываем этот дар в грязь, сознательно меняем на что-то сиюминутное, преходящее, предпочитаем страсти рассудок, любви – комфорт, счастью – безбедную старость, крыльям – сомнения.
Со временем боль разлуки утихла, воспоминания о ней перестали оставлять рубцы и лишь нежно грели. Он дважды был женат, появились дети, дом и любимое дело, но все десять лет казались пустыми и никчёмными. Всё, чем он обладал, не представляло для него ценности. Один-единственный взгляд, улыбка и её прикосновение наедине стоили большего.
Все десять лет каждый день он мечтал о встрече с ней, мечтал обнять её, поцеловать и никогда не отпускать больше её маленькую руку. Сожалел, что не предпринял ничего, чтобы быть с ней, ничего не сказал о своих чувствах, не предложил быть вместе, не отверг сомнения и не сделал её счастливой, не сделал их счастливыми.
Однажды судьба дала ему второй шанс. Он встретил её, встретил в том месте, где никак не ожидал увидеть. Поначалу встреча разбила его, повергла в сильнейшее за всю жизнь уныние, но постепенно он понял, что теперь может бывать с любимой каждый день, – жизнь его снова обрела смысл. И он стал приходить к ней. Разговаривал и смотрел на почти не изменившееся, молодое и красивое лицо. Рассказывал о чём-то, как раньше, как десять лет назад, чувствовал её тепло, её душу, наслаждался каждой секундой, проведённой рядом с ней.
И однажды он решился.
– Я давно хотел тебе сказать, что безумно люблю тебя. Возможно, мне это только кажется, – я думал об этом. Я уже достаточно взрослый, чтобы понять, что это не иллюзия, что это не страсть и не влечение, что это не желание обладать тобой, не сочувствие и не благодарность. Я просто не могу иначе! Насколько я без тебя слаб, настолько же с тобой я силён и способен на всё, я без тебя не вижу смысла жить, ты – мой смысл жизни! Ты! – произнёс он взволнованно.
Он ждал ответа, и в этот момент тихий немолодой любезный голос нарушил тишину: «Месье. Кладбище закрывается. Уже поздно. Приходите, пожалуйста, завтра».
Он постоял ещё немного, но ничего не услышал в ответ. Уходил, но знал, что уже завтра вернётся к ней, и поэтому был спокоен. Знал – теперь они всегда будут вместе и даже смерть лишь ещё крепче их соединит. Навечно…
Мысли из никуда
Лучше быть нацией нищих героев, чем богатых тихих торгашей.
Руководитель – маленький Бог: активно проповедует и живёт на нетрудовые доходы.
Ёжик в Панаме.
Охрана – Черные воротнички.
Рас-Путин.
Френд познается в ЖЖ.
Агдам окрыляет.
Песнь пессимиста
Я долго ждал её, и вот она настала —
Пришла весна, с ней солнце и капель.
Март на дворе, текут ручьи устало.
Ещё денёк, и в дом войдёт апрель.
Потом и май уже на за горами,
За ним июнь, июль, и вот она —
Листвой опавшей в сени проникает
Осенняя ненастная пора.
За осенью короткой грянет стужа,
Мороз и снег. Земли уж не видать.
Весь мир угас, но в ожиданье чуда
Я жду весну, я жду весну опять…
Кара
Психиатрическая больница. Отделение пограничных состояний. Подъём. Больные без особого желания и без особого нежелания, будто то Будды, идущие по своему срединному пути, не спеша встают с постелей, одеваются, идут на завтрак. В столовой, выкрашенной в светло-голубые тона, получают оранжевый горох, французский суп из лягушатины, икру тюленя, некоторые – копчёный хвост нильского крокодила. После пары таблеток галоперидола и назепама всё это разнообразие превращается в чай из синего пластикового стакана да кусок хлеба с круглым, не размазанным шматом подтаявшего масла. Окончив утреннюю трапезу, больные, или, лучше сказать, отдыхающие, наводят утренний марафет и ожидают приёма у лечащего врача. Эскулап Володя Стеклов рутинно осматривает уже давно знакомые ему лица, продлевает курс лечения и с чувством выполненного долга идёт обедать.
Приём подходил к концу. Медсестра Танечка принесла карту очередного пациента. Стеклов, не заглядывая в толстый, потрёпанный жизнью талмуд, сказал знакомое: «Продляем на неделю галоперидол и хинидин», – и отодвинул карту на край стола. «У нас сегодня новенький», – сказала Танечка и положила на стол девственную тетрадь в клетку, ещё не испачканную анамнезом. Медбрат Сидоренко, здоровый и глуповатый бугай, завёл в кабинет молодого, лет тридцати пяти, мужчину, упитанного, ухоженного, с лоснящимся подбородком, чуть щурившегося от яркого света солнца, проникающего через окно. Сидоренко произнёс с ухмылкой: «Садитесь, товарищ Джованни», – властно за плечо подвёл человека к стулу и вдавил того в сиденье отточенным движением артиллериста, загоняющего снаряд в дуло гаубицы.
– Как вас зовут? – спросил Стеклов.
– Джованни Мочениго, – боязливо ответил сидящий на стуле. Сидоренко, стоящий чуть позади, протянул доктору бумагу со словами: «Вот направление от участкового врача». В бумаге мелким, плохо понятным непосвящённому почерком было выведено: «Delirium tremens, schizophreniae».
– Вот от участкового, – продолжал Сидоренко. Участковый уполномоченный характеризовал слесаря ЖЭК № 11 Дмитрия Мочева резко отрицательно, сообщал, что тот крепко пьёт, не отличается ни вежливостью, ни обходительностью с родными и не родными людьми, не чужд мздоимства, мелочного вымогательства.
– Всё ясно, – сказал Стеклов. – Танечка, назначаем рисполент и смесь фенобарбитала в умеренных дозах, полный покой, постельный режим. Завтра его первым на осмотр к Кащину.
Стеклов аккуратно заполнил карточку, записал анамнез, назначенное лечение и спокойно продолжил дежурство. В течение дня несколько раз пытался вспомнить имя, которым представился пациент, но точно воспроизвести его так и не смог.
– Вот алкоголики пошли. Раньше было всё ясно – Наполеон, Ленин, Сталин, а этот начитался невесть чего да напился – и мерещится неизвестно кто, эко его торкнуло.
Стеклов был хорошим врачом. Называл всех алкоголиков любя «алкашки» и считал больными людьми, не был лишён сострадания к ним. Выходец из небольшого села, далекого от областного центра, он с детства тысячи раз наблюдал фантастические, поначалу неясные ему перемены в людях. Видел не раз, как здоровый, крепкий, здравомыслящий и симпатичный мужик превращался после бутылки спирта в откровенную мразь, похожую на гнилой овощ, скрещённый с вурдалаком, что постоянно восстаёт из ада для поисков очередной дозы и радуется всему, что горит, как младенец погремушке. Сам он иногда прикладывался к бутылке, но так и не понял, что хорошего в сознательном отравлении себя этиловым спиртом, которым врачи убивают микробов. Человек по сути тот же микроб, только очень большой. Побольше спирта – и он скопытится как миленький. В детстве Стеклов и решил посвятить жизнь борьбе с возлияниями. Так стал врачом – хотел помогать людям.
Придя через сутки на дежурство, Стеклов первым делом поинтересовался самочувствием нового пациента. И с удивлением узнал, что тот давеча буянил и был помещён врачом Кащиным в «мягкую комнату» – комнату для буйных, получив двойную дозу «зины». От аминазина даже самый буйный больной делается кротким, как умирающий перед исповедником. Стеклов заглянул к буяну. Тот лежал привязанный к кровати, обитой войлоком. Лежал лицом вниз в смирительной рубашке. Танечка рассказала, что Дмитрий Мочев к вечеру попытался сбежать из заведения, а когда санитары его поймали, перелезающего через ограду клиники, начал кричать, что он венецианский дож, аристократ и не потерпит такого отношения к себе. Завтра же он обещал найти управу на санитаров и «прочих еретиков в белых бесовских одежах».
После утреннего обхода Стеклов попросил медбрата Витеньку (так его все называли за доброе лицо и глаза буйвола при виде соперника) привести больного Мочева. Витенька просьбу незамедлительно исполнил. Мочев предстал перед доктором в ужасающем виде.
«Не зря аминазин так любили прописывать инакомыслящим, – подумал Стеклов. – Кащин явно перестарался с двойной дозой».
– Как ваше самочувствие?
– Мон синьёр… отпустите меня, мне плохо… – пробормотал еле слышно Мочев.
– Бедняга… Вам досталось… Но ничего, не бойтесь. Больше такого не повторится, но дайте мне слово больше никогда не пытаться убежать от нас, никогда не кричите и не повышайте голос.
– Я обещаю, клянусь святым Теодором! – заверещал пациент.
Стеклов записал что-то в историю болезни, припомнив, что святой Теодор был покровителем Венеции, отдал указания медсестре и попросил Витеньку оставить его с больным наедине. Тот послушно вышел. Стеклов взял ручку, посмотрел на своего невольного, растерянного и подавленного собеседника и начал вращать письменный прибор с частотой в пять секунд, как его учили в медакадемии.
Монотонное вращение предмета в руках, тихая, спокойная речь для нормального человека – успокоение, для психически нездорового же, наоборот, ситуация, в которой проявится его неадекватность. Стеклов проверял так всех. Кто начинает нервничать и дергаться при виде вращающейся монетки, тот явно нездоров. Прошло две минуты – результата не было. Стеклов медленно и спокойно заговорил.
– Так вас зовут Джованни?
– Да, именно так, мон синьёр, – подобострастно пролепетал сидящий на стуле.
– И вы итальянец?
– Да, именно так.
– Вы уверены в этом?
– Это несомненно, как то, что Земля плоская и стоит на трёх слонах!
– А разве она плоская?
– А разве нет? Взгляните в окно – земля плоская, а небо – это полусфера!
– А Юра Гагарин говорил, что она круглая.
– Кто такой Юрга Грин, мон синьёр?
– Хозяин соседней со мной виллы.
– Он грязный лжец. Вы ему верите? Он принёс верительную грамоту от папы Климента?
– Может, и приносил, но я не видел.
– Как же вы можете верить кому-то на слово? Времена-то какие настали неспокойные – никому доверять нельзя.
На этом Стеклов прервал беседу. «Мочев вёл себя достаточно адекватно, дискутировал логично», – отметил он в своём журнале и оставил курс лечения без изменения. Прошла неделя, вторая… Стеклов продолжал «пытать» Мочева о строении мира и всё больше убеждался, что тот просто бредит. Никакая это не «белая горячка» и не «шизофрения» – ошибся участковый врач. Лишь бы на нас спихнуть – лентяй либо дилетант. Больной у своего сына взял учебник средних веков, прочитал «под мухой» страницу номер тридцать семь, где описывается, как представляли себе мир средневековые жители Европы, и под воздействием алкоголя личность, разложившись, впитала эту страницу текста, как губка. Вот и всё объяснение его теперешнему состоянию. Жалко, конечно, человека, но такое бывает. Ничего сверхъестественного.
Прошло ещё два месяца. Мочева разобрали на консилиуме. Разобрали его по кусочкам, потом сложили всё на место, ничего не перепутав, и пришли к единому мнению. Все врачи согласились с диагнозом, предложенным Стекловым. Парафренный бред – нет сомнений. Пациента поместили в отделение средних расстройств. На этом работа Стеклова была закончена.
Жизнь шла своим чередом, больные всё так же болели и выздоравливали. Некоторые переводились в другие отделения. Истории Мочева о слонах, китах, черепахах и прочих поддерживающих конструкциях Земли почти забылись, как и другой подобный бред. Земля круглая – это всем известно! Это факт! Бесспорный! Несомненный!
У Стеклова был давний школьный друг. Людьми они являлись до крайности разными: друг убежденный атеист, физик по образованию и математик по призванию с широчайшим кругом интересов. Стеклов, наоборот, от Бога далеко никогда не уходил и в физике плавал только топором, хотел заниматься медициной и собирал материал для диссертации. Очередная их встреча протекала за дружескими шутками. Выпивая без фанатизма, они разговаривали то про гений Микеланджело и про ложь политиков, то про духовность Рублёва и про глобальную эволюцию, то про обратную корреляцию женской красоты и ума, то про Баклановский удар, то про адронный коллайдер. Дошло дело и до строения Вселенной.
– Коперник, Джордано Бруно… сколько жизней надо было положить, чтобы доказать человечеству элементарную истину: Земля не центр мироздания и не плоскость, – сказал с досадой и чувством глубокой тоски собеседник Стеклова.
– А многие до сих пор уверены, что Земля зиждется на китах и слонах.
– Эти пионеры науки, видимо, отдыхают сейчас в твоем пансионате? – и друзья рассмеялись.
– Да. Один бредит, что он итальянец, аристократ, и представляется Джованни Мочениго, – ухмыляясь, сказал Стеклов.
– Был такой человек. Предатель и лизоблюд. Он писал доносы на Джордано Бруно, в результате которых ученого арестовали и возвели на костёр за убеждения, спустя век ставшие бесспорной истиной. А Мочениго позже был отравлен вином. Бесславная кончина бесславного человека.
– Как причудлива жизнь: алкоголик предстаёт в образе предателя, каким он на самом деле и является для жены, детей, отца и матери, для всех окружающих; хорошая тема для диссертации!
Наутро Стеклов первым делом направился в отделение, куда он определил Диму Мочева. Попросил привести его на приём. И без лишних слов спросил: «Зачем ты предал Джордано Бруно?» Реакцию Мочева предсказать он не мог. Бедняга упал на пол, стал целовать ботинки врача, умолять простить его.
– Это из-за Джордано Бог так наказывает меня. Из-за него я здесь! Я догадывался! Прости меня, Господь! Прости, Джордано!
Мочева увели. Стеклов был поражён реакцией, ведь о Джованни Мочениго и его предательстве история сохранила очень скудные сведения и Мочев, являясь слесарем, устанавливая унитазы и ставя рваные прокладки за трёшку, едва ли когда-то с этой историей мог столкнуться. Невероятно! Откуда он мог это узнать?!
Димыч Мочев действительно очень любил влить в себя что-нибудь покрепче.
– Алкашам нужны поводы, а нормальному человеку повод не нужен. Захотел – выпил! – так он и рассуждал.
Отец Димы выпивал всю жизнь и помер в хмельном угаре, в пьяной драке. Так сказать, на боевом посту. Красота – чего ещё от жизни желать?! Для Димыча отец был непререкаемым авторитетом, поэтому заправляться спиртецким он начал лет с четырнадцати – как только ему стали отпускать. Выглядел он тогда уже на все восемнадцать.
Отец, напиваясь, запевал одну и ту же песню:
– Смотри, сынок, вот где они у меня все, – произносил он на выдохе басом, показывая огромный кулак, похожий на уродливую картошку. Всех этих интеллигентов вот где я держу. В гробу всех видал. Как выпью – они от меня разбегаются, как крысы. Трусы они все! А я – человек! Рабочий человек! Я свой хлеб не зря ем!
Хлеба, правда, он едал немного, но вот выпивал достаточно, пропивая временами не только всю зарплату, но и влезая в долги. Так что одевать и кормить семью приходилось частенько матери маленького Димы.
Однажды Димыч проснулся и ощутил какое-то новое для себя чувство. Незнакомый запах заполнял пространство. Аромат не походил ни на его «Тройной» одеколон, ни на отечественный парфюм его жены «Гвоздика», который он как-то пробовал на вкус. Нехотя открыл глаза и первый раз в жизни задумался о вреде пьянства.
– Белая горячка, не иначе! Всё! Хватит пить всякую гадость, теперь ничего дешевле «Аталыбашлы», – пробормотал сквозь распухшие губы Мочев.
Глазам его предстал вид роскошно убранной комнаты. Кровать, в которой он возлежал, улетала своей задней спинкой куда-то в небеса, промеж которых играли библейские ангелы. Вокруг ложа на дубовом полу лежали шкуры медведя, леопарда и рыси. В центре залы красовался огромный коричневый глобус. Крышка шедевра картографии была приоткрыта, и из нижней части выглядывали сосуды с дивной красоты напитками оранжевых и пурпурных тонов. Мочев быстро встал и, еле дотащив свое обрюзгшее, отравленное вчера тремя бутылками самогона тело, подошёл к круглому причудливому бару. Глобус и вправду содержал в своём чреве все напитки мира. Димыч отпил из одной бутылки, из второй, отведал манго, гранат, выпил что-то очень похожее по запаху на клей БФ и завопил: «Я в раюююююю!»
На его крик вошёл человек в чёрном старомодном сюртуке и громогласно произнЁс:
– Прикажете ли подавать завтрак и дневной туалет?
– Завтрак тащи! В туалет пока не жааалаю! – ответил довольный собой и ситуацией Мочев.
Доедая жареного фазана вприкуску с вяленой олениной, запивая это всё вином из горлышка кривого графина, Мочев начал припоминать вчерашний вечер. Вспомнил, как со слесарем Васей взяли «три топора», выпили, сходили ещё, нашли третьего, взяли ещё и выпили. Деньги кончились – нашли самогон и выпили, нашли ещё… На этом месте память начала давать сбои. Никак не хотела прокручивать вчерашнее кино дальше.
«Собутыльнички меня и укокошили! – подумал Димыч. – Как пить дать! Получается, я в раю – в аду бы меня так не кормили! Вот так вот друзья мои – все обвиняли меня в пьянстве, безделье, а это и есть, получается, дорога в рай.
И довольный собой и своей мирской жизнью Мочев допил бутылку вина. На старых дрожжах его развезло, и бывший слесарь, а ныне житель небес уснул сном младенца.
Стеклов никогда не интересовался судьбой больных, если, конечно, они не возвращались к нему с рецидивом. Но история Дмитрия Мочева заинтересовала. Анамнез Мочева был включён в кандидатскую, и, возможно, благодаря именно этой статистической единице Володя так удачно защитился и стал кандидатом медицинских наук. Так что Стеклов испытывал признательность к Мочеву. Часто навещал, покупал фрукты, пару раз даже втайне принёс небольшую бутылочку вина. Но состояние Мочева всё ухудшалось. Бред становился всё детальнее, как будто он не придумывал, а вспоминал историю давно позабытой жизни. Мочев многократно пытался сбежать, но его всегда останавливали. Было ощущение, что работа слесарем не дала ему способности изворачиваться и ловчить – он всегда шёл напрямик, как аристократ, к которым он себя болезненно причислял. После побегов дозы аминазина всё увеличивались, чтобы его успокоить, и однажды сердце не выдержало. «Так он и умер – заколотый аминазином в грязной психушке», – записал в свой дневник Стеклов. А ведь было в нём что-то, что заставляло ему верить, было! Каждый психиатр знает, что играет с огнём, и на сто процентов не уверен, что перед ним именно больной человек, – так он сказал как-то коллегам.
В тот же день Кащин посоветовал Стеклову взять отпуск и отдохнуть.
Жизнь Димыча текла беззаботно. Он принципиально ничего в раю не делал. Только много ел, пил ещё больше, изредка выходил гулять в сад, непременно прихватывая с собой в дорогу бутылочку-другую. Очень скоро забыл про свою жену и ребёнка, про друзей-собутыльников и стойкий запах унитазов на работе.
Однажды утром он не обнаружил на привычном месте ни вина, ни еды. Встал, открыл дверь, вышел в холл. Подошедший мужчина в чёрных бархатных лосинах протянул одежду со словами: «Вас ожидают». Мочев натянул одежду, хоть она показалась ему какой-то не райской, вышел на крыльцо. Подъехала позолоченная карета, запряжённая четвёркой чёрных рысаков. Мочев сел. Дорога длилась недолго, и, выходя из кареты, Димыч одарил кучера привычным: «Аккуратней, не картошку везешь!»
Взгляду Димыча предстала площадь, кишащая людьми.
– Похоже, партсобрание, – съязвил Мочев.
Подошёл седой старик в красном одеянии и красной круглой шапочке на темени, взял под руку и, что-то ненавязчиво говоря, вроде «мы вам весьма признательны, синьор Мочениго, послание было весьма своевременным», повёл к возвышению, где сидели ещё двадцать-тридцать человек.
– Рыла как у меня, когда я не спеша приходил закрывать воду в затапливаемой квартире, – подумал Мочев и сел рядом с разодетыми франтами.
Только тогда Мочев увидел полную картину площади, на которую прибыл. Посреди пустыря пионерский костер. В центре один из пионеров привязан к длинной изогнутой жерди вверх ногами. Мочев попросил принести вина. Сделал пару глотков и увидел, как дрова подожгли вместе с пионером. Допивая вино, Димыч слышал, как из пламени вырывалось, каждый раз всё угасая: «Сжечь – не значит опровергнуть!..» Допил вино и спокойно отправился восвояси.
Жизнь потекла для Мочева привычным чередом. Безделье, обжорство, пьянство – в общем, рай. Он потерял счёт дням и как-то вечером попросил слугу принести ему напиток, вкус которого он не забыл бы никогда. Слуга, помедлив, ушёл и спустя несколько минут вернулся. Налил в длинный стакан жидкость оранжевого цвета с дивным ароматом.
– Как хорошо, – подумал Мочев и залпом по привычке осушил бокал. В тот момент он почему-то вспомнил слова «сжечь – не значит опровергнуть!», обращенные, как показалось тогда, именно к нему. И скорчившись от боли, как дикий зверь, пронзённый отравленной стрелой, упал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.