Электронная библиотека » Константин Леонтьев » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Паликар Костаки"


  • Текст добавлен: 28 ноября 2016, 17:20


Автор книги: Константин Леонтьев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я слушаю его и думаю: «вот что! А давно ли я видел, как ты башмаки снимал в сенях, не то у паши, а у последнего турецкого меймура[13]13
  Меймур – турецкий чиновник.


[Закрыть]
, и подбегал к нему согнувшись, точно полу поцеловать сбирался!

Думаю я так, а сам говорю ему:

– Да, кир-Стефо – Турция и дела турецкие вещь пропадшая! Пора и тут эллинской свободе распространиться!

– Нет! – отвечает, – этого ты также не говори. Я эллинов не люблю… Ты меня не понимаешь, несчастный… И я тебя не виню, потому что ты не так-то грамотен… Я говорю о свободе обращения, а ты об Элладе! Что хорошего твоя Эллада? Разбой, всякий пастух равен богатому и образованному торговцу. Теперь хоть бы мне… Я человек хорошей фамилии, благородный, имею состояние… Приятно ли мне будет, если всякий куцо-влах[14]14
  Куцо-влахами зовут людей валашского племени, которые занимаются преимущественно овцеводством в Эпире, Фессалии и Македонии; они ведут полукочевую жизнь, имеют села и покидают их на зиму, спускаясь с гор на более теплые пастбища.


[Закрыть]
, всякий белошапочник[15]15
  Слово белошапочник (аспроскуфос), означающее в устах богатого горожанина, так же как и «куцо-влах» – простой человек, происходит от того, что эпирские простолюдины, греки и албанцы, жалея каждый день надевать феску, носят обыкновенно белые колпачки набекрень, которые делаются женщинами дома. При изяществе фустанеллы и вообще греко-албанской одежды даже и тогда, когда она от работы и не совсем опрятна, белый колпачок этот вовсе не производит впечатления какого-нибудь спального колпака, и насмешка над ним доказывает только, как мало развито теперь чувство изящного у более образованной части восточно-христианского общества.


[Закрыть]
будет со мной равен. Здесь тебе все-таки почет какой-нибудь есть… Здесь, друг мой, есть еще аристократия. Просфору мне в церкви подают особую, потому что ценят и уважают меня за мое состояние… Что это значит? Это значит аристократия!

– Ну, хорошо! – думаю я про себя. – Мне что до этого… Подожду, как начнется тревога какая в краю, да перейдут эллины границу, что тогда заговоришь?.. Первый от страха закричишь: «Zito!»

Через неделю мы узнали, что Стефанаки драгоманом сделали.

Надел он фуражку с галуном и с короною вышитой, мундир сшил, ходить прямее стал, глядит строже. Беда! Уж и перед пашой в сапогах сидит; башмаки перестал носить (а прежде сапог не носил, легче скидать), смотрим, он уж и с турками спорит: извините, говорит, на это трактаты великих держав существуют!

Зашел я к нему с Рождеством поздравить. Садись, – говорит. А прежде бывало: добро пожаловать, капитан Яни! Добро пожаловать, садитесь. Как живете?

А теперь просто: садись, брат. Ныне праздник, ты у меня гость… Садись!

И фуражка драгоманская на столе, на особой вышитой подушке у него лежит, короной вперед; пройдет мимо и поправит ее.

«Ба, ба, ба! – думаю, – как этот человек вдруг распух и возгордился».

VIII

Костаки, я вам скажу, может быть, при одной песенке бы и остался. Все бы думал: куда мне навьючить богача и драгомана! Поскучал бы и сказал бы после: «Софица – Мофица[16]16
  Софица – Мофица, вилайет – милайет, консул – монсул, принятая у восточных людей шутка; и наши крымские татары говаривали: становой – меновой. Это значит как бы пренебрежение; «становой и тому подобное». Второе слово должно непременно начинаться буквой м.


[Закрыть]
не все ли равно! На лаккиотке нашей женюсь». Но та старуха, которая от кади его спасла, Катйнко Хаджи-Димо – распалила своими словами его любовь. О том, что Софица нравится нашему молодцу, она от меня узнала. Я сказал ей: «Вот бы сделать ему хорошую судьбу?» Катйнко была прелюбопытная старуха. Добрая была на разговоры, да и на дела всякие, как мужчина.

После того, как она спасла Костаки от наказания, Костаки стал бывать у ней в доме. Она жила одна; хоть муж у ней был еще жив, однако он давно уехал в свое село и с ней не видался никогда. Она сама развелась с ним, сумасшедшая! Не любила его, а поверьте мне, что он в молодости был превидный собой мужчина! Да, сказала себе женщина: «Не люблю его и кончено!» Представили архиерею прошение, что у ней будто зоб на шее больше растет, когда она с мужем вместе. «У меня зоб, говорит, есть: и как я уеду от него к матери моей, так у меня зоб меньше; вернусь к мужу, зоб больше станет!»

Доктора свидетельствовали ее, свидетельствовали. Все говорят одно:

– Не слыхали мы, и в книгах не писано, чтобы через мужа зоб стал больше!

А Хаджи-Димо свое:

– Не хочу, чтобы меня через него да зоб бы задушил!

Архиерей говорит: «Это не причина». А она ему: «Ваше преосвященство монах, человек святой, от таких дел далеко жили. Вы мне поверьте. Доктора мошенники. Кабы я побогаче была, не то чтобы зоб, а и худшую бы причину нашли».

Таскали, таскали мужа по ханам[17]17
  Хан – гостиница, подворье.


[Закрыть]
. Устал человек. А Катинко оставит дело на два-три месяца, уедет к матери в село, и опять в город судиться. У нее родные везде были; у родных живет. А мужу несчастному каково в хану жить, когда его вызовут? Уж он и сам стал соглашаться. «Хоть мне она и по душе была, и зоб этот у ней невелик, и я этим зобом нисколько не брезгаю; однако, Бог с ней, если я ей угодить не могу» (надо и то сказать, что деньги и имение у нее были, а он был беден). Архиерей, однако, все еще увещевал ее и уступил только тогда, когда Катинко сказала: «Эй! не разведете, пойду к туркам и потурчусь – одно мое вам слово».

Испугался архиерей и все старшины и развели ее. А она смеется после: «Слыханное ли дело, чтобы хорошая христианка потурчилась? Кто пойдет турчиться? Разве распутная какая-нибудь, которая турка полюбила!»

И стала с тех пор жить сама одна.

Женщина эта многое вынесла и многое видела и знала. Она и у разбойников в плену была. Да! взяли ее на дороге разбойники и две недели держали в лесу. «Извините, кирия, говорили они ей, что у нас угощать вас нечем, кроме хлеба и кизиля». Кизилевыми ягодами все ее кормили; послали одного пастуха-влаха с угрозами в город и велели родным выслать пять тысяч пиастров; «а не вышлите, убьем кирию Катинко».

Дома у нее были деньги, и выслали родные пять тысяч пиастров. Разбойники ночью проводили ее сами до хана и сдали ее ханджи в руки. «Смотри, осел, береги кирию и завтра отправь бережно в город! Это наша кирия, мы ее любим».

И еще сказали ей: «Мы, сударыня, знаем, какое у вас состояние: не богатое и не малое, а среднее; оттого мы с вас больше пяти тысяч пиастров и взять не хотели»…

Когда вернулась Катинко в город, захотели турецкие чиновники ее видеть и узнать что-нибудь о разбойниках. И она своими ответами всех смешила, а показать что-нибудь важное на разбойников не показала.

Случился тогда в конаке один греческий подданный, и вздумал он, когда все от ответов Катинки развеселились, подшутить над ней.

– А что, – говорит, – Катинко, как здоровье ваше? После разбойников у вас как будто зоб опять побольше стал?

Все засмеялись. А она ему:

– Стыдись, несчастная твоя голова! Ты думаешь, здесь Эллада ваша, что ли? У вас в Элладе, в Юнанистане[18]18
  Юнанистан – турецкое название Греции. Происходит от слова юнан – иониец.


[Закрыть]
вашем разбойники люди бессовестные, такие же, как ты! А здесь Османли-девлет, и албанцы, которые меня взяли, люди целомудренные и разумные.

Боже мой! как хвалили ее турки за эти слова! А она вышла из конака и говорит христианам:

– На! пропадите все вы, и паша, и кади, и все дьяволы! Захотели, чтоб я на разбойников что-нибудь показала! Как же, ждите! Разве можно хорошему человеку в Турции на разбойников показывать? Что ж это будет за порядок, если в Турции переведутся разбои и скажут все: «Турция хорошее государство, Турция вперед идет. А Эллада государство скверное: Эллада не идет вперед; в Элладе есть разбойники, грабят и бьют; а в Турции нет!» Ну, какие же и вы сами патриоты, если хотели, чтоб я на разбойников туркам показывала?

Вот какая была женщина эта Катинко. Все мы ее уважали; а Костаки так и говорил: «она для меня больше матери».

Я сказал вам, что Костаки стал к ней часто ходить после того, как она его из рук кади спасла. Старуха его очень любила. Ласкала его как сына и любила шутить с ним и дразнить и стыдить его.

Костаки был отцом своим в большом целомудрии воспитан. Кто видел его с мужчинами в пляске, или на базаре, или когда на горе за городом в праздник начнут играть в войну и, разделясь на две партии, камнями бросать, всякий говорил: «какой этот смелый и дерзкий паликар!» А при женщинах он все краснел, и никогда никто от него бесстыдной шутки не слыхал; мы, которые постарше, часто и шутить начнем между собой. У того есть в городе кума; а у того две кумы. Костаки только краснеет. Раз, как я знал, что Катинко любит Костаки как своего сына, я и говорю ему в праздник:

– Пойдем, Костаки, сделаем посещение кира-Катанки.

– Пойдем.

Пришли. «Садитесь, садитесь. Как поживаете?» Очень хорошо. А вы как? «Очень хорошо!» Стали разговаривать. Костаки курит и молчит в углу, как девица.

Пришла служанка, подала нам варенья и кофе. Служанка была молодая куцо-влаха и собою красивая.

Я на нее взглянул; а Костаки и глаз на нее не поднял. Ушла служанка. Кира-Катинко и говорит паликару:

– Что же это ты, друг мой, такую великую суровость оказываешь? На женский пол не глядишь.

Застыдился Костаки! Как свекла красная покраснел!

– Оставь его, кирия, – говорю я. – Костаки мальчик у нас хороший, стыдливый и честный. А паликар вы сами знаете какой! Он отцом в целомудрии и молодечестве воспитан.

– Знаю, знаю, – говорит Катинко. – Я пошутить хотела с ним, потому что я его люблю как своего сына. А что он, такой паликар, краснеет и стыдится, когда говорят с ним о женщинах, это точно доказывает его скромность. И знай ты, если молодой человек краснеет, когда с ним говорят о чем бы то ни было старшие или по званию высшие, то это значит, что он хороший человек будет. Это значит, что душа его чувствует все!

– Женить бы его, кирия, поскорей, – говорю я, – чтобы не развратился, не испортился…

– Что ж, женили бы его. А я говорю, «На ком?»

– На ком? – говорит кирия. – На девушке честной и красивой, из уважаемой семьи и с приданым.

Так этот разговор и кончился. Мы ушли, и с тех пор Катинко задумала непременно женить Костаки.

IX

Старушка Катинко Хаджи-Димо как задумала своего любимца Костаки женить на Софице, так и стала паликару об этом говорить.

– Вот, изволь, тебе жена как следует… Ты молодец и она миленькая. Ты молод, а она еще моложе. Пара! Девочка, ты меня, сын мой, послушай, диво! Обходительная, кроткая, хозяйка. Теперь, как из школы вышла, посмотрел бы ты на нее: ни минуты без дела не бывает, посуду моет сама, всем старшим и родным, которые в дом приедут погостить, постелю стелет; на кухню беспрестанно ходит; шьет; я даже видела раз, что она стены белила сама.

Старуха хвалит, а Костаки только краснеет, бедный.

Так всякий день говорила Катинко паликару. И это было правда. Что другое, а воспитание Стефанаки дочерям хорошее давал, благочестивое. И в семье он и сам был Добрый и ласковый человек. Всячески и подарками, и ласкою дочерей старался утешить.

А Катинко все свое твердит:

– Какая, я тебе говорю, Софица эта тихая. Я у них часто бываю и ночую даже нередко. И что ж, поверишь ли ты; слова почти от нее не слыхала! Только улыбается всем и угощает, бедная: не угодно ли кофе, кира, не угодно ли ликеру, не угодно ли варенья, кира? Такая сладкая девушка! И приданого за ней будет лир 200 и даже более…

– Не отдадут ее за Костаки! – говорим мы.

– Старуха Катинко – колдунья! Не бойтесь. Уж не знаю, отчего это я полюбила этого паликара? Или оттого, что мне за мои грехи Бог детей не дал; так уж ему душу всю отдаю!.. Будет, будет это! Пусть Костаки еще годик поторгует телятиной и немножко поправится деньгами!

Катинко призналась мне, что она и Софице говорила.

– Хочешь замуж, дочь моя? – сказала ей старуха. Софица только глаза опустила.

– Нет, ты мне скажи…

– Это воля отца моего, – говорит.

– А твоя воля?

Конечно, девица скромная на это не должна ответить… Да старуха успокоиться не могла.

Велела паликару пройти мимо окон, и позвали Софицу.

– Смотри, что, эта картинка хорошая?

– Какая? – говорит.

– Этот паликар.

– Хорош, – говорит Софица, – я его знаю; это Костаки, сулиот, который кожей торгует. Я в школу мимо его магазина ходила.

– Вот тебе муж! – говорит старуха. Софица обиделась и покраснела.

– Ба! – говорит, – белошапочник, и вдруг мне мужем будет! Простой человек. Весь, как клефт, в белом платье!..

Этого мы не сказали Костаки бедному, чтобы не огорчить его.

Так-то шло это дело. А старик Стефанаки в это самое время о мошеннике Жоржаки с ума сходил.

Тот изверг ему все льстил, в делах своих советовался, способности его хвалил.

– Как же не проклянуть вам, здешним православным, эту Турцию! Сколько великих способностей пропадает. Да вы министром, губернатором должны быть.

– Не брани Турцию, – скажет Стефанаки, – как бы хуже не было!

– Ба! ба! ба! Да вы такой умный, да вы такой честный и опытный гражданин… Я, который столько видел людей… Мало видел таких, как вы… Вы меня извините, я вам скажу, у ваших здесь мало благородства в обращении… А у вас благородство свыше всякой меры. Вы мне отец. Я отца своего так никогда не любил.

Катинко все это сама слыхала и сама рассказывала нам.

И полюбил старик Жоржаки крепко. Пироги ему шлет; виноград привезут ему из деревни, он целые вьюки винограда к Жоржаки шлет.

Похвалит Жоржаки у него в доме ковер болгарский, – старик ковер дарит ему.

Сам по улице идет в драгоманской фуражке с базара, а слуга за ним большую каракатицу для Жоржаки несет.

– Каракатиц свежих, – говорит, – привезли из Превезы!

Жоржаки плачет, обнимает его: «Ты мне отец!» – кричит.

А Стефанаки везде вздыхает и рассказывает: «много я жаловался, что судьба дала мне одних дочерей, и пожалел меня Бог, послал мне сына в Жорже!»

Катинко сокрушалась, боялась смерть, чтобы Софицу за Жоржа не отдали.

– Нет! – я говорю ей, – этой-то мерзости уж не сделает старик. Все как бы то ни было христианин, за Франка не отдаст!

– Закрутился, – уверяет Катинко, – закрутился старик от похвал и от драгоманского галуна!

Недолго, однако, веселился с франками Стефанаки.

Смотрю я раз поутру – бежит за мной мальчик от Хаджи-Димо:

– Идите, – говорит, – кир-Янаки! госпожа моя желает вас видеть.

Прихожу.

– Что такое случилось?

– Случилось, капитан Яни, дело мерзкое. Жоржаки ограбил кир-Стефо нашего.

– Как? – удивился я.

– Как? Лестью. Брал у него деньги взаймы и в срок отдавал, а гляди и раньше срока. Раз пришел и говорит: «Сыном ты меня считаешь, кир-Стефо». – Лучше сына. – «А если я тебе лучше сына, так дай мне под залог имения, которое у меня в Молдавии, полторы тысячи лир. Вот тебе мои документы».

Старик дал и расписку взять не хотел; Жоржаки насильно дал ему расписку. А там, как это случилось, что и расписка пропала и в Молдавии, говорят, имение разоренное, двух пиастров не стоит, и сам Жоржаки уехал.

– Плохо старику! – говорю я. – Жалко. А что же мусьё Бертоме с женой о племяннике говорят?

– Они тоже бранят и проклинают Жоржаки. Поди теперь, ищи его. Ведь здесь Турция, и на месте дело не кончается, а каково в Египте или Молдавии мошенника искать?

Встречал я не раз после этого дела старика. Снял он и драгоманскую фуражку, и сапоги бросил, и опять башмаки надел, чтобы легче было снимать у турок. Об трактатах уже ни слова! Стал опять согнувшись к паше и к кади подбегать. К вали-паше ездил подавать прошение. Писал вали и греческому консулу (потому что мошенник греческий подданный был), и в Константинополь писал. Дело и до сих пор не кончено.

Старик горюет, а у нас с Костаки и с Катинкой все его дочь на уме.

Стал жаловаться старик Катинке, что старшая уж на возрасте. Катинко и говорит:

– Это еще не велико несчастие, что на возрасте. Все девушки растут скоро.

– Время замуж, – говорит Стефанаки. – Время приданое готовить. Кто у нас с малым приданым возьмет? Разбойник ограбил меня, теперь и мне тяжело будет, Софице под пару не найти теперь жениха. Из большого дома жених большие деньги попросит.

А Катинко говорит ему.

– Не смотри на большие дома, смотри на человека. Я тебе жениха нашла.

И сказала ему, кто жених.

Боже сохрани, как рассердился Стефанаки!

– Белошапочник! простой сулиот! кожей торгует!

– А ты сукном торгуешь, – говорит ему кира наша добрая.

И начался у них с Пилиди спор и крик.

– Он капитанского рода хорошего!

– Кто, – говорит Пилиди, – на капитанов глядит теперь! Теперь цивилизация! Ты так говоришь, кирия, потому сама за простым человеком была…

– Так что ж, дай Бог здоровья моему мужу бедному. Он со мной хорошо жил, и хоть сельский человек, а из хозяйского дома, а ты ведь у франка-портного прежде старое платье штопал и двор ему подметал!

– Что ж ты мужа бросила, если он такой благородный человек был? – кричит Пилиди.

– Это дело другое, – говорит ему старуха, – сам знаешь, у меня зоб прибавлялся…

До ссоры дело чуть-чуть не дошло. Однако, так как Катинко была сродни старику, то они скоро опять помирились.

– Нет тебе судьбы, паликар мой! – сказала старуха Костаки.

– Как Богу угодно! – ответил бедный… Побледнел он, правда, немножко в эту минуту, но потом уж не говорил ничего ни мне и никому из друзей.

X

Так-то, господин мой, хоть у глупого Пилиди много уменьшилась гордость, оттого что Жоржаки осмеял и обманул его; а все-таки он дочь за простого молодца-сулиота отдать не хотел, пока не обеднел вовсе. Обеднел он вовсе, я, кажется, сказывал вам, от большого пожара, когда у нас в городе весь базар сгорел…

Скажу вам, как это было; отчего старого нашего пашу, Аббедин-пашу, сместили и прислали нам нового, и как этот новый, от большой образованности своей, сжег базар. Аббедин-паша был у нас свой человек. Он был у нас сперва каймакамом, а потом мутесарифом; двенадцать лет управлял он у нас. Был он здешний, из большого албанского очага[19]19
  Большой очаг – аристократический дом; богатый и гостеприимный дом, в котором очаг всегда дымится.


[Закрыть]
; знатный и честный человек.

В городе нашем тысячи четыре жителей: тысячи три христиан и одна тысяча турок, не больше. Аббедин-паша не только в городе, а, я думаю, и в деревнях всякого знал. И его знал всякий. Всякий к нему шел, и всякого он принимал. «Что тебе, сын мой?» Это он так молодым говорил, а стариков, конечно, как следует, уважал еще больше.

Франков он не уважал и ненавидел. С кем был дружен, прямо говорил: «Что они нас все русскими штыками пугают! Лучше от русского штыка потерять то, что мы саблей приобрели, чем их лукавыми советами жить! Что мы теперь чрез франков стали? Мы слуги их, и французский консул кого захочет того и прибьет здесь… Прибьет, и меня же обвинят, если я не скажу ему: «Хорошо вы сделали, консул-бей, кланяюсь вам! Прекрасно вы сделали! Хвалю, хвалю! турок палку любит: ломай ему голову палкой; он поклонится вам, консул-бей».

Судил Аббедин-паша нас скоро и по-старому. И туркам не давал в обиду.

– Ты что? – говорит какому-нибудь турку, – ты зачем прибил этого человека?

– Я, паша-эффенди, я так, да этак!

– Врешь, мошенник, я тебя знаю; и в городе всех знаю… Я вас, ослов, учить люблю… Не дерись без нужды. Пошел, животное, на три дня в тюрьму; в другой раз на месяц посажу, когда людей будешь бить, мошенник!.. Вон!

Придет к нему какая-нибудь худая женщина жаловаться на архонтопуло[20]20
  Архонтопуло – сын архонта Архонтами зовут всех зажиточных людей банкиров, купцов, богатых врачей.


[Закрыть]
какого-нибудь. Сказано, женщина. Кричит, плачет.

– Вдова, паша-эффенди! Я вдова, я честная женщина. А он вчера разорвал мне платье; вот оно! За что он позорит меня? Паша-эффенди, я тебя вместо отца имею! Защити меня! Защити ты, как отец, мою честь…

– Что ж ты кричишь? – скажет бывало паша. – Честь я твою знаю, и ты сама ее знаешь; так и не плачь и не кричи, а подожди, что человек скажет.

Призовут и мужчину.

– Ты что, повеса, делаешь?

– Я, ваше превосходительство, так и так… Она клевещет…

– Молчи, море, знаю я и тебя! Ты женолюбец и буян… Ты вот то-то, вот то-то прошлого года у арабки в доме сделал. Я все знаю… И арабку ту знаю я, и тебя, повеса, и эту женщину знаю. И она непотребная, и ты нехороший человек. Эй, море! заприте их в другую комнату; пусть поговорят одни и помирятся. Он тебе, несчастная, за обиду, может быть, лиру одну даст. Вот тебе и честь!

– Да я присягну, ваше превосходительство, паша господин мой, я присягну, – говорит архонтопуло.

– Как! мошенник! В таком деле да еще присягать хочешь? Какой же ты христианин? Где вера твоя? Постой, я скажу, чтобы деспот-эффенди[21]21
  Деспот-эффенди – турецкое название архиерея или митрополита.


[Закрыть]
на тебя церковное наказание наложил за это. Ведите их в другую комнату, и когда не помиритесь, я вас обоих на три дня в тюрьму заключу!

И помирятся люди. И им хорошо, и другим веселье и смех, глядя на то, как старый паша осрамил их непотребство.

Обращений в турецкую веру он не любил. «Никогда добра от этого не бывает. Это все или за деньги, или из разврата делается. Свяжется девка с турком и веру хочет менять. Разве это вера?»

И трудолюбив, бедняга, был Аббедин-паша. Когда он успевал свой гарем видеть – это удивительно. Целый день слушает жалобы и принимает народ. Нас, эллинов свободных, которые жили в Эпире по делам своим, он преследовать не любил. «Да они бунтуют народ», – говорят ему.

– Это, – скажет, – все пустое. Я этого не боюсь. Пока не захочет Европа, не верю я в их силу и не боюсь их!

И нам через это было хорошо.

Когда завели эти новые вилайеты, он прилежно уставы все изучил и по ним хотел справедливо действовать. Пишет ему вали из вилайета:

– Пришли мне этого грека сюда судиться.

– Не могу, – отвечает Аббедин сердечный, – человек не едет, говорит, что по новым законам султана его следует прежде в здешнем суде судить, а когда кто будет недоволен, тогда надо в главный город ехать.

– Пришли этого грека, – приказывает опять вали-паша.

– Если прикажете силой взять человека, то я пришлю; а человек кричит, что это не по уставу. Как прикажете?

Ну, и уступит иногда вали.

Иные жаловались на Аббедина-пашу, что он лжец. Да он, бедняга, и лгал-то иногда чрез мягкость свою и доброту души. Всем обещать хорошее хочет; отказывать ему жалко.

Вот эта слабость у него была. Как он был здешний, а не из Константинополя, то ему и хотелось, чтобы все любили его и жалели, если и должность свою потеряет.

И точно, он должность потерял свою чрез нас и чрез свою справедливость.

Когда вздумали прошлого года турки эллинам объявить войну, пришло приказание выгнать скорее всех греческих подданных.

Кто хочет остаться, пусть будет райя.

Народ собрался к Аббедину и просит. У одного жена больна, умирает, ни везти ее зимой по горам и по морю нельзя, ни бросить одну; другому счеты свести, у другого денег на дорогу нет. Архонты умоляют докторов и учителей греческих подданных не выгонять. «Для здоровья и для просвещения нужны!»

Аббедин и вступился за народ, пишет к вали-паше: «Дайте людям срок; не губите людей». Только написал он это по просьбе народа, так и услыхали на базаре весть, что его сменят. Весь народ заговорил.

И месяца не прошло, как новый мутесариф к нам приехал.

– Извольте теперь, господин мой, судить, правы ли мы, что бунтуем?

XI

Приехал новый мутесариф Ариф-паша. Он был босняк и человек европеец вполне. Шампанское пил, по-французски знал… Молодой еще, жирный такой и в Константинополе большую силу имел.

Как приехал, так в тот же день стеснил христианских членов идаре-меджлиса и спрашивал, кто больше предан.

Ему сказали турки: «вот Стефанаки хорош. Испортился было, как драгоманом был, а теперь опять хороший человек стал».

Сейчас Пилиди членом в идаре пригласил. И стали вместе они разбирать, кто старый греческий подданный, а кто новый? Кто несомненный, а кто сомнительный? Кто должен ехать, а кто может остаться? Толпой ходили люди к Пилиди, просили, чтобы пощадил.

– Странные вы люди! – говорит он им, – разве я не христианин и не жалею греков? Но что же мне делать теперь? Не гибнуть же мне? Уйду я из меджлиса, другой еще хуже меня будет…

Пришлось и Костаки нашему паликару выбирать – либо ехать в Элладу и все дела бросить, либо райя стать.

Чтобы Костаки да стал райя! Как сказали ему это люди, он говорит: «да лучше я умру, а турецким подданным не сделаюсь. Не оскорбляйте меня».

Мне тоже было худо; но я побежал к мадам Бертоме, и она, бедная, тотчас же заставила мужа меня без жалованья в кавассы записать.

Пошел я после этого просить кир-Стефо, чтобы он за моего друга Костаки заступился. Предлагал, что я за него поручителем буду и расписку дам, пусть меня в тюрьму посадит консул, если Костаки в чем провинится.

Хаджи-Димо старушка тоже вместе со мной уговаривала Стефанаки.

И Боже мой, и слышать не хочет. «Вон его, вон!»

– Что он за царь! Доктор он, учитель, что ли? башмачник простой – вот он что!

Взбесился и я, и вышло бы дело толстое, когда бы старуха не ударжала меня. Стал я ругать Стефанаки.

– Ты ненавидишь молодца за то, что он тебе честь сделал, твою дочь хотел взять. Предатель! – ругаю его, – мошенник! Мало людей босым мальчишкой у итальянца тебя знали!

Он было стал тоже кричать на меня:

– Как ты, простой слуга, и смеешь архонта и царского члена ругать!

– Молчи! – я говорю, – изверг, – и вынул пистолет из-за пояса. – Вот тебе клятва моя, что я убью тебя этою рукой моей, которую видишь, как только эллины перейдут границу. Пусть погибну я, но и твоей жизни будет конец! Ты кого, изверг, пред собой видишь? Воин-человек, сулиот стоит пред тобой, изверг ты человек!

Побледнел, задрожал Стефанаки; ни слова громко… Только шепчет:

– А! варвары! варвары люди! Катинко нас развела и говорит мне:

– Иди, Яни, с Богом! – Добрый час тебе… Успокойся! Я послушался хорошей старушки и ушел.

А Костаки на другой день вместе с другими прогнали из города. В три дня все кончил Ариф-паша. Вали, слава Богу, был милосерднее его; по телеграфу приказал ему оставить для народа хоть докторов и учителей, которые были эллинские подданные.

И когда бы вы видели, господин мой, какое это несчастие было!

Кто болен, кто счетов не свел и половины выгод своих лишился; кто семейный… С утра объявили, а вечером на пароход погнали силой… Старухи, женщины, дети… все беги, все бросай в один день… Рассудите, легко ли это? Слез и жалоб и крику сколько мы слышали и видели – это ужас. Время еще зимнее не кончилось: дождь, грязь, на море волны горою ходят и ветер паруса рвет…

Такова-то была жестокость Ариф-паши.

Потом, когда все успокоилось, стал Ариф-паша просвещать наш край по-европейски.

Не хочу я сказать, чтобы он вовсе несправедлив был или бы взятки брал. Нет, этого не было; даже при нем сменили скоро тех чиновников-турок, которые взятки любили, и прислали новых.

И кой-что еще он хотел полезное сделать. Преступников в тюрьме заставил всякими ремеслами заниматься, сапоги, чарухи шить, железо работать, кто что знает и может, чтобы не болели от скуки и безделья. Так, слышно, в Европе бывает.

Дороги стали проводить. Только дороги эти наше несчастие в Турции.

По дождю и грязи идут несчастные люди работать далеко от своих сел; а потом отсюда их в другое место погонят, куда выгодно для турок. Женщины детей, согнувшись, на спине несут; а другие женщины камнями, как ослы, навьючены… Денег за это ни пиастра, труда много, спи и отдыхай в грязи на дороге. И зачем все это? Для торговли, скажем? Бог один знает – заведутся ли когда в стране нашей хорошие колесные дороги для товаров: а мы пока видим, что на этих новых дорогах от дождей такая грязь стоит, что по камням в горах идти лошади и мулу легче, чем по ним… Я думаю, больше для того открывают турки дороги, чтоб им было легче войска против нас водить, когда мы опять восстанем. Так вот и убивается народ без пользы на этих дорогах. А бей, хозяин чифтлика, свои деньги требует, а начальство требует подати… И священнику надо заплатить; нельзя же без церкви жить, и школу почти в каждой самой бедной деревне народу хотелось бы завести… Мученье великое! И всегда было худо: а все-таки скажем – при Аббедин-паше, сердечном, добрый час ему бедному, ни дорог не проводили на свою же погибель, и по судам меньше мучили.

Хоть и завелись у нас и при нем вилайеты-милайеты, а все он больше любил мирить людей по-старинному, чем в новых судах томить их…

А теперь, поглядите, во всяком городе ханы народу полны, который издалека вызвали и тиранят в судах в этих правильных без конца.

Чем дальше, тем хуже. И что будет с нами – не знаем мы. Куда это дойдет – Богу известно.

И отчего это, господин мой, этим франкам так занадобилась анафемская Турция?

XII

Теперь о том, как старый базар наш сгорел.

Пришли раз поклониться к мутесарифу архиерей наш и архонты, и евреи-купцы и турки кое-какие… Принял всех хорошо. Архиерею навстречу встал и далеко по комнате прошел, сел потом и сказал:

– Все у нас здесь хорошо, только базар очень тесен. И эти крышечки деревянные, что одна с другой сходятся, – как бы пожара не было. Надо каменный базар весь отстроить и без навесов.

Один еврей говорит: «ваше превосходительство! Крышечки эти, о которых изволите говорить, покупателя зимой от дождя, а летом от зноя предохраняют».

– Покупатель должен внутрь лавки входить. Это все одно варварство и глупость, что торговцы сидят в лавках, как на балконе открытом, а покупатель снаружи стоит или влезет и сядет с купцом… Надо, чтобы были закрытая дверь и окна. В Европе везде так.

– Далеко нам до Европы, паша господин мой! – сказал один старичок-турок из нашего города. – Европа место богатое, а наше бедное.

Мутесариф рассердился на старика и сказал:

– Не то ты говоришь, а то скажи, что в Европе люди живут, а здесь ослы…

– Эвет! эффендим, эвет![22]22
  Эвет – да, конечно, согласен Таково большею частью мнение разных выборных членов в присутствии пашей.


[Закрыть]
 – сказал бедняга и замолчал.

Что будешь делать!

Паша у доктора одного спрашивает: «Синьор, как вы думаете? Эта теснота ведь и здоровью вредит?»

Доктор сказал, что не вредит, потому что город маленький и воздух чист; летом в городе самом травой пахнет. В Европе очень большие города, там теснота вредит. И в открытых лавках сидя, сами купцы здоровее.

– Вы где обучались? – спросил паша. Доктор говорит: «в Италии».

– Э! Италия! – говорит паша, – оттуда только музыканты выходят. И вы песни поете, а не дело говорите.

Греки-купцы наши говорят: «дорого нам очень перестраивать базар».

Паша ничего не сказал им на это и уехал из города, будто мутесарифлык[23]23
  Губернию.


[Закрыть]
весь осматривать.

Весь разговор этот я знаю хорошо, потому что от двадцати человек о нем слышал. Уехал паша, и через неделю ночью загорелся базар.

Я спал крепко, и ни пушки с крепости, ни трубы не слыхал, которыми у нас опасную весть народу дают. Говорят, кто и близко от крепости был, ничего не слыхал.

Поднялся шум и крик на улице страшный, бежит народ, кричит, барабан бьет, низамы бегут толпами, женщины плачут и воют. Выбежал и я, взглянул, весь базар уж в огне. Мечется туда-сюда народ между лавками, хочет спасти товар. Низамы не пускают… «Не велено!» – говорят, а сами не тушат огня. Кинутся где молодцы наши с топорами, низамы их гонят.

Ужас что такое было!.. Да не только гонят низамы, грабят сами. Подойдут к дверям железным, которые у иных купцов внизу под лавками были, и начнут рубить двери топорами.

А там у людей и товары есть, и золото, и счетные книги, и расписки разные, и векселя. Успеют захватить деньги или вещи – захватят, а где не могут, оттого что огонь кругом силен, так от злости огню дорогу открывают. Войдет огонь, и пожжет и бумаги и товар. А что золото они воровали, так это видно. Не находил же никто сплавленного золота или серебра на базаре после пожара. И если сказать, что это царское войско делало!

Ариф-паша и мечети старой, которая около базара, не пожалел, и около нее не тушили, и в ней все окна потрескались; но она была каменная и осталась.

И что за диво, думали мы после, насколько хотели, настолько и пошел пожар?

Только четыре дома, которые около самого базара были, те сгорели.

И Пилиди дом дотла сгорел, и магазин его сгорел, и счеты, и сукно, а шкатулку с деньгами унесли.

Начальник низамский сам сказал ему с начала самого:

– Выводите поскорей ваших девиц и выносите вещи из дома, базар уже не спасем, весь сгорит, а вы близко.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации