Текст книги "Сутки в ауле Биюк-Дортэ"
Автор книги: Константин Леонтьев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Однако этот Житомiрский весьма порядочный человек! Порядочные привычки открывают доступ порядочным чувствам… Как Гоголь-то устарел!
Невольно сверкнувшая мысль, под влиянием чувства комфорта, стала переходить в более оправданную и смелую при разговоре за стаканом кофе, в отсутствии Маркова.
– Извините смелость мою, – сказал Житомiрский, – мне бы хотелось знать, зачем вы вступили в ополченье?
– Я искал какой-нибудь полезной деятельности…
– Было время, когда и я искал ее, но… видите ли что: мы так связаны по рукам и по ногам здесь, что вы там, в Москве или Петербурге, и представить себе не можете! Все действия так парализованы… Единства ровно никакого… Нас беспрестанно бьют…
– Без этого нельзя… И Петра сначала били… Помните слова Пушкина:
Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат!..
– Но, впрочем, это хорошо, что мы терпим уроны… Это научит нас знать, в чем дело…
– Я думаю, много вредят ходу злоупотребления разные? Вы должны это ближе знать.
– Еще бы! Это просто общее sauve qui peut, или chacun pour soi et Dieu pour tous…
– Это очень грустно!
– Привыкаешь. Видите ли, есть кое-какие выгоды… Например, если печку топят антрацитом, залить половину, когда уже тепло истопилось; или, если полагается десять полен на печь, взять одно… Почувствует ли это тот, кто должен греться в комнате, кому назначены дрова?..
Житомирский взглянул вопросительно на Муратова, но, встретив, вместо одобрения, одну задумчивость, встал и, подойдя к печке, достал с татарской полки, на которой прежде ничего, кроме глиняных и жестяных кувшинчиков, не стаивало, достал несколько французских томов в приличном переплете. Пересмотрев корешки, он положил на место «Lelia» и «Le Lys dans la Vallée», a одну небольшую книжку раскрыл перед собеседником.
– Это Théophile Lavallée. В этой части XVIII век. Вы, конечно, читали что-нибудь подобное, хоть бы «Жирондистов» Ламартина… Были ли они правы, или нет – не в том дело; но я говорю, что материальные средства давали, вероятно, большую возможность служить своим убеждениям… Здесь, в ауле, есть старый гарнизонный офицер Киценко. Он женат, имеет четырех детей; у жены его есть две сестры-девушки, вдобавок вовсе некрасивые… Разумеется, их пристроить надежд мало… а жалованья в месяц он имеет девять рублей серебром… или немного более… А жизнь? Считайте: здесь, в ауле, курица стоит 30 коп(еек) сер(ебром); неужели у него менее 30 коп(еек) сер(ебром) выйдет в день на такое семейство?..
Муратов молчал. Душа его сжалась от стыда; ему казалось, что за словами благообразного смотрителя слышался упрек: «Что, батюшка, приехал сюда осуждать? Хорошо тебе от десяти тысяч годового дохода!»
В эту минуту вошел Марков.
– Что, встал? Ну, здравствуй, голубчик. Дай-ка мне еще разик на тебя взглянуть при дневном свете. Ничего, ничего!.. Молодец ты, ей-Богу, в этой форме. Дорого бы я дал, чтоб ваших в схватке видеть. Ведь, небось, как пойдут топориками чесать!.. Только раззадорь, и allons, courage – все к чорту.
– Рекомендую вам пламенного патриота! – сказал Житомiрский.
– Ну, ну! – воскликнул Марков, – довольно! Что ж? идем к твоему командиру, Муратов?
– Пойдем… Только, я не знаю… зачем ты непременно хочешь удержать меня…
– Дня на три, дня на три… Я сам довезу тебя. И тарантаса своего не оставляй.
Сходили в лагерь, и Муратов отпросился, но тарантас оставил, думая: «посмотрю; если будет скучно, сейчас же в путь!»
Из лагеря направились они к тем хатам, куда были свезены заболевшие ратники, миновали землянки, из которых выглядывали усатые лица гарнизонных офицеров и солдат, спустились в ров, поворотили за крайнюю хату, скрывавшую под кровлей своей молодую чету, и не успели пройти еще и десяти шагов, как Марков воскликнул:
– А! вот наш Деянов с своей прелестной!.. Эх, шельмовская девчонка, закрылась!
Высокий Деянов шел, потупив глаза в землю; вероятно, спутница его, накинувшая быстро на лицо сверх черного вуаля пестрый фуляр, толкнула его. Он поспешно взглянул на встречных, слегка коснулся козырька и тотчас же, повернувшись, спустился с Катей в ров, отделявший квартиру его от чистой степи. Как дети, с разбега, поднялись они на ту сторону, побежали по степи все под руку и влезли в закрытый татарский фургон, ждавший их у подножия небольшого кургана. Татарин ударил, и пара понеслась во весь опор. Муратов успел разглядеть только, что она стройна, что бурнус ее дикого цвета, а на голове синий платочек – вероятно, тот самый, что нравился Карпову. Муратову что-то вздохнулось.
– Да, – сказал Марков, покачав головой в ответ на этот вздох, – пропадет, запутается малый!.. Молодая такая еще юноша! Ну да ничего; люби кататься, люби и саночки возить! Не всякому такая красотка даром достанется. Наш брат, отцветающий, три года будет стоять в одном месте, ничего не добьется!
– Зато, в твои года, больше успеха между женщинами образованного класса. Я думаю, ты тоже пожил – а?
– Прошли, прошли те времена… А здесь что!.. Вот, в начале лета, проходили тут керченские жители, спасались. Так я было одну майоршу отставную пригласил на чашку чая, у Семи Колодцев; очень благоприятно все было… покинутый трактир… Что ж ты думаешь! Вынимает, шельма, табакерку… и сама чувствует, что скверность делает: «Это я, говорит, стала нюхать с тех пор, как затмение было, испугалась». Ну я, конечно… чорт знает, что такое!
Ратников скоро нашли. Их свезли в нарочно очищенные хаты, и так как кроватей в Биюк-Дортэ не было, то положили пока одетых вповалку на тюфяки. Около них хлопотал хваленый накануне гусаром молодой врач. Роста он был очень небольшого, зато мясист лицом и пронырлив взглядом маленьких зеленоватых глаз. На деятельность его нельзя было не любоваться. Он аккуратно расспрашивал, щупал, стучал, выслушивал, что и где нужно было, у каждого, и все согнувшись, или на коленях, между тесно сложенными бородачами. Воздух в хате уже успел отяжелеть, а вздохи, стоны и словесные жалобы, которым иной русский крестьянин умеет придать такую раздирающую слезливость, слышны были со всех сторон.
– Ну, что? как тебе теперь? – спросил доктор у одного пожилого человека, сухого, сморщенного и с мочальной бородой до полугруди.
– Плохо!
– Дай руку.
Мочальная борода протянул красную, заскорузлую руку, а сам закрыл поскорее глаза и весь съежился.
– Чего ж плохо? Тебе сегодня гораздо лучше. Да ты, брат, того и гляди, еще трех турок убьешь!
Врач увидал тогда посетителей.
– А! мсье Марков! здравствуйте.
– Да вот, товарищ мой, ополченский офицер, желает видеть своего крестьянина.
– Моего здесь нет. Это все незнакомые физиономии.
– Так, верно, в другой хате. Сходим туда.
– Послушай, ты! как тебя? Подскочил служитель.
– Скажи сейчас смотрителю, – продолжал врач, – чтоб халаты роздали скорее. Разве можно людей так долго в амуниции держать? Смотри же, через четверть часа я зайду, чтоб в чистом белье и под одеялами были. Смотри! Ты меня знаешь? Я воображаю, каково холерному больному лежать в платье и в старом белье. Ну, живо же! Пойдемте, господа.
– Так у них действительно холера? – спросил вполголоса Муратов.
– Нет, вроде спорадической, то есть не эпидемической. Это зависит от точки зрения. Другой, пожалуй, и не назовет это холерой. Быть может, простуда живота или космические условия иного климата. Было, однако, двое-трое трудных. Тех двух, Бог даст, поправим, а один вот…
Дело было в сенях и, сказав это, маленький доктор, улыбаясь, поднял полотно, закрывшее в углу что-то длинное. Офицеры увидали тогда бледный, свежеостывший труп молодого ратника с закаченными глазами и полураскрытым ртом.
– Боже мой! да это мой Филипп!.. – воскликнул Муратов, поспешно наклоняясь. – Нет, слава Богу, не он. Мой такой же белокурый и безбородый.
– Знаю! Пойдемте в другую хату. Он у меня один только и опасен.
Филиппу, как самому трудному из больных, лежавших в другой хате, более просторной, подмостили поближе к свету доски на камни, вроде кровати, чтоб легче было на него действовать.
Красивый и щегольски одетый фельдшер стоял около него. Больной лежал навзничь, посинелый и закрыв глаза; однако Муратова узнал и на вопрос его чуть слышно прошептал:
– Плохо, батюшка, плохо, кормилец мой!
– Ничего, ничего, – сказал маленький доктор, – смотри же, Авдеев (это обращалось к щоголю), чтоб каждые полчаса капли – слышишь? Не отходи от этого больного; другие ничего. Требование и рецепт Афанасьев отнесет в аптеку. Надеюсь на тебя.
Доктор уверил Муратова, что реакция восстановится скоро, и пошел с гусаром в сени, а помещик попросил фельдшера постараться, обещая немедленную благодарность.
– Помилуйте-с! Это долг человеческий есть, – воскликнул красивый франт; но согнутая, в виде сосуда, кисть руки, скромно выставлявшаяся из-за складки шинели, не отказывалась от награды.
Муратов сунул ему целковый и поспешил выйти на чистый воздух.
Доктор был видимо утомлен работой; он потягивался, и на лице его была написана радость человека, кончившего трудную обязанность.
– Ну, – сказал он, – пойду домой закусить. Теперь, после работы, все будет сладко; к тому же и погода такая славная… как французы говорят, un air piquant! Ax, да! еще в аптеку нужно. Зайдемте со мной, господа. Вот вы, прибывшие на войну, должны интересоваться всем.
Действительно, Муратов жадно любопытствовал видеть все военное и охотно пошел в аптеку, с уважением глядя на маленького человека, который так весело и умно мирился с своим печальным ремеслом.
Доктор, не умолкая, болтал и смеялся всю дорогу.
Пришли в аптеку, находившуюся в третьей хате, и застали там главного лекаря, пересматривавшего с писарем статистические отчеты о состоянии лазарета. Он сидел спиною ко входу, и в ту самую минуту, когда молодые люди переступили за порог, закричал, не поворачивая головы:
– Голубков!
– Чего изволите-с, ваше высокоблагородие? – отозвалось ему из глубины хаты.
– Есть то… бишь, как его… Crematum… Посуды нет, что ли? В мензурку…
– Унца четыре?
– Эка! хватил, будь тебе неладно!.. Унца три с половиной, что ли – так…
Три унца с половиной Cremati simplicis налито и доктор хлопнул.
– Здравствуйте, Григорий Иваныч!
– А! мое почтенье, господа! – сказал, сильно смутившись, главный лекарь и даже встал, обнаружив во всей полноте дородность свою и благообразие почтенно-скромного лица.
– Ну, что вы? – продолжал он. – Мое почтение… А! ну, что вы? Извините, коллега, я вас обеспокоил. Видите, у вас тут не означено в билетике, отчего это гарниза старый помер… Помните: мордастый старик такой?
– У него были гидатиды в печени… Напишите: acephaloeystes…
– Вона! Пиши его, Голубков, в линию тифозных, так дело-то глаже будет… А то еще a-ce-pha… куда! Написал, что ли? Катай! Еще двух-трех в число тифозных складывай… будь они неладны!
– Вы только за этим меня требовали? – спросил молодой врач.
– Нет-с, нет-с… Зачем (тут главный лекарь выразил на лице дружеский упрек), зачем вы это так много хинина даете? Пожалуйста, если можно, рвотных побольше… Ей-Богу, невозможно! Они только пишут разрешения требовать, а поди-ка! того и гляди начет… Пожалуйста…
– Как вам угодно! – холодно отвечал подчиненный. Я старался только предупреждать завалы и водянку…
Главный лекарь взял его за руку и нежно склонил голову набок:
– Напротив… он производит завалы… Во-о! до сих пор все брюхо займет… печень, ей-Богу, да!.. Вы бы им рвотных почаще. Русский человек, здоров.
– Как вам угодно…
– Извините, извините… Прощайте, коллега!
Вышли опять на улицу.
– Какова у нас статистика, видели, господа? Впрочем, слава Богу для науки, ей никто не верит. Он еще при вас мало высказался. А то просто все это делается приблизительно. Тифозная горячка – положим, семь умерших, дизентерия – три и т. д. Общую сумму, понимаете, так разбивают. До свидания, господа. За обедом у Житомiрского увидимся.
Марков и Муратов опять остались вдвоем.
– Кажется, этот медик отличный человек? – заметил помещик.
– Я тебе говорил, отличный малый, и оператор какой лихой. Я ходил смотреть, как он ампутацию одному делал…
– Раненому?
– Нет, какие здесь раненые! Так, какая-то чертовщина на ноге завелась. Засучил рукава и начал… то есть минута – и отлетела нога пониже колена. Взяли да и швырнули в угол. А тот-то, старина, ходит вокруг да кричит… «Во-о-о… во-о-о!.. так, так, так, сюда, сюда, сюда!» Они там жилки какие-то перевязывают. Так Федоров ему по-латини, а он и назвать эту жилку не умеет, а все: «вот она, вот она свищет»; это значит, кровь брызнула. Мне Федоров после сказывал, что он ни одной жилки назвать не умеет. Он, впрочем, добряк; всех, потруднее больных, Федорову отделил, а сам легоньких и выздоравливающих взял, да отчеты пишет. Федорову не здесь бы служить… Он, бедняжка, и то жалуется… какая ему тут польза? Только что смотрительский стол, да что-нибудь от подрядчика. Прежде он служил в ***ском госпитале, я с ним там и познакомился… так там больных была куча. Выгоды…
– А разве он берет?
– Еще бы! Что он, дурак что ли? Все берут, а он будет смотреть. Пойдем-ка обедать; у Житомiрского отлично готовят обед. Да, вот он и поправился за войну. Прежде просто куска хлеба не было; жалость, ей-Богу, брала! Мать старуха, сестрица чудо хорошенькая… В бедности большой были; а теперь он их содержит. Видим, как живет: ковры, часы с брелоками, голландские рубашки… Молодчина! И игру серьезную ведет, меньше, как по пяти к<опеек> сер<ебром> и не сядет в преферанс. А иногда и направо, налево… Раз проиграл в один вечер 400 руб<лей> сер<ебром> – тут же вынул; только жилы на лбу налились и глаза забегали. Молодец! Одно нехорошо только… напустил на себя дурь, ругает все свое… Севастополю пророчит гибель. Я, того и гляди, с ним за это повздорю.
– Он мне не нравится, – сказал Муратов, – я не обманулся в предчувствии. Удивляюсь, как это ты, который всегда мечтал еще с детства быть военным и гордился патриотизмом… Помнишь, как ты подойдешь, бывало, к карте и сейчас: «эх, матушка, Россия, как раскинулась!»
– Помню, помню… Эх, времена! А помнишь, голубчик, как Ястрембицкий за мной гонялся, когда я ему из риторики: «бледнеет галл, дрожит сармат»… Здоровая, шельма! колотил-таки меня… Не знаю, куда он делся. Я и теперь все тот же, голубчик…
– При твоем направлении я бы счел за обязанность осадить его на первом шагу… Ты, я вижу, в убеждениях шаток… Какой же ты русский?
– Я уже давно до него добираюсь!
К обеду явился деятельный доктор и оживил компанию.
– Поздравляю вас, – сказал он, обращаясь к Муратову, – ваш ополченец в улучшенном состоянии… Через два-три часа я надеюсь отвечать за него… Вот мы как, мсьё Житомiрский! Что вы скажете? Возбудили реакцию, восстановили дыхание, кровообращение в волосной системе, возвысили температуру кожи, словом… – Тут он улыбаясь, махнул рукой.
Житомiрский обнял его.
– Да вы известный докторище; что тут толковать! В вашем присутствии я и голову не побоялся бы потерять.
– Ой ли? – спросил плут.
Доктор придавал каждому обыкновенному слову своему какую-то двусмысленную глубину посредством хитрых и пристальных взглядов, улыбок, телодвижений и т. п.
Потом, обратясь снова к Муратову, он присовокупил с серьезным видом:
– Быть может, у него разовьется тифозный переход, но это ничего! Главный вопрос: прекратить альгидный период…
– Эх, доктор! мало вам всех ваших альгидных, там, в госпитальной вони… Здесь что-нибудь повеселее надо!.. – воскликнул Марков, снимая со стены гитару, и тотчас ударил по струнам.
– Эх, душечка ты моя! – сказал докторчик, взяв за подбородок Маркова, – что ж я тебе спою? Разве это…
Ах! тетушка Сидоровна,
Да высоко ноги закидывала! и т. д.
Все захохотали, потому что Шедоров с мясистым и большим лицом своим на маленьком теле был действительно забавен.
Но он вдруг состроил сладкое лицо, принял изящную позу, которая, по правде сказать, к его маленькой, сутуловатой фигурке мало шла, и запел глухо:
La donna immobile
– Ну, нельзя ли от итальянского избавить? – сказал Марков.
Доктор избавил от пения, но заговорил об опере, о Петербурге, об Излере. Видно было по всему, что он хотел блеснуть своей многосторонностью перед богатым ополченцем. Упомянул Житомiрский об отъезде Деянова с подругой, о разговоре, слышанном под окном, доктор сейчас же заметил вообще, что женщины есть очень чувственные, что его любила одна генеральша, которая даже укусила его в правое плечо, и предлагал показать рубец, если не поверят; потом, что его любила одна француженка, которая ему ужасно надоела тем, что цаловала его ноги.
Сказали, что Деянов очень увлечен, что он почти никого не посещает и даже мало говорит. Доктор заметил вообще, покачивая головой, что ныньче смешно так увлекаться, что ныньче-де век положительный, практический, батюшка, скептический. Кто ныньче увлекается?
Вдавался он в растянутые и вовсе не характеристические подробности и говорил без умолка битых часа три, пока смерклось. В рассказах своих он являлся попеременно то обольстителем женщин, то спасителем жизни и здоровья, то добрым, разбитным малым, там расстроивал неравный брак, в который хотел вступить добрый, но слабый идеалист-товарищ, там уничтожал одним появлением своим льва, вздумавшего толковать в гостиной о физиологии; там вправлял вывих, там спасал жизнь богатому графу и бедняку-писарю, обремененному семейством, декламировал стихи, представлял в лицах – словом, сверкал со всех боков, как искусно обточенное стекло, подражая алмазу.
Муратову наконец он опротивел вовсе, а главное, надоел; да и два другие собеседника под конец стали сумрачны.
– Пора к Тангалаки, – заметил Житомiрский, вынув часы.
– Идите, – сказал Федоров, – а я еще на минутку заверну посмотреть на своего больного… До свидания.
Марков уговорил Муратова не отказываться от предстоявшего вечера. – Я тебя представлю. Там будет куча народа сегодня.
Пошли.
– А каков наш докторчик? – спросил дорогой Марков.
– Много болтает и хвалится… А ума мало.
– Ума мало, – воскликнул Житомiрский, – он чрезвычайно умен, находчив, приятен в обществе, деятелен, словом, я мало встречал подобных людей. Вы еще не успели понять его…
– Конечно, – присовокупил Марков, – он очень умен; одного только не люблю: подобострастен шельмовски! Уж он не даст маху, найдет лазейку… Что-то я не люблю таких людей. Генерал Желтухин приезжал осматривать ***ский госпиталь, когда я там лежал. Ну, кто пальто с него снимал? – Федоров; кто стул подал? – Федоров. Я такому человеку пальца в рот не положу. Я не мастер, признаюсь, узнавать людей, а это видно! Но для кружка – золото.
У провиантского офицера нашли уже порядочную компанию.
Хозяин был из греков и звался Ламбро Панаиотович Тангалаки. Хотя в поправке его дел с началом войны не было той трогательной стороны, которая заставляла всякого радоваться на Житомiрского, имевшего престарелую мать и красавицу-сестру, но и он был ничего… Было верстах в пяти от Биюк-Дортэ имение одного немца Христиана Христиановича Крэгенауге, и четыре дочки его, Элие, Эсперанс, Китти и Шушу, находили Ламбро Тангалаки чрезвычайно любезным, милым и находчивым остряком.
И точно, он обладал удивительным свойством говорить самые смешные вещи, нисколько не улыбаясь.
– Да, ma chère, и не улыбнется даже!.. А мы просто умираем со смеха! Невозможно слушать его. Представь себе: у Шушу в церкви вчера снурок на корсете лопнул оттого, что она надувалась, чтоб от смеха удержаться…
Особенно мило умел он склонять и спрягать русские слова на французский лад.
Подсиживал ли кто в картах, медлил ли опуститься в воду на купанье, изобличал ли большую осторожность в верховой езде, он говорил сейчас:
– А, ву трусе боку!
И когда тот раздражался, он прибавлял:
– Ну, а если не трусе, так, может быть, дроже боку!
Остроумие выкупало невзрачность его наружности; он был, к несчастью, мал ростом и до войны был зачичкан, худ и желчен, но теперь, слава Богу, поправился, подобрел, побелел и принужден был отдавать почти все свое платье портному для выпущения запаса. Чорные, как угли, фальшиво бегающие глаза, сверкали на довольно белом лице; точно как у морской свинки. В нем текла истинная эллинская кровь, потому что он сам говорил, что когда есть у него тонкое белье, цветы, куренье для комнаты и женщина (особенно рослая и полная), ему ничего больше не нужно.
Жилище его в Биюк-Дортэ было просторно и чисто, потому что дом принадлежал атаману и состоял из нескольких комнат, туда и сюда отворявшихся в низкие и темные сени. В самой большой собирались по четверкам часто на преферанс.
Народу было уже много, когда явились Муратов, Марков и Житомiрский: гарнизонный старик Киценко, худенький помещик из французов, Шаркютье, молодой чиновник с соляных озер, любимый всеми за простодушие и отвагу, и пр. Немного позже других явился многосторонний доктор.
Преферанс шел как преферанс; перебрасывались словами, дружески трунили, острили «трусе боку», «дроже боку»; Марков даже раз в ответ сказал «глупе боку». Все играли, как водится; только молодой чиновник говорил вместо «семь червей» «семь преферанс!»
Сыгравши две пульки, обратились к закуске, водке и вину; освежились и заговорили все разом. Естественно, сейчас же разговор зашел про войну.
– Я удивляюсь, – сказал молодой чиновник, крепко прижимая руку к сердцу и кокетничая глазами, – я удивляюсь… Я всегда говорю, что мне удивительны англичане… Ну, французы, это народ легкомысленный; они и начали эту войну; но англичане… Ведь им нельзя простить… Россия, по моему мнению, права…
Тангалаки взглянул на него отечески.
– Я вам говорил уже, – сказал он, – что такое Англия. Я называю ее глупым селезнем, который может действовать только на воде, а Россия – петух. Вообразите себе, что они дерутся… Конечно, петух не может достать селезня на воде; но всякий раз, как подплывет селезень к берегу, петух клюет в башку, и тот опять бежит…
– Да, сказывали, – перебил старик Киценко, – важно их отшпарили на штурме; как хватят с парохода – и ряда нет… Вот, ей-Богу!..
– Это пустое! – возразил Тангалаки, – что такое значит бить их из пушек? Пускай на рукопашную пойдет, тогда русский себя покажет. Никогда они ничего против нас не могут!..
Шаркютье улыбнулся.
– Послушайте, – заметил он с нежным акцентом и, как бы робея, углубился подальше в большое кресло, – зачем такое пристрастие? Вам, конечно, может, неприятно будет слышать, что я, который француз по фамилии, говорю против вас. Но вы знаете мой патриотизм… Я люблю Россию… я хочу только справедливости… Иногда поединок даже случался… Один пленный француз в Симферополе рассказывал мне, что его брат родной, зуав, надел однажды костюм пластуна и пополз ночью к русским батареям и, увидев вдруг другую тень, остановился… Эта тень тоже ползла и остановилась… Это был казак, одетый зуавом. И тот и другой думали встретить товарища. Подползли друг к другу и не могли объясняться. Они боролись в темноте среди молчания, и зуав обезоружил и привел в свой лагерь переодетого казака. Конечно, могло случиться и наоборот; но… неужели и этот пленный хвалился?
Тангалаки встал и, сделав грациозный жест рукой, скромно опустил глаза.
– Так, так! – сказал он. – Франц Адольфыч, я готов с вами согласиться, что этот зуав взял казака; но ведь это исключение… Не думайте, ради Бога, чтоб мы не верили вашему патриотизму; мы верим ему; но ведь это исключение, исключительный случай… Он не составляет общего правила; общего правила один исключительный случай не составляет… Я всегда беспристрастен и скажу, что француз-солдат выше нашего, как гражданин, как человек, но не как солдат… Он, может быть, ловчее нашего… я даже допущу, что он ударит два раза штыком, а наш русачок всего один раз, но зато как!..
– Ну, – перебил Житомiрский холодно, наливая себе полстакана хересу, – это тоже вопрос. Я говорил с одним дезертёром-французом – молодчик был такой… славный солдат – так он прямо говорит, что русские не умеют колоть, слишком, этак, выставляют вперед ружье прежде нанесения удара… А надо сзади… вот так, а надо вот так!.. Удивительный был малый! Марков, вы его помните?
– Э! – сказал Марков, – пустомеля! Одно слово: дезертёр… Этого довольно.
– Нет, согласитесь…
– Не соглашусь! – воскликнул Марков, успевший, пока другие спорили, сильно разогреться у столика с закуской, – вы, Ромуальд, лучше молчите; я с вами поссорюсь… Вы тогда, извините, непристойны были… Все-таки он солдат, хотя и мог быть ловок, как француз… и, вдобавок, дезертёр, изменник. А вы с ним пили брудершафт в палатке!. Стыдно!..
– Ну, что ж такое? И другие офицеры делали то же… не я один…
– Что ж такое? А зачем вы покраснели? Вот то-то и есть. И другие офицеры были глупы… Что ж такое? Нет, батюшка, мне ваши слова, как нож в сердце – да-с! Я русский в душе. Вот свел бы я вас с ротмистром Бардамовым… он вам показал бы! Вот удалецкая голова! Как врезался в ряды английских драгун… Ведь это что за войско было! гиганты, а не войско! Красавцы… Он: «вперед, ребята, вперед!..» А тут из задних рядов какой-то выходец по-русски, как нельзя чище: «Сюда, сюда, скотина русская, – сюда!.. Я тебе размозжу дурацкую голову… Скорей!..» – «Сейчас!» – кричит, да как махнул по сторонам, пробился до него… Раз его по груди – не берет; другой раз по ляжке – рассек… тот его ранил в руку, а он разозлился, да как хватит его в лицо – до ушей рассек!.. Вот бы я его на вас напустил… Ведь вы, душа моя, все-таки штафирка, чинищев – больше ничего; вы в военном деле не судья.
– Ну, – отвечал Житомiрский с сдержанным гневом, – а все-таки урон будет на нашей стороне, как вы ни кипите тут за стаканом пунша!
– Позвольте, позвольте! – вмешался Тангалаки, – я оскорблять нашу общую отчизну у себя в доме не позволю… Мы живем щедротами…
– Э,э, господа! полно, полно вздорить из пустого! – перебил старик Киценко, – эх-эх-эх! Ну, какое нам дело о политике говорить? Сидите да ждите! Вот и до нас дойдет очередь, тогда и храбрость будет видна. Пока, благодаря Творцу-Создателю, не трогают нас… Мы ведь, господа, тоже служили… Еще как – солдатиками начинали. Горя тоже не оберемся, бывало. А вам что? Да в наше время и не говорили много так офицеры-то… Сказал отец-командир: «марш, Киценко, растакой-ты!» – «Слушаюсь, ваше высокоблагородие!» Ей-Богу, право. Стойте-ка; я вам лучше спою песенку:
Ты моя душка, моя красотка,
На чем играешь – не понимаешь!
Ах, я играю на кларнете,
Трю, трю, трю-рю-рю.
Ты моя душка, моя красотка,
На чем играешь – не понимаешь,
Ах, играю я на флейте!
Фю-фю-фю.
Все, однако, были недовольны вмешательством старика и не дали ему кончить.
– Нет, позвольте, позвольте, позвольте! – снова затарантил Тангалаки, опуская глаза и отскакивая шаг назад, – позвольте, господа! Россия должна быть священна для каждого из нас… щедроты, которыми…
– Но, послушайте… – перебил Шаркютье. Тангалаки отклонился от него с досадой.
– Я прошу немногого, прошу выслушать меня… Россия должна быть для всех нас священна… Все русское… мы русские…
Марков схватил полный стакан лафита и, подняв его, громко воскликнул:
– За здоровье матушки нашей, святой Руси! Да здравствует она, голубушка, на многие и многие лета на погибель врагам! Трррах! Пей, душа-Муратов, пей…
– Брудершафт! – подхватил маленький доктор, выскакивая вперед с своим стаканом.
Киценко взял его под руку, а Тангалаки отошел в сторону с досадой и холодностью в очах.
– Никак не дадут кончить!
Все крикнули «ура!»
– Я убежден, – возобновил Тангалаки, – что каждый из нас умеет ценить щедроты правительства… Я, например, всем обязан службе моей, моему правительству, моему монарху… Положительно скажу: обязан всем и не позволю никому оскорблять отечество – да!
При этом взгляд его обратился к Житомiрскому. Житомiрский встал.
– Стойте! – воскликнул Марков, – стойте! Я русский; слышите, господин Житомiрский? я русский… И тоже не позволю никому… Вы видите эту саблю?
И он выхватил из ножен стоявшую в углу новенькую тульскую саблю, на лезвее которой было написано церковными буквами: «На, Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся во веки!»
И, выхватив, махнул с остервенением в обе стороны.
– Полноте! – с презрением сказал Житомiрский, – вы первый струсите в деле…
– Что? подлец!
– Господа, господа! что это? Помилуйте! Как вам не совестно!… Марков! Ну вот! Эх-ма! – загремело со всех сторон.
Житомiрский побледнел.
– Хорошо, – сказал он глухо, – вы можете меня оскорблять: вы при оружии…
Марков бросил саблю на землю.
– Оскорбите меня теперь: я без оружия.
Житомiрский отвернулся, молча взял фуражку и, несмотря на удерживавшие его руки, бросился к дверям, не рассчитал высоты, сильно ударился лбом о притолку, застонал и присел.
– Вот что значит отступление без перестрелки! – послал ему вслед с хохотом Марков.
Житомiрский ушел. Дверь захлопнулась за ним, и все вдруг заспорили и зашумели страшно. Тангалаки доказывал, что Марков прав, хотя увлекся; Шаркютье, напротив, заметил Муратову: что «du choce des opinions jaillit la vérité!»
Киценко ужасно соболезновал и говорил:
– Эх, за что? Он важный парень, Ромуальд Петрович!
Чиновник с соляных озер расправил мышцы правой руки и заметил, что не всякий спустит, что, если б сказали ему так – так он всех бы по одному повыкидал вон. Молодой чиновник был радостно взволнован (видно, любил игру страстей настолько же, насколько политику), а докторчик, которого совсем не было и видно за спиной соляного чиновника, вдруг выскочил и объявил, что он молчит, потому что всякий врач космополит!
Марков был пьян; он сидел, покачиваясь, на стуле и, улыбаясь, курил. Все стали убеждать его помириться. Он молчал и курил.
Мало-помалу все разбрелись по домам; к Житомiрскому возвращаться было нельзя, и потому послали за постелями, решившись ночевать у любезного Тангалаки. Марков дремал, а Муратов, лежа на постели и закрыв глаза, с стесненным сердцем внимал крику сов и увещаниям хозяина, обращенным к пересолившему гусару.
Тангалаки шептал: «надо помириться с ним…»
– Он скоро передастся… Я уверен…
– Хорошо. Но в моем доме! Я разделяю вполне вашу горячность…
– Наворовал сколько!…
– Кто себе враг, кто себе враг? добрейший мой, мсьё Марков!.. Смотря с какой точки… Надо быть только благородным в этих делах. Совесть моя, и т. д. Нет, вам надо помириться…
– Хорошо, хорошо! спать пора! И Марков лег.
На следующее утро рано покинул Муратов гостеприимный аул. Марков, провожая его, был очень печален…
– Ты помиришься? – спросил Муратов…
– Чорт с ним! Ведь я его обругал… Уж извиняться, конечно, не буду… а так объяснимся.
– Конечно, если так… А согласись, все это скверно? Марков взял его за руку.
– Ах, голубчик! – сказал он с жаром, – скверно, скверно… особенно, когда там льется наша кровь!… Увидишь, я скоро перейду в пехоту, и ты будешь читать в реляции: «храбрый ротмистр Марков шел впереди всех! Батарея была взята, но он был убит навылет в грудь пулей!» Я буду носить солдатскую шинель нараспашку поверх венгерки и в дело буду брать всегда ружье с штыком… Прощай, голубчик, будь здоров!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.