Электронная библиотека » Константин Леонтьев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 18:58


Автор книги: Константин Леонтьев


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Ты приверженец русских… это известно! Ты слишком молод, чтобы давать мне уроки приличий.

– Да! я русских люблю и тебя люблю. И скажу тебе, нехорошо говорить это русским, когда и без того у них больше тысячи человек выбывает каждый день из строя в Севастополе. Не сердись! ведь мы друзья?

– Прекрасно… мы друзья; но именно из дружбы можно бы было воздержаться от подобных замечаний, пока мы не одни с глазу на глаз…

– Мне было жаль, – сказал Маврогени.

Наконец Бертран воскликнул:

– Eh bien! j'ai eu tort! Je l'avoue!

Маврогени искал случая быть со мной наедине и, когда добился этого, с жаром стал рассказывать мне о своей жажде видеть русских, о своем побеге на войну от родных, об ошибке, которую он сделал.

– Я решился вдруг, – сказал он, – отец и мать мои жили тогда в Галлиполи… я собрал, что мог, денег, сел на первое купеческое судно, и оно привезло меня в Балаклаву к союзникам. Я все думал – лишь бы доехать, а там убегу… Я воображал всех русских великанами, силачами; думал, что они все строгие, набожные; я с ума сходил, чтобы попасть в ваш лагерь. Но пришла мне мысль ехать в Крым только тогда, когда некому было меня довезти, кроме французов и англичан. Попал я на большое купеческое судно. Волов на нем везли для войска. Поднялась буря, и шесть дней носило нас по Чорному морю. Я не унывал: мачты сломались, руль испортился, капитан головой об стену бился; а я все ел, пил и смеялся… и ни разу не подумал, что могу утонуть. Французы за мной следили; бежать не знаю куда, по-русски не знаю; надеялся хоть издали увидеть русских. И когда видел я вдали огни в севастопольских домах, когда пушки ваши стреляли, когда союзники бежали или были разбиты, я был вне себя. Привезли пленных, кричат около меня: «русские! русские!» Я бегу… Вижу – трое. Один казак и два солдата: нехороши собой, ростом невелики. Досадно мне было, что они такие; а еще досаднее, что ни слова не могу им сказать! Все заметили, как я на них смотрел и теперь шагу не могу один сделать. Бертран боялся, чтобы я не пробовал бежать и чтобы не расстреляли; взял меня на поруки, а я дал ему честное слово не перебегать к русским. Но если бы я мог!

– И в Бертрана бы вы стреляли, если бы были свободны? – спросил я у него.

– Нет, – отвечал он, – в него бы не стал стрелять, а в других с удовольствием, особенно в красных дьяволов, в англичан!

Я разочаровал его немного тем, что сказал: «Между русскими и русскими есть большая разница. Народ, правда, набожен, но нравами не слишком строг; а общество вовсе уж не строгого нрава и, к сожалению, не слишком религиозно. Если и есть где строгость семейных нравов, так это скорей в богатом дворянстве, – прибавил я, – а средний круг наш, который образовался не столько выработкой снизу, сколько распадением сверху, скорей страдает распущенностью, чем излишней суровостью семейного начала».

– Как это странно! Как это странно! – повторял Маврогени. – А у нас, греков, нравы строги. Говорят, это турецкое иго очистило народ. Я не знаю. Так думают другие.

– Не знаю, – отвечал я, – иго ли это очистило или что другое. И крымские греки в семьях строже русских. Если ссор у них [не] меньше, чем у нас, так порядка внутреннего, наверное, больше. Все мужья у них, во-первых, ревнивы, если не по натуре, так по обязанности и для приличия.

– Разве можно не ревновать жену, если ей кто-нибудь нравится? – спросил он с лукавым любопытством.

– Можно! – отвечал я, – у нас многие не ревнуют, а только притворятся из страха чужих разговоров. А есть изредка такие, которые не ревнуют и не притворяются!

Он задумался, и мы простились.


29-го августа 1855.

Севастополь отдан. Иные говорят: чем хуже, тем лучше. Может быть, для России они и правы; но мне, крымскому жителю, страшно за Крым.


30-го августа.

Вчера приезжал Бертран. Он был деликатен; опустил глаза и сказал между прочим: «Это было дело военной удачи, поворот фортуны. Русские были так же мужественны, как и во время первого штурма!»

Второстепенное лицо из французского романа второй руки – какой-то верный, твердый друг!

Маврогени был с Лизой в саду. Я слышал, как они смеялись, играя в мяч.

Мы вышли на балкон посмотреть на них, и они нас не заметили.

Как они оба хороши! Как бы они были созданы друг для друга, достойны друг друга, если бы судьба соединила их, вместо того, чтобы послать меня навстречу Лизе! Как она была сурова и мила! На голове у нее был тот самый белый платок, в котором она ходила со мной в дубовую рощу в тот вечер, когда мы решились обвенчаться.

А какой он молодец! Как молод душой и как ловок! Главное, как молод душой! Как мало в нем той ужасной осмотрительности, которая, как печать проклятия, легла на всю умную часть нашей молодежи; и бертрановская деревянная живость не похожа на то исступление жизни и веселости, которыми дышит Маврогени. Играя, он прыгает и смеется; схватил острую палку и проколол резиновый мяч.

Лиза требует за него деньги; он уверяет и божится, что деньги у него все французские, которые у нас не будут ходить.

Я ушел с балкона и заперся у себя, наедине мне стало еще грустнее.


15-го октября 1855.

Больше месяца не приезжал Маврогени; он был нездоров. Лиза не скрывала, что ей скучно без него. Раз она подумала, что он пробовал перейти к русским и что его расстреляли. Подумала, побледнела, начала спрашивать, как я думаю, и голоса нет. Однако вчера пришла записка от него. Хочет идти сам к генералу Боске проситься к нам на две недели и дать честное слово, что он не перебежит.


10-го октября.

Приехал. Все ожило у нас. Дай Бог здоровья Боске! Лиза громко поет по утрам, когда выйдет к чаю в залу. Он клянется, что скоро будет мир. Прыгает от радости, твердит: «мир! мир!»


Октября 25-го.

Уж скоро две недели, как Маврогени у нас. Мы возили его везде по горам, в Ялту, в Алупку. Он все хвалит; иногда как будто без внимания, иногда с восторгом. Беспрестанно говорит о русских: он видел еще русских пленных; он любит русское кушанье; это русская церковь, в русском вкусе; а сам в первый раз видел под Севастополем русский монастырь.

Наших бородатых дворовых, кучеров, извощиков в Ялте принимает за монахов, потому что у греков все, кроме монахов и священников, бреют бороды.

В нем странное соединение грека с итальянцем. Греческой сухости в нем нет, и лицом он больше на итальянца походит. Во французском языке он ошибается как итальянец, а когда хочет выучиться русским словам, произносит их как грек. Меня это смешит, но Лиза не может слышать этого и говорит: «Уж лучше бы не учился по-русски! Точно еврей» (портной из Ялты). Политические убеждения в нем крепки, и в них он истинный грек героического взгляда. Россию обожает, хотя и не знает ее; горой за православие, хотя сам ленится ехать к обедни; с наслаждением рассказывает о турецких несправедливостях, о грубости англичан; ни в Македонии, ни даже в Румелии не хочет и слышать о славянах – все греки. Мечтает о том, как было бы хорошо, если бы составились две большие православные земли – сухопутная Россия и морская, большая Греция, которая бы вытеснила английский влаг из Средиземного моря и просветила бы даже мохамеданскую Азию. Я на этом всегда его останавливаю и говорю, что новая Греция, особенно та ее часть, которая зовет себя передовой и образованной, не носит в себе никакого оригинального исторического начала и что комерциальные способности одни не дают еще права просвещать по-своему мусульманский Восток. Это просвещение будет губительно для духовного богатства на земном шаре; мусульманизм, по-моему, способен к обновлению самобытному, лишь бы он покинул Европу и, оставляя другим волю развиваться, избавился бы сам от опасности стать жалким лакеем Запада. Я думаю даже (хотя и не совсем слепо), что в Коране есть начала сходные и с фатализмом новой статистики, и с пышностью самого міроздания. Коран говорит: «Богу угодно, чтоб были и добрые и злые, и грешные и праведные. Он знает, что нужно!» Не сообразно ли это с историей, с жизнью растительного и животного мiра, поэтическими противоположностями вселенной? Может быть, я ошибаюсь. Если так – пусть простит мне Бог; но в мыслях наших мы не властны!

Маврогени не понимает этих возражений. Продолжаю о нем. Сегодня мне и весело и душно, как будто я помолодел; хочу писать.

По привычке или по обязанности, он хвалит строгость домашней жизни у греков; хотя и сознается, что нередко гречанки обманывают мужей, но пусть принцип стоит!

А итальянская натура и жизнь в Италии тоже не остались в нем без следов. Добродушие, легкомыслие, невольное желание изменить этому греческому принципу домашней жизни, но только не в ущерб себе, а в ущерб ближнему…

Он рассказывал Лизе, что в Неаполе у одной дамы был муж и был «человек, которого она любила» (так он сам выразился). «Человек, которого она любила», продал хорошее имение около Флоренции и переселился в Неаполь, чтоб быть всегда с нею. Муж был осужден на изгнание за политический заговор; неаполитанке стало так жаль мужа, что она уехала с ним. И что же? Родные этой дамы порицали ее и брали сторону любовника, который из любви к ней разорился!

– Вот как строго судят в Италии! – сказал Маврогени.

И, по всему видно, рад, что судят так! Он знает наизусть много любовных греческих песен, и хотя сам поет дурно, но для верного музыкального чувства Лизы достаточно было его намеков на музыку, с которой их поют. Не знаю, поет ли она их верно, но слышу, что поет хорошо. Из героических мне нравится особенно одна:

 
С мечом за поясом
И на коне моем
Я лечу, как птица!
Когда стреляю из ружья,
Я не забочусь о том,
Что мне сулит судьба.
Я пою и смеюсь, когда свищет свинец, льется кровь
И верхом на моем коне по темной дороге
Скачу через пропасти.
Не плачь, красивая девушка!
Путь мой лежит за горы…
Я везде найду красавиц, но долго не останусь ни с одной
Из них нигде и назад не вернусь.
Недурна также другая грустная песня, которая начинается:
Ты ангел мой!
И в руках ты держишь меч,
Который погубит мою голову…
 

Какое прекрасное соединение страсти и суровых таинственных впечатлений! Я зову эту песню вечерней, и Лиза всегда поет ее под вечер.


Октября 27-го.

Вчера вечером мы долго говорили с Маврогени с глазу на глаз. Он беспокоится о том, что ему делать, если мир не будет заключен. Как попасть к русским, не нарушая честного слова?.. Он думает уехать в Турцию и возвратиться через месяц совсем сызнова через Молдавию и сухим путем, через Перекоп, в наш лагерь. Слово сдержано, – он не бежал; он уехал на родину. А после – это уже нечто вовсе новое. Это умно придумано.


2-го ноября 1855.

Все кончено! все решено! Утром я пошел, по обыкновению, осмотреть сад и возвратился довольно усталый со стороны той лужайки за домом, за которой полукруг кипарисов. Надо заметить, что дом наш прислонен к этому лугу задом, и прямо с него можно шагнуть на балкон. Я так и хотел сделать. Подхожу – Маврогени стоит спиной ко мне у перил, а Лиза сидит перед ним на стуле: лицо ее скрыто в его руках, а ее руки обняли его колени. Они не слыхали, как я шел по траве, и я поспешно удалился.

Остался я один, и все во мне было и полно, и взволновано. И жалость непонятная, и радость, что ей весело и хорошо… Не так ли волнуется и блаженствует мать, когда сын покидает ее для успехов и наслажденья? Хотел идти… ищу шляпу – она на мне… Хотел идти к морю – не мог. Сел опять к столу, закрылся руками, чтобы свет Божий забыть, и спросил себя:

– Зачем ты не ревнуешь? Как смеешь ты не ревновать? Но что же делать мне, если во мне нет ни искры ревности? Что делать мне, если она мне давно не жена, а моя дочь, мое создание?..

– Но твоя дочь, твое созданье гибнет! Она падает!.. Протяни ей крепкую руку старого друга… Удержи ее на краю!..

Нет, пышный мак расцвел, и хранительные зеленые листья пусть сохнут и отпадают!.. Кто сказал вам, глупцы, что она гибнет? Кто сказал вам, глупцы, что тот, чья рука покрыла землю коврами цветов; тот, кто научил человека воздвигать узорные дворцы и храмы и списывать на полотно благородно-дряхлые хижины; чей дух вдохнул в нашу жизнь громы музыки, громы бурь и громы сражений; по чьей воле мы в сумерки поем грустную песнь про страшного ангела с мечом и про степь, по которой веет вечерний ветер, – кто из вас решил, что волнения чувств и страстей не плодотворны и не угодны ему так же, как и узоры храмов, и узоры цветов, и волнения моря, и волнения музыки?..

Чем упала, чем унизилась она? Она не была и не будет счастливой женой ничтожного Маринаки, она ко мне, обветшалому и отжившему, не питала глупой страсти. Она не влюбилась в безличного Бертрана; странная речь молодого казака, его выразительные узкие глаза и белокурая скобка волос, его грубое русское удальство ей нравились больше, но за мигом страсти могли грозить ей униженье и обида дикаря. Она остановилась. Привычка ко мне, глубокое уважение, дружба, покойная роскошь наших будней не убили в ней бездонных сил для новой жизни и любви… Живи, живи, моя Лиза! Живи моя дочь, живи и расцветай, мое божество!..


4-го ноября.

Уехал. Я не видал ее в минуту его отъезда.


5-го ноября.

Вечером я сидел один в темном кабинете. Вошла Лиза, села у стола, вздохнула раза два, сказала: «Ну!..» и замолчала, и опять вздохнула. Лица ее мне не было видно.

Я молча взял ее руку. Она начала опять:

– Ну… я пришла!

– Знаю! – сказал я, – знаю. Не тревожься… забудь обо мне…

Она упала передо мной на колени и горько заплакала, повторяя тихо:

– Вас забыть?.. Вас?.. Ангел мой! Добрый… добрый!..

Я видел, что эти слезы были слезы невыносимого счастья, теплый майский дождь между двумя сверкающими днями.

Я не был так чисто счастлив, когда сам любил юношею!

Прочь сомнения! Прочь рабство общих мнений! Пусть питается дешевой и безвредной пищей тот, кто не в силах вынести божественных напитков!


20-го ноября.

Мы ждем его с нетерпением. Днем Лиза избегает произносить его имя; но когда вечером мы гуляем по скалам и в рощах над морем, тогда мы говорим о нем.

– Однако вам больно что-то? – спросила она вчера. – Вы чаще вздыхаете.

– Разве я не вздыхал часто, когда мы с тобой ехали, после бала, по лесам у подошвы Чатыр-Дага? Разве я не был счастлив тогда?

– Нет у меня слов, чтобы вам сказать, как было, – продолжала Лиза, – когда я одна – все во мне кипит как будто… Готовлю вам столько… А пришла – не могу! Это-то и есть любовь или еще нет?

– Это и есть любовь, – отвечал я.

– Отчего же душно и при нем и без него?

– Оттого, что истинное, глубокое счастье не по силам нам; мы к нему не привыкли.

– Это правда! – отвечала Лиза.

– Это правда! Видите? Это правда; значит, мы к счастью не привыкли!..

Должен ли я, смею ли я мешать ее блаженству и умерять неразрывную с ним благодатную тоску? Не со мной же испытывать ей эти чувства! не со мной же озаряться на миг райским лучом за то только, что я честен, добр для нее и прочел сотни две разных книг!

Последняя заслуга дешевеет с каждым днем и лет через 50 станет пороком, если люди не образумятся.


22-го ноября.

Все это время Лиза весела; она ждет его с нетерпением. Известия о мире становятся вероятнее.


26-го ноября.

Поеду сам за ним. Лиза тоскует. Теперь перемирие; да и кому нужно брать в плен мирного помещика?


5-го декабря.

Вернулся один. Он больше трех недель как уехал домой. Что это значит? Он слышал со всех сторон, что ждут мира… Неужели он легок до того, что прикоснулся к цветку и умчался? Остыть – я понимаю. Но есть мера и время на все!.. Легкомыслие не исключает глубины чувств, и я думаю, тут кроется что-нибудь другое. Впрочем, не раз я видал, как прекрасные люди поступали дурно и ничтожные вели себя хорошо.

Едва только я выехал на наше шоссе из Байдарских Ворот, как увидал Лизу одну на камне. Было уже поздно, а от нас этот камень верст пять или шесть. Вот за это бы стоило вызвать и убить его! И как он мог быть так близок с ней и не полюбить ее, не увлечься сильно, по крайней мере, на время? Не понимаю! Это его унижает.

Я увидал ее на камне и вскрикнул:

– Лиза!

А она подошла, глядит в коляску…

– Вы одни?

Только и сказала.

Когда она узнала, что он уехал на родину, она прибавила только:

– Ну, Бог с ним. Как все было прежде, так и будет!


8-го декабря 1855.

Хорошо, если бы прежнее было возможно! Но я боюсь. Она бледна, и Христинья жалуется, что она по ночам плачет на кровати.


26-го апреля 1856.

Наконец! Мир заключен, и пришли письма. Приезжал Бертран и мне отдал одно, а Лизе другое, – тайна. О моем я не говорю, – пустые оправдания, просьбы сделать для него что-нибудь, чтобы он мог служить в России, благодарность за дружбу и т. п. Но когда Бертран, простившись с нами навсегда, уехал, – Лиза принесла мне свое и переводила слово за словом с итальянского. Ей не нравился риторический язык этого страстного письма. Она часто повторяла: «К чему это?» Иные места она вовсе пропускала (от стыдливости, я думаю, а она говорит, что не умеет перевести).

«Как мог я (пишет Маврогени) долго наслаждаться в земном раю вашем, когда совесть моя поднимала ежедневно во мне ужасную бурю? О, мой кумир! О! зачем я лишен света, который озарял мой путь? Но могли ли мы с тобой, моя вечерняя звездочка, быть врагами нашего доброго, почетного друга? Я разве не помню тот вечер, когда в шуме гигантских волн, в шопоте деревьев роскошного сада, в кротком взгляде луны с небес я слышал и видел упреки?.. Я бы не мог выносить прикосновения соперника к тебе, моя прекрасная, хотя бы ему были даны права на тебя перед жертвенником. Я понял: некоторые из слов его были желанием испытать меня… Я это понял и не мог сам выносить долго его близости. Зачем же и я с своей стороны буду терзать сердце того, кого чту, как отца? Зачем буду вносить в его дом бесчестие и раздор? Прощай, моя прекрасная! Краткий миг блаженства нашего был выше, прекраснее всяких слов… Но не лучше ли было бежать от тебя?»

Он думал, что я не могу не ревновать! Он называет это – вносить бесчестие в дом! Он видел впереди раздоры, воображая, что я ничего не знал и что, притворяясь доверчивым, испытывал его честность!

Благородно, – но какая ошибка!

Я спросил у Лизы, как она не сумела объяснить ему мой взгляд; говорила, – он не верит: а мне тогда много говорить не хотелось…

Нет, он ее любит, и я мирюсь с ним. Цветистый слог письма меня не удивляет и не внушает мне отвращения. Многие люди прошлого века не умели иначе писать, умирая от страсти. Именно потому, что цветистость эта не своя, а школьная, привычная, – я верю, что она не придумана и, зная его, слышу в ней чувство.

Я знал и других греков, которые, как он, просты на словах, но на бумаге изысканы, сами того не замечая. Это могло зависеть от учителя; а он учился где попало. Мы, русские нашего времени, тоже не умеем говорить просто и впадаем в другую крайность: без юмористического крючкотворства ни строки! У другого и улыбки на лице никогда не бывает; сел писать и не слышит, что каждое слово его гримаса, и на читателя, вместо смеха, нападает тоска. Я сам так писал письма к той, которую любил когда-то… Что за ядовитые отступления! Сколько оговорок! Какие глупые насмешки над благородным романтизмом!

Однако, несмотря на все это зловоние гоголевских обносков, я был влюблен до безумия.

Я верю, что он любит ее; но что делать теперь? Писать ему или нет?


30-го апреля 1856.

Лиза ответила ему; но звать его сюда еще не хочет. Она хочет победить свою тоску. Хочет жить по-прежнему. Не будет этого!


Мая 20-го.

Напрасные попытки забыть его! Страсть не совершила полного своего круга. Ни кошка, ни лошади не занимают ее. Напрасные усилия! Все стало мрачно у нас в доме.


20-го октября 1856.

Целый месяц мы ездили по Крыму, смотрели новые места… Я старался всеми силами развлечь ее. И все напрасно! А сколько любопытного мы видели с ней! Видели белые безмолвные обломки большого города на холмах и языки синих бухт, которые входят в пустынные берега погибшей крепости; видели французские бараки над русскими развалинами; входили на Малахов курган: видели картечь, вбитую в землю, как горох на току после молотьбы; вывески: «Bazar de la Gloire!»; на северной стороне просыпается жизнь: трактиры, жилище в бараках, толпятся женщины в платочках, пляшут и поют матросы. Смотрели землянки сардинского лагеря с кирпичными печами и голубым домиком главного штаба; кругом сотни старых деревянных острых башмаков, изломанные жестянки от сардинок. У дороги мы нашли грядку ископанной земли и лежащий большой белый каменный крест на конце грядки, с надписью, которая нас тронула: «Ici reposent des soldats franèais».

В Чоргуне кормили лошадей и ночевали. На покинутой батарее растут садовые цветы. Деревня в зеленой сочной долинке, а кругом лесистые холмы; татары распластывают кучи жестяных банок, на которых еще видно: «boeuf bouilli, 16 rations», и обивают ими крыши; отели в деревянных стенах оклеивают листами «Times». Черноглазый мальчик принес нам на блюдечке разные сухари.

– Все тут были! – сказал отец, – это хлеб сардинский, а это турецкий, а это энглэз, а это француз. И козах был; все были!..

В Бахчисарае мы слушали, как журчит фонтан Марии; ходили по звонким комнатам дворца, любовались на пестрые стены. Ездили на Судаг, спускались с огнем в огромную пещеру: ее дно усеяно костями. Когда-то давно здесь множество народа было задушено дымом костров, которые враг разложил у входа. Морской берег у горной деревни Коктебель славится красивыми разноцветными камешками, и многие собирают их. Лиза хотела давно туда съездить; мы пошли одни и долго собирали у моря; собрали, но она забыла их на первом ночлеге! «Ей уже и дом не мил, и нести она в него ничего не хочет!..» – подумал я; но ни эти забытые камешки, ни равнодушие, с которым она смотрела на красноречивые остатки великой борьбы, не поразили меня так, как одно ее слово у камина в доме старого приятеля, муллы Османа. Мы ночевали у него. Прекраснее этой деревни, похороненной в ущелье и в лесу огромных деревьев грецкого ореха, трудно вообразить… Старик и старуха угощали нас как своих детей. Почтенные люди! Он в чалме, седая борода до пояса; веселый, ласковый; она построже, погордее; черты нежные, бледна как воск, одета в маленькую длинную шубку, а покрывало, чистое и белое, подколоно и прибрано вокруг лица с замечательной заботливостью. В здешних горах уже холодно под вечер. Мы сели у широкого камина на подушках, и Лиза сама стала варить кофе. Я говорил с Османом; рассказывал ему о войне; которая до них не доходила, а глаза мои и мысли не могли оторваться от нее. Как она наклонялась к огню, как падала через плечо на грудь чорная коса ее, как она держала кофейник – все мне хотелось видеть сто раз, и каждый взгляд терзал мое сердце жалостью… Отцветает невидимкой, бедная, горная травка! В сакле становилось все темнее и темнее; Осман вышел, а старушка молча гремела самопрялкой.

– Чем у них дурно? – сказала Лиза, осматривая комнату, – на полу сукно; сундуки хорошие, шкапчики и полочки, все выкрашено зелеными и красными фигурами. Полотенца по стенам висят золотом шитые… Сколько подушек разных… можно здесь жить.

Я хотел было спросить: «да; но не со мной, а с ним», но удержался. Между тем старушка приблизилась к нам и, разговаривая, удивлялась, отчего у нас нет до сих пор детей!

– У нас, – продолжала она, – родилось девять в этой комнате. Трое умерло, а другие живут и своих детей имеют. Эта комната счастливая. Переночуешь у нас, Ланум (обратилась она к Лизе), и будешь беременна.

Мы долго еще молча сидели одни у камина, и Лиза, наконец, первая прервала молчание:

– В самом деле, как это дурно, что у нас нет детей! – сказала она.

– Тем лучше, – отвечал я, – дольше будешь молода.

– На что мне молодость? Вот ее ответ!

Могу ли я после этого не требовать, чтобы она звала его сюда?


Ноября 1-го.

Написали ему письма. Лиза своего мне не показала, и я, конечно, не просил посмотреть. Что касается до меня, то я всеми силами старался убедить его, чтобы он забыл обо мне, как о муже, и видел бы во мне только старшего брата ее и неизменного своего друга.


Ноября 5-го.

Отправили. Что-то будет!


Декабря 1856.

Лиза сначала стыдилась немного показывать свою радость и свое беспокойство; но не может более скрывать.

Спрашивает, сколько времени пойдут наши письма, не тонут ли пароходы в это время года. Вечером сна нет; утром встает до света; ко мне стала еще внимательнее, ласковее прежнего; чаще стала играть на рояле. Повторяет забытые греческие песни; лицом еще бледна, но глаза помолодели и сверкают.


Декабря 26-го.

Получили ответ. Он будет скоро. Что за радость! Она уже не владеет собой… Прыгала, плакала, ноги мои обнимала… И я был как безумный; не мог более сносить волнения и ушел на горы один.

Меня радовало, что она ни разу не сказала: «простите!», как говорила иногда прежде.

На горе я нашел глубокий снег, и влажные летом леса стояли теперь, как на родине моей, немые и без листьев; у ног моих, далеко внизу, вилась дорога; за ней зеленели сады, стесненные у моря, и дом наш, чуть видный у берега, белел и блистал на холодном солнце. Море отсюда казалось еще бесконечнее.

Есть монастырь далеко отсюда, на горах; там всего семь или восемь монахов; они сами работают в огороде; красные скалы, над которыми виден его крест, – татары зовут Кизиль-Таш. Каждое лето с гужом идут туда толпы на богомолье, а потом опять ни души чужой.

Не скрыться ли мне туда, а им двоим оставить все мое имение? Пусть сперва поживут в исступлении полного блаженства, а потом тихо, как честные и дружные супруги.


Января 2-го, 1857

Лиза не отходит от окна и все смотрит на море. Два раза мы ездили в город встречать пароход… Она опять начинает тосковать. Опять плакала на кровати. И вчера сказала: «Что же это такое будет? Все только и думаю: как он смеялся, каким голосом говорил! И все мне кажется, что я не так помню… что и голос, и лицо, и смех у него не тот…»


Января 19-го.

Наконец! Вчера приехал… С утра море было бурно, и мы издали видели, как качало пароход от носа к корме и от кормы к носу.

Мы оделись тепло, потому что на шоссе падал снег и дул холодный ветер, и пошли пешком часа через три после того, как показался пароход. Я хотел отпустить Лизу одну, но она сама пригласила меня.

Дорогой она была очень бледна и не раз останавливалась, чтобы перевести дух.

Мы прошли версты четыре не без труда, все в гору и против ветра; она хотела идти дальше, но я не согласился, и мы присели отдохнуть на ступенях одной из тех маленьких и чистых казарм, в которых живут солдаты для присмотра за шоссе… Сидели долго; Лиза не сводила глаз с дороги… Вдруг видим, скачет кто-то на татарской лошади, и сзади тоже верхом едва поспевает татарин с чемоданом в руках.

Мы отошли за поворот дороги, чтобы солдаты не видали нашей встречи. Один миг еще – и он доскакал.

Как он обнял меня! Как он был рад! Как он у нее цаловал руку! как хохотал!

Мы взяли его с обеих сторон под руки и спустились вниз. Надо было согреть его, накормить, хотели дать ему отдохнуть, но он ни за что!..

Прошел обед веселый, при огнях, и вечер пролетел далеко за полночь.

Расспросы, рассказы, смех, его восторг открытый, ее полусмущенное блаженство.

Возможно ли мешать им?

О Боже! Ты, который видишь сердца наши, «прав я или нет?»

Прав или нет, не знаю; но я счастлив, и долгое прошедшее мое мне уже не кажется бесплодным. И в нем я вижу тысячу встреч, мыслей, причин и впечатлений, которые привели меня к уменью жить так, как я живу.

Что за вечер! Что за длинный, что за дивный вечер… Что за счастье видеть их вместе!

Море ревело к ночи все страшнее и страшнее; стекла наши дрожали от ветра. Сегодня утром я увидел, что за ночь волна кой-где подняла стоймя большие каменные глыбы, а другие зарыла в песок. Весь ряд молодых деревьев, которые Лиза посадила довольно далеко от берега, сломан и смыт. Морская трава и мелкие раковины летели с пеной до цветника. А у нас пылал камин в гостиной, ковер пестрый и густой как бархат, казалось, был еще богаче, и лампа мирно горела на столе.

Лиза сидела с ногами на диване, и незнакомое мне теплое сияние озаряло каждую черту ее лица. Он то расспрашивал нас обо всем, о моих занятиях, о пении Лизы, о Христинье, о кошечке, о лошадях наших, то рассказывал нам, как переезд по Чорному морю был труден. Пароход невелик, и его с одной стороны беспрестанно заливало волной. Вода в одну минуту мерзла; пароход от тяжести льда на одном боку мог пойти ко дну, и только тем и спасались, что матросы окоченелыми руками рубили этот лед.

– Я прежде не боялся моря и не думал, – заметил Маврогени, – а в этот раз мне было очень страшно! Я и теперь не верю, что я у вас…

Наконец простились. Когда я остался опять один, еще раз мелькнуло какое-то сомнение… Но я сказал себе: «Зачем я буду гнать от себя чувство, которое ощущаю? Что же делать, если я рад их счастью?»


Через два дня.

Лиза поет с утра в зале, и все веселые песни и танцы. Она опять прежняя Лиза, но с высшим значением! Море утихло; тепло так, что мы окна открыли. Они ездили долго верхом, а я сводил счеты за прошлый месяц. Хотел пойти далеко гулять; но без них долго быть скучно; вернулся и застал их за картами.

Через месяц.

Маврогени начинает немного читать по-русски. Лиза его учит сама; мне азбука показалась скучной; я после с ним займусь. Он думает выучиться по-русски и поступить где-нибудь здесь на службу. Посмотрим. Говорят, скоро откроется место смотрителя при одном из дворцов. Конечно, для нас он будет не смотритель, а Яни Маврогени в одежде албанского волонтера!


Еще через полтора месяца.

Вот этого я никак не ожидал! Сегодня утром я позвал к себе Лизу, чтобы вместе с ней составить записку о том, что нам нужно из города. Я был в большом кресле перед столом, а она села на ручку кресел, и я, чтоб ей было ловчее, обнял ее, и мы вместе считали.

Вдруг отворилась дверь, и он вошел. Вошел и вышел. Выходим и мы. Где он? Говорят, оседлал себе лошадь и уехал в Ялту.

Лиза с большим смущением объяснила мне, что он ревнует и беспрестанно ей твердит: «Никогда не поверю, чтобы ты в мужа не была влюблена! Его нельзя не любить! И я его люблю, а ты влюблена в него!»

Я и сам замечал раза два, что он не в духе; но подумал, что без таких минут никто не проживает, и молчал, и не расспрашивал.

Это странно! Есть, наконец, мера на все! Послал за ним и написал ему самое строгое письмо. Между прочим, сказал ему: «Ты не стоишь уважения, если не умеешь верить такой женщине, как Лиза. Если она говорит тебе: «он мне не муж, а друг», как смеешь ты не верить? Разве она из тех прелестниц, с которыми ты вместе, в Италии или где-нибудь еще, обманывал влюбленных стариков или строгих мужей? У нее душа суровая, страстная и прямая. И если ты этого не понимаешь, то склад ума твоего самый презренный».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации