Текст книги "Мой университет: Для всех – он наш, а для каждого – свой"
Автор книги: Константин Левыкин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)
Константин Григорьевич Левыкин
Мой университет: Для всех – он наш, а для каждого – свой
Левыкин Константин Григорьевич – уроженец деревни Левыкино Мценского района Орловской области.
Родился 25 февраля 1925 года. В 1941 г. окончил 9 классов в школе № 270 Ростокинского района города Москвы. Участник Великой Отечественной войны – доброволец. Оборонял Москву в 1941–1942 гг. В 1942–1943 гг. воевал на Северном Кавказе и на Кубани. Участник парада Победы 24 июня 1945 года. В 1949–1954 гг. учился в Московском Государственном университете имени М. В. Ломоносова. В 1957 г. закончил аспирантуру исторического факультета МГУ. Кандидат исторических наук. Профессор МГУ. В 1976–1992 гг. – директор Государственного Исторического музея.
Часть I
Моя студенческая послевоенная пятилетка
Вот уже четвертый год пошел с того времени, когда я написал первые строки своих воспоминаний. Я начал их тогда с сомнений – стоит ли будоражить свою память, совсем не будучи уверенным, что они когда-нибудь кому-нибудь покажутся интересными. Сильно сомневался я и в том, смогу ли снова мысленно пройти по своим жизненным дорогам, ничего не позабыв, ничего не прибавив к прожитому и пережитому, сказать при этом правду и о себе, и о тех, с кем вместе шел к общей цели, с кем соглашался, с кем спорил, с кем дружил, а с кем и разошелся в выборе идеалов и житейских принципов, смогу ли я справедливо оценить свои собственные решения и поступки и понять выбор тех, с кем жизнь меня развела и не примирила. Наконец, сомневался я и в том, хватит ли желания и времени на затеваемый длинный монолог, разговор с самим собой, не надоест ли он мне самому.
Сомнения эти и до сих пор сопровождают меня в моих письменных раздумьях. Но одно из них я преодолел окончательно. Теперь я уверен, что не остановлю своей исповеди, пока не подведу последний итог прожитых мною почти восьми десятков лет жизни. Думаю, что ее остаток уже не принесет мне переживаний и поступков, которые бы сравнились с прошлым и что-либо изменили в моих взглядах и оценках.
Теперь я попробую вернуться почти на пятьдесят лет назад в коридоры, аудитории, лектории, актовые залы, в библиотеки и читальные залы, на спортивные площадки Московского университета, к дружной братии моих однокурсников, к моим уважаемым и дорогим учителям, к моим очень разным по интересам, по прилежанию, по характеру и поведению, но очень похожим друг на друга по университетской стати ученикам-студентам. Судьба подарила мне возможность прожить с ними интересную жизнь. О ней я мечтал долгие годы своей походной, боевой и казарменной солдатской жизни. Иногда мне казалось, что военная судьба уж навсегда лишила меня возможности познать ее, вернуться в уходящую юность. Я начинал даже убеждать себя, что нет смысла мечтать об учебе, что надо искать другие, более простые пути в свое мирное будущее, которое я долго ждал, не зная, когда оно наступит. Но всякий раз, когда мне случайно приходилось видеть в кино или встречаться в жизни со студентами у институтов или общежитий, на спортивных или танцевальных площадках, не злая, а добрая зависть от их звонкого смеха и веселья, от их умных шуток и острот, от серьезных разговоров между собой рождала у меня желание быть среди них, стать таким же, как и они, – веселым, уверенным и целеустремленным.
Добрые люди, мои старые довоенные учителя, мои заботливые командиры и начальники, мои учителя в послевоенной школе рабочей молодежи помогли мне осуществить это желание. Заканчивая свою воинскую – сержантскую – карьеру в дивизии имени Дзержинского на девятом году службы я сумел все-таки стать студентом-заочником первого курса Московского государственного университета. А моя настоящая студенческая жизнь началась с апреля 1950 года после того, как я с заочного перевелся на дневное отделение исторического факультета.
Перерыва между моей завершившейся, наконец, военной службой и учебой в МГУ не было. Демобилизовался я 28 марта и в следующий же понедельник пришел на первое занятие по расписанию дневного отделения. В тот день я впервые увидел своих новых товарищей-однокурсников, которых теперь, спустя пятьдесят лет, вспоминаю так же, как своих довоенных одноклассников и как фронтовых однополчан.
Когда я вошел в Ленинскую аудиторию вместе со спешащими на лекцию моими теперь уже однокурсниками, мне показалось, что моего появления никто не заметил.
Нижние ряды аудиторного амфитеатра были уже заполнены. Я поднялся наверх и скромно устроился в свободном ряду. Рядом присели еще несколько человек. Вот они-то, наверное, заметили во мне постороннего, незнакомого им человека. В это время в аудиторию вошел лектор – пожилой, благообразного вида человек с серьезным, озабоченным лицом и большим портфелем, из которого, взойдя на кафедру, он извлек стопку листов, положил их перед собой и, оглядев всю успокаивающуюся и шумную аудиторию, объявил тему лекции. Если мне не изменяет память, она была посвящена проблеме политического руководства массовым общественным движением в России накануне Первой русской революции. Лектором оказался доцент кафедры основ марксизма-ленинизма Петр Николаевич Патрикеев. Аудитория поутихла, и лектор ровным, невыразительным голосом стал читать лекцию, перекладывая листок за листком из заметно поношенной бумажной стопки. Время от времени он делал небольшую паузу, чтобы осмотреть аудиторию. Своим испытующим взглядом поверх очков он успевал во время короткой паузы, словно прожектором, прошарить все ряды аудитории. Успевал ли он увидеть все, запомнить каждого, кто не удостаивал его своим вниманием, умел ли он разглядеть, кто и чем занимается в момент, когда он назидательно читал нам со своих листков об основных принципах стратегии и тактики политического руководства трудящимися массами в ходе назревающей демократической революции в России, я не знаю. На этой лекции я был свободен от обязанности ее торопливо конспектировать, ибо накануне своего перевода на дневное отделение по совету доцента Георгия Семеновича Гулько, который на заочном отделении вел с нами семинары по этому же предмету, я сдал и зачет, и экзамен по первой части курса. И поэтому, слушая лектора, я вместе с ним наблюдал за незнакомой мне жизнью, в которую еще только должен был войти и стать неотъемлемой частью университетской студенческой братии. Сверху мне удавалось увидеть значительно больше, чем строгому доценту П. Н. Патрикееву снизу.
Внизу, слева от кафедры, стоял длинный стол, вокруг которого плотно устроилось человек двадцать самых прилежных, как я потом окончательно определил, студентов. Большую их часть составляло общественное руководство курса. Все они усердно строчили в своих тетрадках, ловя каждое слово лектора. С таким же рвением строчили и первые три ряда аудиторного амфитеатра, тоже довольно тесно заполненные слушателями. Здесь также была сосредоточена наиболее сознательная и дисциплинированная их часть.
В средних рядах аудитории, «заселенных» уже менее плотно, публика собралась иная. Здесь кроме тех, кто слушал лектора, было немало и таких, у кого были иные заботы: некоторые занимались переводами с латыни и греческого, немецкого, французского и английского, а кое-кто – и с восточных языков. Другие же, сбившись в компании по два-три человека, обменивались какими-то новостями. Позже на собственном опыте я убедился, что в средних рядах лектора было плохо слышно. В Ленинской аудитории акустика была плохая, а радиотехникой ее еще не оборудовали. Может быть, поэтому средние ряды и были заселены неплотно, а может быть, и потому, что лектор не мешал премудрым студентам доделывать то, что они не успели сделать дома, готовясь к практическим семинарам. Еще позже я понял, что в средних рядах собирались те, кого не очень беспокоила неизбежность экзаменационных сессий.
Верхние же ряды аудитории были заняты совсем мало. Иногда сидящие группами по двое-трое находились друг от друга на расстоянии вытянутой руки. А вот некоторые предпочитали солидно восседать в одиночестве и в собственных раздумьях. Со временем я также понял, что здесь собиралась самая претенциозная публика, самые независимые от общественного мнения оригиналы – будущие профессора и доктора наук. Здесь постоянно располагались наши курсовые востоковеды – Пахом Куланда, Эдик Грантовский, Вася Богословский, Юра Ванин, Коля Киреев. Конечно, по именам я узнал их несколько позже. Но особенно привлек мое внимание один необычный студент. В первый мой день он появился в дверях аудитории, когда все уже приготовились слушать лектора. Окинув взглядом притихшую аудиторию сквозь стекла редкого в то время пенсне и сняв широкополую шляпу, он уверенно зашагал наверх к своим товарищам. С длинными волосами, с одухотворенным профилем поросшего пробивающейся юношеской щетинкой лица, он показался мне литературным образом студента-нигилиста, а может быть, даже и народовольца. Это был Юра Чудодеев. В своем книжном историческом образе он пребывал все пять студенческих лет. А по их прошествии он вырос в красивого, вполне реального русского интеллигентного мужчину, очень внимательного и приблизившегося к своим вошедшим в солидный возраст однокурсникам.
На самом же верху, на галерке, восседал в задумчивости и будущий известный археолог Герман Алексеевич Федоров-Давыдов, и Эмиль Меликян, к сожалению, ушедший из жизни студентом пятого курса. Иногда с ним рядом подсаживался тоже ставший известным в будущем этнограф Владимир Владимирович Пименов.
Все независимые либерал-демократы группировались с правой стороны галерки. А на левой собиралась в переменном составе иная публика. Там обычно группировалась мужская кавказская диаспора, среди которой выделялся веселым видом и нравом Газанфар Мамедалиев, никогда не отягощенный учебными заботами. Он был заядлым футбольным болельщиком. Болел он, конечно, за бакинский «Нефтяник», но в Московском университете преданно болел за университетскую сборную и, особенно, за команду исторического факультета. Ему суждено было стать и моим болельщиком, поскольку судьба свела меня на галерке почти со всей командой курса во главе с Володей Трифоновым, Левой Филатовым и Левой Герасимовым. По пятибалльной системе представители спортивной галерки не всегда выглядели благополучно. Все же занятия спортом не мешали их научным интересам, и по окончании университета все они нашли свое место в науке. Это удалось сделать и всегда беспечно веселому Газанфару.
Я познакомился с этими интересными ребятами на второй или третьей лекции, и они приняли меня в свою команду. Лидером в ней был Володя Трифонов, красивый парень и типичный московский футболист сначала дворовой команды, а потом – команды со стадиона «Юных пионеров». В день нашего знакомства он по-деловому выяснил мое отношение к футболу и, обрадовавшись тому, что я играл за полковую команду вратарем, предложил мне сразу, не откладывая, сыграть на следующий день в товарищеском матче между однокурсниками, живущими в общежитии, и москвичами. У москвичей как раз не хватало вратаря. Я, конечно, согласился. Пришлось, правда, сразу пропустить занятие по немецкому языку. Ребята уговорили меня, ссылаясь на свой опыт, что вреда от этого не будет. Но я, не отвыкнув еще от воинских порядков, попросил разрешения у преподавательницы, еще незнакомой мне, сославшись на то, что якобы должен принять участие в спортивном соревновании по плану кафедры физкультуры.
Матч проходил в подмосковном Вострякове, на пристанционном пустыре. Наша команда показалась мне менее спортивной, но более интеллектуальной, очкастой и худосочной. В этом смысле особенно оригинально выглядели мои защитники – Эдик Грантовский (по кличке Шавка) и Васька Богословский. Я сразу понял, что надежда на безопасность ворот с этими интеллигентами будет небольшая. Но, к удивлению, эти очкарики играли зло и непримиримо. Правда, мы проиграли со счетом 1: 2. Общежитийцы-стромынчане были сильнее нас. Особенно настырными у них оказались Лева Филатов и недавний солдат, все еще носивший кирзовые сапоги Стали́н Дмитренко. Первому удалось забить мне два гола. А второго я все-таки нейтрализовал, приложив его пару раз к матери – сырой земле.
Несмотря на поражение, мой футбольный дебют был удачным: я тогда взял пенальти, пробитый Филатовым. Мне удалось переиграть его психологически. Он, готовясь к удару, зло и решительно смотрел на меня. А я использовал свой прием: когда он разбегался, я в это время нахально бормотал ему навстречу: «Бей на меня, бей на меня». И настырный форвард из Мордовии пробил прямо на меня. Долго он не мог простить мне эту хитрость. Но в конечном итоге с того момента началась наша дружба. Этот первый экзамен знакомства я выдержал, и галерка приняла меня в свою компанию.
Так началось мое знакомство с однокурсниками. Само собой получилось так, что я оказался в самом средоточии очень разного по поведению, по внешним признакам отношения к занятиям, по материальной обеспеченности, по житейским интересам и другим, не обнаруженным еще мною индивидуальным и общественным мотивациям и амбициям курсового потока числом почти в триста человеческих душ. Выше меня рядами сибаритствовала вольная, либеральная и спортивная галерка. Внизу шуршали строчками конспектов передовики-активисты. А между ними более чем вполовину курса – середняки.
Знакомство с курсом, вхождение в его жизнь продолжалось. Инкогнито пришлось мне тогда оставаться недолго. В перерыве после первой лекции ко мне подошел очень серьезного вида студент и вежливо попросил меня объяснить причину посещения лекции. Сам он при этом представился старостой курса Иваном Иващенко. Я сразу признал в нем своего брата-старослужащего. Выглядел староста постарше меня, а ростом – пониже. Одет он был в офицерский китель, но с гражданскими брюками, а обут в поношенные ботинки. Начавшееся знакомство располагало к дружеской беседе. Я коротко рассказал ему о себе, о своей дороге в университет. А он рассказал о своей. Всю войну он отлетал штурманом на «Петлякове-2». После ранения в самом конце ее, получив инвалидность и ничего больше не приобретя, кроме профессии военного штурмана, он был демобилизован. В карманах офицерского кителя тоже было негусто. Гражданскую жизнь пришлось начинать инвалиду сначала. Он выбрал Московский университет и будущую – совсем не денежную профессию историка-медиевиста. Трудов для овладения этой профессией ему предстояло затратить немало. Помимо европейского языка ему надо было одолеть совсем незнакомую латынь. Скоро я узнал и о том, что Ваня Иващенко на курсе успел стать уважаемым «старшим товарищем». Младшие сокурсники называли его Иваном Ивановичем.
Разговор со мной староста начал вежливо, но по-офицерски строго. Я назвал свое имя и фамилию и объяснил, что вчера приказом проректора переведен с заочного отделения на дневное в связи с демобилизацией из Советской Армии. Приветственно улыбнувшись, Иван Иванович по-братски хлопнул меня по плечу. Это означало, что я был принят и в компанию сокурсников-старослужащих, что в ее полку прибыло. И еще он пообещал мне свою помощь в новых незнакомых обстоятельствах. Когда после перерыва прозвенел звонок и пока лектор еще не занял свое место на кафедре, он сразу же представил меня всему курсу.
На той же лекции случай помог мне увидеть еще одного курсового лидера. Как только окончилась лекция, где-то с галерки, около того места, где я сидел, раздался громкий мужской голос, призывающий курс задержаться для прослушивания объявления профбюро. Мимо меня простучал кирзовыми сапогами брюнет в солдатской гимнастерке и по-хозяйски устроился на профессорской кафедре. Это был председатель курсового студенческого профбюро. Имя его необычное я узнал позже. Звали его Стали́ном Дмитренко. Объявление его состояло из короткого сообщения о проведенной ревизионной проверке курсовой кассы взаимопомощи и о том, что она возобновляет выдачу средств нуждающимся, прием взносов и возврат займов. Всеми этими вопросами по поручению профбюро должна была заниматься, как сообщил председатель, казначей Анна Молюжинец. С тех пор мне запомнились имя и фамилия нашей казначейши. И до сих пор, когда мне приходится встречаться с Анной – преподавателем Института стран Азии и Африки, – я так ее и приветствую, как «казначея нашего курса».
Со Стали́ном Дмитренко мы познакомились чуть позже, когда он строго и серьезно принимал меня в члены профсоюза на заседании профбюро. А еще позже я узнал, почему родители назвали его таким необычным именем. Они были партийными работниками в Кировоградской области. Своего единственного сына они решили назвать так совсем не в честь Великого Сталина. Сын их родился в 1926 году, в самом начале индустриализации, и имя ему было дано в знак верности политике, объявленной ВКП(б). Они назвали его Сталью. Но очень скоро они все же догадались, что это индустриально-металлургическое существительное женского рода. Выход же из случившегося казуса нашли в том, что стали звать сына Стали́ном. Он носил это имя до известного постановления ЦК КПСС о культе личности. С тех пор наш бывший бессменный председатель курсового профбюро стал зваться Сергеем. Надо отдать ему должное, он очень быстро привык к новому имени. А мы, старые однокурсники, до сих пор зовем его Сталиком. Много лет мы дружили с ним по-братски, но новая жизнь в пореформенной, пост-перестроечной России как-то без особых причин развела нас. Странно, однако, что ни он, ни я не проявили за годы размолвки желания восстановить прерванную дружбу. А тогда с первой встречи на лекции по основам марксизма-ленинизма наша дружба с ним только еще начиналась, и я представить себе не мог, что через много лет буду провожать друга в последний путь.
По расписанию первого дня после лекции Петра Николаевича Патрикеева занятия должны были проходить в семинарских группах. Для этого надо было перейти в другие аудитории, которые были определены каждой группе здесь же на Моховой или в здании на улице Герцена. Переход этот надо было совершить за недолгие минуты перерыва. Работяги из передних – нижних – рядов аудитории совершали этот переход бегом, а «вольнодумцы с галерки» делали это неспешно, продолжая начатые там беседы. В этот первый день встречи со своими будущими друзьями мне не удалось поспешить в назначенную моей группе аудиторию. Помешал это сделать человек с галерки, который догнал меня в коридоре «Ленинки» (так в студенческом обиходе именовалась Ленинская аудитория) и представился Ильей Барашковым. Знакомство состоялось очень просто: Илья быстро выведал у меня мои биографические данные вплоть до моих военных фронтов. А узнав, что мне пришлось повоевать на Кавказе, стал сам рассказывать мне о казачьих станицах терского и кубанского войск, о народах, населяющих Северный Кавказ. Я подумал, что он и сам приехал в Москву с Кавказа. Внешний вид его немного наталкивал на такую мысль. На казака-то он похож не был, но за мусульманина мог бы сойти. Был он темноволосым, носатым, хотя и не горбоносым. Говорил быстро, не задумываясь, и речь его звучала по-русски чисто.
Предположение о кавказском происхождении Ильи тут же, по пути на улицу Герцена, отпали. Оказалось, что он уже избрал себе будущую специализацию на кафедре этнографии и какие-то сведения о народах Северного Кавказа уже успел получить из курса лекций. Свою же перспективу учебы на этой кафедре он видел в изучении истории народов Русского Севера. За беседой мы наконец дошли до нашего истфаковского дома – особняка на улице Герцена, где мне предстояла встреча со студентами учебной группы номер 15. Там уже началось занятие по немецкому языку. Илья довел меня до нужной мне аудитории, а сам не торопясь направился обратно на Моховую в тот же аудиторный корпус, где его группа уже заканчивала, наверное, свои занятия по латинскому языку. В последующие дни мы уже встречались с ним как старые знакомые.
Распрощавшись с Ильей, я вошел в просторную аудиторию с низким потолком в верхнем этаже-мансарде нашего факультетского дома. Преподавательница немецкого языка Эрна Карловна Циммерман, очень симпатичная женщина средних лет с веселым располагающим к общению лицом, весело и удивленно воззрилась на меня. Я извинился за опоздание, так как вроде бы не сразу нашел аудиторию, и представился ей как ее новый студент. Эрна Карловна от этих слов удивилась еще больше, однако предложила мне сесть на свободное место за первым столом, напротив нее. До моего появления группа коллективно читала и переводила заданный на дом текст из какой-то брошюры на историческую тему. Кажется, в ней излагался какой-то сюжет из греческой мифологии. В это время над переводом громко трудился юноша, как сейчас говорят, «кавказской национальности». Парень был в напряжении. Он и по-русски-то разговаривал так, что нужен был переводчик, а немецкие слова произносил так, что Эрна Карловна не могла сдержать забавной улыбки. Только ей было ведомо, какой смысл приобретали произносимые с русско-кавказским акцентом немецкие слова. Она помогала ему, называя его Мусой. А гордый кавказец нервничал. Это был Муса Исмаилов, лезгин из горного Дагестана.
После него преподавательница вдруг предложила мне продолжить чтение текста и попробовать его перевести. Я прочитал. Она поморщилась, а потом, когда я не столько перевел, сколько угадал содержание прочитанного, ободрила меня фразой: «Может быть, у нас с Вами что-нибудь получится». Скажу наперед, немецким языком для свободного разговора я с Эрной Карловной не овладел, но словарный запас накопил большой и научился довольно быстро переводить со словарем неадаптированные исторические тексты. В моей академической группе я оказался, к удовольствию своему и, кажется, Эрны Карловны, передовиком. Оказалось, что наша пятнадцатая академическая группа была составлена наполовину из русских, начинающих изучать немецкий, и нерусских, которым предстояло еще овладеть русским.
Из кавказцев только армянка из Тбилиси Лиля Налгранян и осетин Темир-Балат Сакиев владели русским свободно. А остальные вместе со среднеазиатами с трудом понимали русскую речь и с еще большим трудом – содержание учебников, не говоря уже о научной литературе. Абхазец Шалва Абсава, между прочим, так и не преодолел этого двойного языкового барьера и со второго курса вынужден был возвратиться в Сухуми. А грузин Ингуш Толорайя после того же второго курса вынужден был на год прервать учебу академическим отпуском для того, чтобы не быть исключенным в связи с непроходимой академической задолженностью не только по иностранному языку, но и по историческим дисциплинам. С неимоверными усилиями удалось в конце концов преодолеть трудности и с немецким, и с русским языком уже названному Мусе Исмаилову, двум девушкам из Узбекистана Сурат Касымовой и Дулат Рафиковой. Им большую помощь оказали русские подруги, жившие с ними с одной комнате стромынского общежития. Как удалось это сделать казаху Сыргобаю Норматову, я и до сих пор объяснить не могу. А ведь кроме русского и немецкого была еще и латынь. Могу только утверждать, что, если бы не было дружеской и бескорыстной помощи русских однокурсников, вряд ли смогли бы эти «национальные кадры» из нашей и других групп успешно одолеть университетскую науку. В этой помощи выражалась тогда у нас в Московском университете совсем не лозунговая, не пропагандистская идея братской интернациональной солидарности. Русские считали своим человеческим долгом и комсомольской обязанностью помогать своим товарищам из национальных республик, особенно тем, которые приехали из среднеазиатских и кавказских аулов и селений. Помнят ли это теперь все они, достигшие успехов и в науке, и в педагогической, и в общественной деятельности в своих суверенных республиках? Помнят ли наши друзья из пятнадцатой группы имена своих русских товарищей и, прежде всего, имена заботливых девушек – старосты группы Тамары Ползуновой, Иры Пичугиной, Нели Марьиной, Жанны Крупник, Нины Егоровой, Лили Налгранян, рассказывают ли о них своим студентам, детям, внукам? Не забыли ли они их искреннюю доброту и бескорыстную помощь и сочувствие?
Следующее испытание мне пришлось пройти в тот же день на занятиях латинским языком. Их вела с нашей группой Елена Борисовна Веселаго. Это была женщина уже преклонного возраста, родившаяся наверное, в XIX веке и дворянско-аристократического происхождения. На последнее указывала фамилия знатного российского рода. Она встречалась и в художественной, и в исторической литературе у государственных деятелей, военных и просто интеллигентных русских людей. Будучи уже преклонных лет, Елена Борисовна выглядела женщиной энергичной, сохранившей и былую красоту, и фамильное достоинство, и грамотную русскую речь. Она знала не только латынь, но и древнюю историю, и древнюю литературу, особенно поэзию. Наверное, будь мы более восприимчивы к ее предмету и более готовы воспользоваться своими возможностями, общение с этим интересным человеком было бы для нас значительно полезнее. Но для кавказско-среднеазиатского большинства латынь была просто непреодолимой. Признаюсь, и я вместе с Сашей Ерастовым, тоже бывшим солдатом, воспринимал ее как неизбежность, которую надо было преодолеть и этим освободить себя, как нам казалось, для более нужного сосредоточения сил и времени для дальнейшей специализации по новой и новейшей истории России. Елена Борисовна это понимала и все свое внимание отдавала нашим русским девушкам. Они ей были интереснее, особенно Нина Егорова и Ира Пичугина, уже решившие заниматься на кафедре древней истории и Средних веков. Меня она встретила так же удивленно, как и преподавательница немецкого, также выслушала мои объяснения по поводу запоздалого появления в ее группе. Но в отличие от Эрны Карловны, обнадежившей меня, что «что-нибудь получится», оказалась более сдержанной насчет моих перспектив. «Ну что ж, посмотрим», – сказала она и пригласила сесть тоже за передним столом.
Учась на заочном отделении, латынью я занимался самостоятельно по методическому пособию преподавателя Домбровского. Несколько раз на так называемых установочных занятиях в зимнюю сессию первого курса я встречался с ним лично. Человеком он оказался необычным и интересным. Но на нашем заочном усвоении грамматики латинского языка это никак не отразилось. Увлек он нас совсем в другую сторону, представившись активным участником проходившей в то время дискуссии о проблемах научного языкознания. Заявив себя «мичуринцем советского языкознания», он очень быстро почти убедил нас, тоже марксистов, в том, что, руководствуясь методологией марксизма, можно объяснить закономерности развития языка как средства общения между людьми. Во главу угла своих умозрительных построений «философ-мичуринец» поставил определяющую роль социально-экономических и производственных отношений. Он тогда очаровал нас легкостью и простотой доказательства того, что в человеческом языковом общении на стадии первобытно-общинного строя множественное число в грамматике всех языков появилось раньше, чем единственное. У первобытных общинников и в родоплеменном обществе сначала должно было появиться местоимение «мы», а не «я» и определения «наше», а не «мое», так как в то время еще не произошло имущественного расслоения, а люди жили в первобытном коммунизме. Признаюсь, что наш латинянин здорово заморочил наши неискушенные в философии головы своим ортодоксально-марксистским методом познания истории языка. Однажды я даже попытался посвятить в эту тайну языкознания одного из моих друзей, который вообще не имел никакой склонности к философии. Сначала он удивился такому ходу рассуждений. Но после короткого раздумья он растерянно сказал: «Ну и как же тогдашний человек мог обойтись без слов мой нос, моя рука?» Этим очень простым вопросом он разрушил марксистско-мичуринское легкомыслие нашего латиниста, а мне посоветовал не быть дураком. Как бы то ни было, а квазимарксистские изыскания нашего преподавателя-латиниста отвлекали нас от латыни. На дневное отделение я перешел почти с нулевым показателем в ее познании. Елене Борисовне Веселаго нужны были не рассуждения о языке как средстве общения между людьми, а знания грамматики, словарный запас и умение переводить тексты. Не лишая меня права на собственный выход из создавшегося положения, она сказала, что, если я смогу получить зачет, а потом и сдать экзамен, произойдет чудо. И все-таки я доставил ей такое удовольствие, затратив труд и терпение на то, чтобы к экзамену на зимней сессии второго курса выучить на память весь текст «Записок Цезаря о Галльской войне». Мне это посоветовал сделать староста курса Иван Иванович. Я выучил к экзамену не только текст, но и все примеры на склонения существительных и местоимений, спряжения глаголов и другие грамматические правила. Кроме того, я выучил наизусть стихотворение Овидия «Пирам и Тисба».
Экзамен в присутствии Елены Борисовны в нашей группе принимал сам заведующий кафедрой древних языков Виктор Михайлович Соколов, тоже Божией милостью редчайший не только, наверное, в Москве латинист. Мне досталась для перевода первая глава Цезаревых «Записок». Я и сейчас ее помню: «Омниа Галия дивиза ест партес трес» (кажется, так). Я ее бойко прочитал, перевел, назвал все падежи и наклонения. А потом с выражением прочитал стихотворение:
Пирамус эт Тисбе
Ювенум пульхеримус альтер
Альтера квас ориент
Хабуит прелата пуелис…
Виктор Михайлович, услышав все это, был очень доволен и, кажется, даже растроган. Он хотел даже поставить мне пятерку. Но тоже очень довольная Елена Борисовна уговорила его поставить мне четверку. Я был тогда тоже очень доволен собой.
В общем, в ритм учебы на дневном отделении я вошел спокойно, без осложнений и потерь в баллах. Еще на заочном я выполнил курсовую работу по истории Древнего Востока у доцента Пикуса. Поэтому курсовую по Греции мне писать на дневном не пришлось. А на семинаре по истории СССР в нашей группе оказалась доцент Александра Михайловна Михайлова, которая и на заочном отделении вела у нас тот же семинар. Там же я успел у нее почти закончить доклад на тему «Осада Троице-Сергиева монастыря польско-шведскими интервентами». Встретив меня снова на дневном отделении, она разрешила мне представить подготовленный доклад в качестве курсовой работы. Получилось даже так, что первый курс я завершил с двумя курсовыми вместо положенной одной. Таким образом, я оказался в компании самых передовых студентов-отличников, которые тоже подали по две курсовые работы. Оба они были Юриями – один курчавый брюнет, упругий и подвижный толстячок из Тулы – Воскресенский, а другой – Суворов, очень серьезный и очень примерный мальчик из Ярославля. Оба они поступили на первый курс как медалисты, и оба они еще в десятом классе были приняты кандидатами в члены ВКП(б).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.