Текст книги "Отчий край"
Автор книги: Константин Седых
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
– Не угорел ты тут? – спросил он у хозяина.
– Да нет, бог миловал, – ответил тот, распаривая на каменке веник. Затем надел на лысую голову шапку, на руки кожаные рукавицы и взобрался на полок.
– Плесни-ка, Гаврюха, сразу три ковшика, – попросил он. Ганька плеснул и от бурно хлынувшего во все стороны обжигающего пара присел на полу.
– Маловато! – добродушно рычал наверху усердно работавший веником старик. – Поддай ты мне не ковшиком, а лоханкой, какая побольше.
Ганька поднял ведерную лоханку с водой, изловчился, выплеснул ее и, ошпаренный, не сел, а растянулся на полу. Кум Кумыч, словно его ужалил сразу целый пчелиный рой, брякнулся с лавки и восхищенно запричитал:
– Вот это да! Это баня так баня! На полу дышать нельзя. Да слезай ты, сват, пока не изжарился. Ну тебя к черту с такой паркой… Будь, Гаврюха, добрый, распахни, к такой матери, дверь.
– Не открывай, Гаврюха, подожди. Я только еще во вкус вхожу. Пусть сват узнает, как в Подозерной парятся старые охотники, – отозвался, рыча и покряхтывая от удовольствия, разошедшийся старик.
Тогда Кум Кумыч сам добрался до двери, распахнул ее последним усилием и поник на заледенелом пороге, тяжело и часто дыша. Свежий морозный воздух, хлынув облаком в баню, быстро привел его в чувство. Одеваясь, он уже весело подтрунивал над собой и Федором Михайловичем, который сидел на полке и дожидался, когда они с Ганькой уйдут и оставят его одного, чтобы мог он попариться вволю.
11
Накануне рождественских праздников Ганька тяжело заболел. С утра середкинские дочери Настя и Фроська пилили в ограде дрова. Ганька колол их и складывал в поленницу. Все время ему было неловко. Раздражающе тесной казалась куртка-стеганка, одолевала непонятная вялость, валился топор из рук. А стоило нагнуться – темнело в глазах, пересыхало во рту. Украдкой от девок глотал он снег. На минуту тогда становилось легче, а потом все начиналось снова.
За обедом он ни к чему не притронулся. Выйдя из-за стола, прилег отдохнуть на лежанку. От прикосновения спины к горячей печке его зазнобило. Он накрылся полушубком и все равно не мог согреться. По позвоночнику пробегал щемящий озноб, болела голова, ломило руки и ноги.
К вечеру он был уже без сознания, метался и бредил. Назавтра утром пришел в себя, пожаловался, что ему жарко и душно. Сделал попытку подняться с лежанки и не мог. Его перенесли на скрипучую деревянную кровать в углу. Мать предлагала ему то печеной картошки, то овсяного киселя. Он от всего отказывался и требовал только холодного чаю и чего-нибудь кислого. Вместе с ранними сумерками снова пришло к нему забытье.
В деревне не было ни врача, ни фельдшера. Лечили Ганьку, как могли и умели. Лечили от простуды и лихоманки, от родимца и золотухи. Давали пить наговорную воду, натирали салом, клали к изголовью медвежью лапу и собачью челюсть.
Когда ему стало лучше, той же болезнью заболели Настя и Фроська. И всю зиму мать и тетка только и знали, что ухаживали за ними. Федор Михайлович повесил над воротами черную тряпку на длинной палке. Она была знаком для всех проезжих и прохожих, что в доме заразные больные. С тех пор не заглядывали к Середкиным ни красные, ни белые, хотя и те и другие не раз бывали в деревне.
Но однажды ночью произошел большой бой. Стоявших в деревне белых окружили партизаны и долго обстреливали с сопок. Все жители деревни попрятались в подполья. Ганьку и Настю с Фроськой кое-как перенесли в пахнущее плесенью подполье, уложили на потник среди картофеля и вилков капусты, накрыв стегаными одеялами.
Утром оказалось, что прилетевшими с сопок пулями у них разбило в окнах два стекла, а в стайке ранило телку, которую пришлось прирезать.
На рассвете белые ушли из деревни и в нее вступили два партизанских полка. А в полдень белые снова выбили их, обстреляв деревню из орудий. В деревне сгорело три избы, убило снарядами в подполье две семьи в одиннадцать человек.
Белых было так много, что целый взвод продрогнувших на лютой стуже солдат, одетых в валенки и японские полушубки, набился в кухню Середкиных. До вечера солдаты спали вповалку, обняв винтовки с торчащими во все стороны штыками.
Когда они отоспались и согрелись, Федор Михайлович сказал им:
– У нас же, ребята, заразная хворь в дому. Это скорее всего тиф. А с ним шутки плохие, в два счета можно заразиться и ноги протянуть.
– Черт с ним, с тифом, – отвечал на это белобрысый, жестоко простуженный солдат с обмороженными щеками. – Лучше тиф подцепить и в лазарет угодить. Там еще хоть какая-то надежда будет. А тут замерзнешь, а то и под пулю угодишь. У партизан такие стрелки, что бьют нашего брата на выбор. Сегодня у нас в роте всех офицеров перещелкали.
– А вы бы взяли, да и того… – завел было Федор Михайлович, но испугался и оборвал на полуслове.
– Что того? На что ты намекаешь, старик? – немедленно прицепился к нему унтер-офицер с толстым усатым лицом.
– Да ничего особенного, – попытался вывернуться Федор Михайлович. – Просто я хотел сказать, что сидели бы вы лучше в тепле, пока такие морозы стоят. Красные никуда не денутся, вы и летом их успеете побить.
– Завилял, папаша! – усмехнулся унтер. – Думал об одном, а теперь другое плетешь. Ты, смотри, шибко язык не распускай. А то раз-два и… В общем сам знаешь, до чего дурной язык доводит.
– Да ведь я это, жалеючи вас, ляпнул. Ничего худого я, ей-богу, не думал.
– Ну раз не думал, тогда замнем для ясности, – сказал унтер. – Прикажи-ка ты лучше, отец, своим бабам горячим чаем нас напоить. Для красных-то, наверно, без напоминания самовар ставишь и закуску гоношишь?
– А мне все едино, что красные, что белые. Чаем всех пою, а об еде вы сами соображайте. Всех вас не накормишь, на всех не угодишь, – сказал Федор Михайлович и поспешил убраться от дотошного унтера.
Вечером пришли к Середкиным два каких-то офицера. Они обругали унтера и приказали ему убраться с солдатами на другую квартиру. Белобрысый солдат, уходя, шепнул Федору Михайловичу:
– Ну, папаша, если наградил меня бог у тебя тифом, буду рад. Лучше уж помереть, чем этак-то мучиться и со своими воевать.
– Оборони тебя бог от тифа, – ответил ему Федор Михайлович и снова на ухо повторил ему: – А ты лучше того…
Был уже февраль, а Ганьку все еще не пускали на улицу. Целыми днями валялся он на кровати или сидел у окна и читал «Закон божий» – единственную в доме книгу.
Однажды утром, когда в деревне не было ни красных, ни белых, мать выглянула в окно, испуганно вскрикнула:
– Ой, снова кого-то несет нелегкая! Уж не семеновцы ли? Спрячься, Ганя, от греха на печку.
Ганька в один момент очутился на печке и задернул за собой старенькую ситцевую занавеску. Из-за нее он увидел, как вошел в кухню человек в оранжевом полушубке, с красной лентой на сизой папахе. Он был вооружен шашкой, маузером и парой гранат-лимонок. Тетка встретила его сердитым окриком:
– Нельзя к нам, служивый, нельзя. У нас девки от заразной хворости пластом лежат.
– Ничего, ничего, хозяйка. Мне можно. Я сам фельдшер. Меня любая болезнь боится, как черт ладана.
Голос его показался Ганьке знакомым. Он раздвинул пошире занавеску и уставился в широкую спину вошедшего.
– С добрым утром, хозяева! – громко и непринужденно поздоровался фельдшер, снимая с головы папаху. Ганька сразу узнал по круглой бритой голове с шишкою на затылке Бянкина, похудевшего и ставшего словно выше ростом. Посмеиваясь, объяснил он женщинам, зачем пожаловал к ним:
– Ищу я одного молодого человека. Он, по слухам, у вас находится. Где он у вас прячется?
Ганька хотел немедленно откликнуться, но, увидев, как испугались мать и тетка, решил подождать и посмотреть, что будет дальше. «Перепугались! Нагнал на них Бянкин холоду. Интересно, что они заливать начнут?» – думал он, забавляясь неожиданным приключением.
Мать и тетка в один голос заявили, что никакого молодого человека у них нет и не было.
– Как так нет? – удивился Бянкин. – Я точно знаю, что он проживает в этом доме… Да вы не бойтесь, бабоньки, не бойтесь. Ничего плохого я вашему молодцу не сделаю. Фамилия моя Бянкин, а фельдшер я партизанский. Василий Андреевич Улыбин поручил мне разыскать племянника, который и меня хорошо знает. Мы с ним вместе и страху и горя в прошлом году хлебнули. Надо мне его обязательно повидать и помочь, если нужно. Нечего ему здесь хворать, когда надо белых бить.
– Здесь я, Николай Григорьевич! – закричал тогда Ганька и спрыгнул с печки на лежанку, а с лежанки на пол.
– Ага! Отыскался след Тараса! – рявкнул Бянкин, подхватил его на руки и принялся обнимать. На Ганьку пахнуло морозной свежестью, табаком и лекарствами. Родным и близким показался он ему в эту минуту.
– Да ты, товарищок, совсем молодцом выглядишь! – шумел и радовался Бянкин. – Выходит, соврали, что ты на ладан дышишь? Ты же здоров, как сорок тысяч братьев!.. Большущий тебе поклон от Василия Андреевича, от товарища Нагорного и Гошки Пляскина. А где твоя мать?
Ганька показал, и Бянкин стремительно ринулся к ней:
– Здравствуйте, уважаемая Авдотья Михайловна! Рад познакомиться с матерью братьев Улыбиных. Вашего старшего сына я тоже отлично знаю. Мы с ним вместе воевали в восемнадцатом, вместе скрывались в Курунзулайской лесной коммуне, вместе подымали восстание в прошлом году. Поклонов от него я вам не привез. Но знаю, что он жив и здоров. Недавно было объявлено приказом по армии, что он назначен командиром партизанского полка в конном корпусе Кузьмы Удалова. Сейчас этот корпус мотается по Южному Забайкалью. На днях захватил он в тылу семеновцев Оловянную, взял бронепоезд, много пленных и большие трофеи. Так что вы можете гордиться Романом Северьяновичем.
Авдотья Михайловна всхлипнула от радости, расцеловалась с Бянкиным и, посмеиваясь, сказала:
– Ох, и перепугал ты нас, партизанский доктор!
– Неужели я такой страшный?
– Мужик ты бравый, а вид у тебя не фельдшерский. Никак ты на лекаря не похож. Обвешался револьверами и бомбами, а сумку с лекарствами, должно быть, дома забыл. Однако ты людей-то не лечишь, а калечишь?
Бянкину нравилось, когда его принимали за бывалого воина. Польщенный, он расхохотался:
– Это вы верно сказали, Авдотья Михайловна. Одних лечу, других при случае в могилевскую губернию, в штаб генерала Духонина отправляю. Нужда заставила себя оружием обвешать. Каждый день под смертью ходим.
Он весело подмигнул Ганьке, похлопал по маузеру с шашкой и вдруг продекламировал:
Черкес оружием обвешан, Он им гордится, им утешен.
– А вы разве из черкесов? – немедленно поинтересовался Федор Михайлович.
– Нет, нет, я русский. Казак Ундинской станицы. А вот жизнь у меня действительно черкесская. Мне бы дома ребятишкам клизмы ставить да старух от кашля лечить, а я пятый год с коня не слезаю. Побывал на Кавказе и в Галиции, теперь же по Забайкалью мотаюсь.
– Скоро вы с войной-то управитесь? – спросила Авдотья Михайловна.
– Теперь, по-моему, скоро. Красная Армия уже дошла до Иркутска. Колчака, у которого войск было раз в десять больше, чем у Семенова, разбили в пух и прах, а самого взяли в плен. Недавно его в Иркутске расстреляли. Одним словом, дела у нас хорошие. Жалко, что не дожил до победы Павел Николаевич Журавлев, наш командующий.
Ганьку словно ножом ударили в сердце.
– Журавлев погиб? – спросил он, побледнев.
– Да, осиротели мы. Нет с нами Журавлева, – тихо сказал Бянкин. – Случилось это совсем недавно. Японцы и белые наступали от Сретенска вниз по Шилке. Шилка им позарез нужна. Летом по ней пароходы ходят. Вот и поперли они напролом. Дрогнули наши и начали отступать. Тогда-то и появился на передовой Павел Николаевич. Увидела его наша пехота, залегла – и ни шагу назад не сделала. Три атаки японцев отбила. Подтянули они тогда тяжелые пушки и открыли по нашим такой огонь, что все сопки почернели. Журавлев за боем в бинокль с пригорка наблюдал. Заметили его, должно быть, белые и саданули из шестидюймовок. Коня под Журавлевым насмерть сразило, а его тяжело ранило осколком. Случилось это, можно сказать, у меня на глазах. Принесли его ординарцы на шинели на перевязочный. Осмотрели мы его с фельдшером Пешковым и видим – дело худо. Большой осколок разворотил ему бедро, повредил артерию. Спасти его может только немедленная операция. Повезли на тройке в деревню Ломы, где наша санитарная часть стояла. Пока везли, он много раз терял сознание. Очнется, увидит, что мы в слезах и принимается утешать, шутить еще пробует. Привезли мы его в Ломы и стали спешно к операции готовиться. Операцию делал фельдшер Иван Высоцкий, а мы с Ильей Пешковым помогали. Сделали все, что могли, но не спасли Павла Николаевича. На другой день к вечеру умер он от заражения крови…
– Неужели ничего нельзя было сделать с этим заражением?
– Ничего. Не было у нас никаких возможностей предотвратить такой исход. Спасти его могли бы в хорошей хирургической клинике. А где ее возьмешь, эту клинику? – закончил с печальным вздохом Бянкин.
Увидев, что Авдотья Михайловна всхлипывает и вытирает глаза кончиком платка, Бянкин сказал ей:
– Плакать, Авдотья Михайловна, не надо. Знаете, что говорил Журавлев, когда увидел наши слезы? «Не плачьте, товарищи. Я умру, а дело наше не погибнет. У нас теперь есть такие командиры, которые поведут вас к победе не хуже, чем я. Так что нечего грустить и убиваться. Передайте всем партизанам, всему народу, чтобы не оплакивали меня, а бесстрашно громили врага. И тогда каждого вспомнят люди с благодарностью и через сто и через двести лет…» Вот какой завет оставил нам Журавлев.
– Как же не заплачешь тут, если мне жалко его, как родного? – ответила Авдотья Михайловна. – Такое уж наше материнское и бабье дело, чтобы вас, непутевых, оплакивать. Не любите вы беречь себя, лезете под пули. Умом-то я понимаю, что нельзя без этого, раз пришло такое время, да ведь сердце не камень. Как не крепись, а иной раз так тебя ударит, что слезы сами брызнут из глаз.
– Это понятно, Авдотья Михайловна. Никуда от этого не денешься. Только пусть эти горькие слезы белый свет не заслоняют…
После этого Бянкин попросил у Федора Михайловича разрешения осмотреть его больных дочерей.
– Посмотрите, окажите такую милость, – согласился тот.
Осмотрев Настю с Фроськой, Бянкин нашел у них сыпной тиф, которым болели в ту зиму целые деревни. Он сказал, что они уже на пути к выздоровлению. Кризис миновал, и теперь им надо поберечься, чтобы не случилось никаких осложнений.
Хозяева пригласили его пообедать.
– С удовольствием! – согласился Бянкин, увидев на столе запотевший графин с водкой. – Болезнь эта не помешает мне насытиться у вас. Она, конечно, заразная штучка, но переносят ее от человека к человеку знакомые каждому грешному вошки. Вошек этих выводите, чем только можете. Воюйте с ними, как мы с беляками.
За обедом Бянкин рассказал Ганьке, что Антонина Степановна Олекминская нашлась. Целую неделю, заблудившись, бродила она по тайге. Нашли ее кочующие в отрогах Хингана орочены. От всего пережитого была она на грани сумасшествия. Истощенную до крайности, одичавшую, привезли ее в бакалейки верхом на олене. Она все время порывалась бежать от ороченов, и им пришлось ее крепко связать ремнями. Первые дни она не узнавала ни Бянкина, ни Димова. Китайский доктор лечил ее какими-то травами, от которых она подолгу спала. Не скоро она начала приходить в себя, припоминать прошедшее. Уезжая из-за границы, Бянкин оставил ее на попечении Димова. Недавно видел ее совсем здоровую в Богдати, где она работает в партизанском госпитале.
Сам Бянкин попал сначала в отряд Кузьмы Удалова, а когда из отряда выделились два новых полка, он был назначен начальником медицинской части одного из этих полков.
– Скоро, товарищ фельдшер, война кончится? – спросил его Федор Михайлович.
– Думаю, что скоро. Отдохнет Красная Армия в Иркутске, соберется с силами и пойдет освобождать Забайкалье. И это время не за горами.
– А какую же она власть к нам принесет?
– Советскую. При ней мы заживем. Это самая справедливая власть.
– Какая бы она ни была, а с мужика, глядишь, свое брать будет. Я так думаю, что без поборов с нашего брата никакая власть жить не сможет.
– Брать, конечно, с крестьян и она будет. Только не со всех поровну, как при царе, а с разбором. С богатых – больше, с бедноты – меньше.
– И сделает тогда всех бедняками, голью перекатной.
– Нет, этого не случится. Не за то мы боремся, чтобы всех в бедняков превратить. Дайте новой власти время – она всех сытыми сделает. Именно за это мы и воюем во всех краях России.
– Поживем – увидим, – не желая спорить с Бянкиным, согласился хозяин и громко вздохнул.
Едва Бянкин уехал, как Федор Михайлович сказал Ганьке:
– Легкий человек этот твой фельдшер. Зовет тебя товарищем, как будто ты ему ровня. Обещает нам хорошую новую власть, а какая она будет – толком не знает. Насчет же вшей так просто брешет. Не может того быть, чтобы вошь разносила заразу. Кто из нас не ловил вшей у себя на гашнике? Все ловили! И будь эта хвороба от них, давно бы на белом свете ни одного человека не было. Нет, вши тут ни при чем, как я полагаю. Вон ведь что кругом деется. Брат с братом воюет, отец сына за горло берет. Озверел народ, испохабился. Вот и наказанье нам от господа бога.
Ганька слушал, слушал, а потом спросил:
– А бог-то, дядя, злой или добрый?
– Конечно, добрый, на то он и бог. Дьявол – другой табак. Иначе не был бы он дьяволом.
– Если бог добрый, зачем же ему тогда нас наказывать? У нас и без того горя хватает.
– Чтобы не забывали ого, жили по-людски, а не по-скотски.
– Вот бы и учил он людей хорошей жизни, жалел их. Ему это легко сделать, недаром его всемогущем зовут. А раз не хочет он делать этого, значит, он не добрый и не всемогущий. Такого его пусть лучше и не будет.
– Вот, вот! – Не зная, что ответить Ганьке, закипятился Федор Михайлович. – Бога ему не надо! Поглядите, бабы, на такого… Да как ты можешь так про бога говорить? Он, что, ровня тебе? Не захотел тебя с душой разлучить, оставил в живых – молись, не богохульствуй, не сквернословь.
Этот разговор оставил в душе Ганьки горький и мутный осадок. Как только заходил разговор о боге, даже очень хорошие люди принимались кричать и сердиться, а доказать ничего не умели. Бог же, который, казалось, должен был прийти к ним на помощь, молчал и не подсказывал никаких убедительных доводов в пользу того, что он был, есть и будет. Вел он себя по крайней мере очень странно…
12
В ясный мартовский полдень Ганька впервые после болезни вышел на двор. С дымящихся крыш, сверкая на солнце, падала звонко и дробно капель. В тени построек и заборов лежал еще ноздреватый осевший снег, а на средине ограды блестела, как зеркало, большая лужа. В глубине ее причудливо отражались синее небо, белая поленница березовых дров, сани с бочкой и лестница, приставленная к серой стене сарая. На крытой соломой повети хлопал крыльями, вытягивался и воинственно горланил отощавший за зиму куцехвостый петух. На бане отчаянно чирикали воробьи, в завозне кудахтали куры.
От яркого света, от свежего воздуха у Ганьки неожиданно закружилась голова. Превозмогая слабость, он вышел на улицу и присел на лавочке у ворот. По канаве катился под гору пенный поток, весь в солнечных бликах. Кружась и ныряя, неслись в потоке желтые щепы, коричневые обломки корья.
По раскисшей улице гнали на водопой скотину ребятишки с батожками в руках. Каждый подвернувшейся под руку конский шевяк посылали они ударами батожков, куда придется, и громко смеялись. С ними бежала черная собака с закрученным в калачик хвостом, останавливаясь у всех палисадников, мостов и завалинок. Эти забавляющие себя сорванцы-ребятишки и собака с ее проделками развеселили Ганьку, заставили его вспомнить собственное детство.
Вслед за ребятишками мимо Ганьки прошла молоденькая девушка в синей стеганке и цветном полушалке, несшая на коромысле крашеные ведра. Она с любопытством оглядела его и поклонилась, как знакомому. Он долго смотрел ей вслед и вдруг почувствовал, что ему надоело сидеть по-стариковски на лавочке. Встал, с силой потянулся и вдохнул полной грудью чудесный бодрящий воздух. Голова больше не кружилась, Ганька перешел по мостику через канаву и направился на противоположную сторону улицы, где виднелся каменистый неогороженный бугор с огромной лиственницей на вершине.
С бугра широко распахнулись перед ним лесные и горные дали. Далеко на севере отчетливо выступали из фиолетовой дымки белоглавые сопки. На востоке, за Уровом, зазывно синели на склонах массивного хребта осинники и березняки, темнели ущелья. С юга и запада вплотную подступила к деревне зубчатая стена тайги то иссиня-черная, то ярко-зеленая. Внизу, под бугром, блестела серебряная лента еще не вскрывшегося Урова, дымилась наледь у проруби. От проруби медленно разбредались во все стороны напившиеся коровы и лошади, поднималась по узкому проулку приглянувшаяся. Ганьке девушка.
И он решил, что не уйдет с бугра, пока не повидает эту девушку еще раз, не узнает, где она живет. Посмеиваясь, он загадал, что если живет она по соседству с Середкиными и на одной стороне с ними, то случится с ним в будущем что-то очень хорошее.
Поднимаясь в гору, девушка ни разу не остановилась. «Сильная! – удовлетворенно подумал он. – Интересно, заметит она меня здесь или нет?»
Но девушка прошла, не заметив его. Едва она миновала бугор, как Ганька поспешно спустился и стал дожидаться, к какому дому она свернет. И когда девушка свернула на середкинской стороне всего к четвертому от них дому, Ганька заликовал, поглядел на солнце и весело подмигнул ему…
С этого мартовского дня он перестал считать себя больным. Ему приятно было помогать Федору Михайловичу во всех домашних работах. Он гонял на водопой скотину, чистил повети и стайки, вывозил навоз в огород. По вечерам мял кислые овчины и козьи шкуры, учился шить шапки и рукавицы.
К тому времени он уже знал, что соседскую девушку зовут Степкой. Полное имя ее было Степанида, а фамилия – Широких. Он не стремился с ней познакомиться, но думал о ней целые дни напролет. Она вошла в его мечты, и стали они радостно жгучими, неуемными и прихотливыми. И когда он узнал от сестер, что за Степкой ухаживает какой-то Федька Ведерников, успевший получить от нее на память вышитый кисет, заговорила в нем неукротимая ревность. Сладко и больно терзал он в своих мечтах себя, а еще больше ничего не подозревающую Степку. «Уеду я снова партизанить, – думал он с горечью. – Отличусь там в боях и сделают меня за храбрость командиром взвода. Пошлют в глубокую разведку, налечу я врасплох на белых и накрошу их столько, что дадут мне после этого сотню. Натворю я потом с лихой сотней таких делов, что поставят меня на полк. Я тогда еще больше покажу себя и дадут мне дивизию, а потом… А потом меня смертельно ранят и привезут в Подозерную. Прибежит Степка поглядеть на меня, а я умираю. „Эх ты! – скажу я ей. – Променяла меня на какого-то Федьку…“ Скажу – и умру. Пусть она тогда живет и всю жизнь кается». И тут ему делалось так обидно, так жалко самого себя, что слезы выступали у него на глазах…
Когда установилась теплая погода и начались полевые работы, Ганька по неделе не бывал в деревне. Он жил с Федором Михайловичем на заимке, где сеяли сначала пшеницу на парах, потом стали пахать под ячмень и яровую рожь. Работали с раннего утра до позднего вечера. Работа на свежем воздухе помогла Ганьке окончательно поправиться и окрепнуть. Он уже всерьез подумывал о том, чтобы уехать к партизанам. Для этого ждал прихода в Подозерную какой-нибудь партизанской части. Но, как назло, красные давно не заглядывали в деревню. Она стала глубоким тылом. Бои с белыми шли где-то под Сретенском и Оловянной.
В июне партизаны опять появились на Урове. Изрядно потрепанные, поспешно отступали они к Богдати. По пятам за ним и неотступно двигались огромные силы белых. Это были соединенные каппелевско-семеновские корпуса, брошенные для окончательного уничтожения красных. При их приближении Федор Михайлович и Ганька скрылись на время в глухой тайге. Там они встретили Корнея Подкорытова, Кум Кумыча и мунгаловца Лавруху Кислицына, служившего в прошлом году в белой дружине.
Федор Михайлович решил посмеяться над ними.
– Здорово, беженцы и дезертиры! – приветствовал он их. – Увидел я вас и с толку сбился. Раньше, пока у нас один Кум Кумыч отсиживался, я думал, что белые побеждают. А теперь не знаю, чему и верить. Не от хорошей жизни Лавруху в наш лес позвало. Как же это вы здесь очутились? Я ведь думал, что Кум Кумыч у партизан полком командует, а ты, Лавруха, верой я правдой атаману служишь.
– Не больно мне это надо, – ответил ему пронырливый и лукавый Лавруха, первый в Мунгаловском контрабандист. – Не хочу я воевать ни за красных, ни за белых, чтоб они все передохли. Я как-нибудь и без них проживу.
– А ты, Кум Кумыч, что скажешь? Почему на старости лет дезертиром сделался?
– Никакой я тебе не дезертир. Ты это брось! Всю зиму я снова был в партизанах. А сейчас такое началось, что в моем возрасте лучше в тайге посидеть. Белые напролом прут, с еропланов бомбят, снарядами засыпают. Отстал я в ночном бою от своей сотни и поневоле пришлось к Корнею подаваться. А ты, Федор Михайлович, чем надо мной смеяться, о себе подумай. Ты палец о палец не ударил за наше дело. Ты у нас батареец, медвежатник и призовой стрелок. Любого партизана можешь за пояс заткнуть, а отсиживаешься дома да зубы над всеми скалишь.
– Повоевать бы я мог, – сказал польщенный Федор Михайлович. – А за кого воевать-то? Я ни от тех, ни от других добра не жду. Все они хотят свою власть над нами поставить. Нашему же брату, мужику, лучше без всякой власти жить. Порядок у себя мы и сами завести сумеем, да зато никаких податей и налогов платить не будем. Мы-то без них проживем, а вот они без нас с голоду пропадут. Все они за свободу воюют. А свобода им нужна, чтобы наши карманы выворачивать.
Кум Кумыч от его слов сердито фыркнул, а Лавруха, ухмыляясь, поддержал его:
– Правду, Федор, говоришь. Семенов победит – господа на нашу шею сядут, большевики наверху окажутся – от комиссаров житья не будет. Начнут такую уравниловку наводить, что любому хозяину тошно станет.
Возмущенный Ганька не вытерпел, запальчиво бросил Лаврухе:
– Противно тебя слушать, Кислицын. Болтаешь ты, как самая последняя контра. Равняешь красных с белыми, а равнять их нечего. От белых весь народ стоном стонет, красные же за этот народ головы кладут, смерти не боятся.
– Спасибо, товарищ Улыбин, спасибо! – ехидно ухмыльнулся Лавруха. – Разъяснил ты мне здорово про красных и белых. А то я и не знал, что к чему. Только ты, паря, знай, что я своим умом привык жить…
Вечером у костра Федор Михайлович попросил Лавруху рассказать, почему он сбежал из дружины. И вот что поведал тогда старикам и Ганьке Лавруха.
В мае прошлого года взвод орловской дружины был спешно послан в Горный Зерентуй. На свою беду Лавруха оказался в этом взводе.
В Горном Зерентуе дружинников с нетерпением дожидался начальник тюрьмы полковник Ефтин. Ефтин явно нервничал. Едва встретив орловцев, он обратился к ним с речью.
– Господа казаки! – сказал он. – Я очень рад, что наконец-то вы прибыли. У меня прямо гора свалилась с плеч. Люди вы надежные. Имею сообщить вам следующее. Меня срочно уведомили, что партизаны подходят к Нерчинскому Заводу. Оттуда они собираются врасплох нагрянуть сюда. Есть здесь для них большая приманка. В нашей тюрьме сидят осужденные на каторгу большевики. Когда их направляли сюда, думали, что здесь тишь да гладь. Но крепко просчитались. Чтобы партизаны не освободили арестантов, мне приказано гнать эту сволочь на станцию Борзя. Боюсь, что мы уже запоздали с этим делом, но приказ надо выполнять. На нашу конвойную команду, прямо скажу вам, мы не можем положиться. Солдаты в ней набраны откуда попало. Это не прежние конвойные, которые могли по приказу застрелить кого угодно. Вот почему пришлось нам экстренно вызвать сюда вас. Вы будете сопровождать арестантов до самой Борзи. В дороге будьте начеку, одинаково следите за арестантами и конвойной командой. Если случится так, что вас станут настигать партизаны, рубите к такой матери заключенных и только потом спасайтесь сами. Но так как заключенных почти семьдесят человек, всех их прикончить в спешке будет трудно. Тем более, что еще не известно, как поведут себя в этом случае солдаты. Учитывая это, я разбил заключенных на две группы. В одной группе подобраны раненые и безнадежно больные люди. Пока они дойдут до Борзи, большинство из них отправится на тот свет. Во второй же группе находятся самые отпетые и отъявленные большевики, которых ни в коем случае нельзя оставлять в живых. Первых будут сопровождать солдаты, а вторых вы. Вы будете задними. Это заставит солдат крепко подумать, прежде чем решиться на сговор с заключенными. Я вполне убежден, что лишь появление партизан заставит солдат выйти из повиновения офицерам. Вот уж тогда вы не зевайте.
– А сколько солдат, господин полковник, в конвойной команде? – спросил Ефтина командир взвода вахмистр Асламов.
– Пятьдесят человек. Есть среди них и надежные люди. Вместе с офицерами таких наберется целый десяток.
– Тогда ничего, жить можно, – повеселел Асламов. – В таком разе, если приспичит, мы всех арестантов истребить успеем и сами благополучно смоемся.
– Всех убивать не надо. Свою группу кончайте, а в другой ни одного человека не трогайте. Оставьте тех дохляков на расплод. Иначе собственными головами ответите.
Слова его крепко озадачили дружинников. Они долго потом судили на все лады о приказе Ефтина.
Был жаркий майский день, когда закованные в кандалы арестанты покинули тюрьму и зашагали по пыльной дороге на юг. Обе группы шли с интервалом в двести шагов. Первую группу вели солдаты с черными погонами на серых гимнастерках, в ботинках с зелеными обмотками. Командовал ими толстый усатый поручик. Он и два прапорщика ехали на конях впереди группы. То и дело офицеры оглядывались назад. Не доверяя солдатам и не желая отрываться от дружинников, они не торопились.
Зато дружинники сначала спешили вовсю. Боясь, что их могут настигнуть партизаны, они хотели подальше убраться от Зерентуя и подгоняли заключенных клинками и нагайками. Но когда тюрьма осталась далеко позади, хитрюга Асламов посовещался с самыми богатыми дружинниками и решил, что теперь лучше всего держаться подальше от первой группы. Он не хотел угодить под пули солдат, если тем вздумается устраивать в дороге переворот.
Увидев, что дружинники со своей группой начали отставать, офицеры-конвойцы приуныли. Поговорив между собой, они приказали устроить привал у одной из попутных речек и дождаться там во что бы то ни стало проклятых орловцев. Подъехав к мосту через речку, поручик скомандовал остановиться и разрешил заключенным пить воду, умываться и отдыхать. Они беспорядочной толпой кинулись к речке. Выставив часовых, солдаты последовали их примеру. Офицеры слезли с коней и ходили, разминая ноги, по берегу, заросшему редкими и невысокими кустиками тальника.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.