Текст книги "Отчий край"
Автор книги: Константин Седых
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)
Когда Асламов увидел, что первая группа задержалась у речки, он приказал дружинникам дальше не двигаться. Выехав вперед, он долго разглядывал в бинокль копошившихся у речки арестантов и солдат, спокойно разгуливающих по берегу офицеров. Вернувшись назад, он сообщил своим:
– Они там привал устроили. Воду пьют, умываются. Все у них, по-моему, в порядке. Давайте решим – ехать нам к речке или ждать здесь, пока они не тронутся дальше.
– Черт их знает, что у них на уме, – сказали тогда наиболее рассудительные дружинники и в том числе Лавруха. – Лучше подождем здесь. Береженого и бог бережет.
– Нечего ждать. Они там прохлаждаются, а мы изволь их ждать в голой степи. У нас от жары во рту пересохло и кони едва плетутся. Давайте трогаться. Ни черта с нами солдатня не сделает. Увидит нас и хвосты подожмет.
– Двигаться так двигаться, – согласился с большинством Асламов. – Но будьте, станичники, начеку.
Осторожный Лавруха решил держаться в хвосте своей группы. Он ехал по обочине дороги и зорко поглядывал вперед и по сторонам. При малейшей опасности он готов был повернуть коня и спасаться.
До моста оставалось не больше ста саженей, когда кто-то из дружинников истошно закричал:
– Красные!.. Партизаны!..
Лавруха быстро оглянулся назад и у него затряслись поджилки. Позади, на бугре, в какой-нибудь версте от дружинников, густо взвихрилась пыль. А на фоне медленно растекавшегося пыльного облака, все время обгоняя его, стремительно мчались всадники. Было их очень много.
– Рубите арестантов! – страшным голосом рявкнул Асламов. Часть дружинников выхватила шашки, кинулась за разбегавшимися в стороны арестантами. Другие, забыв обо всем, скакали к мосту, а Лавруха и еще три человека свернули с дороги направо и поскакали вверх по речке.
Давно дожидавшиеся такого случая солдаты, подняв на штыки офицеров, начали стрелять по скакавшим к мосту и гоняющимся за арестантами дружинникам. Многие из них были убиты и ранены прежде, чем успели разобраться в том, что творилось вокруг.
Скакавшие на выручку партизаны сначала решили, что от моста стреляют по ним. Но когда увидели, что дружинники один за другим падают с коней, еще исступленней грянули ура, поскакали вперед еще быстрее.
Человек десять уцелевших дружиников, бросив гоняться за арестантами, понеслись вниз по речке. Часть партизан пустилась им наперерез, а остальные уже подлетали к мосту, где солдаты стояли с поднятыми руками, а арестанты кричали ура и бросали в воздух свои круглые матерчатые шапки, похожие на поварские колпаки…
Потом у моста произошло шумное и веселое братание партизан с солдатами и вырванными из лап смерти арестантами. Люди плакали, целовались, обнимались, жалели тех, кого успели порубить дружинники.
Ничего этого Лавруха уже не видел. Благополучно выбравшись из смертельной заварухи, скакал он сломя голову вдоль речки. Остаток дня он провел в густом черемушнике, встреченном им верст за пятнадцать от места боя. А ночью поехал домой. Там он запасся продуктами и махнул в лес. Все прошлое лето и зиму скрывался в одиночку, где придется, а нынче решил податься к Корнею Подкорытову, который доводился ему не то свояком, не то шурином.
Рассказ Лаврухи сильно взволновал стариков, а Ганька вспомнил подслушанный им в Богдати разговор Нагорного с дядей Василием о заброшенных к партизанам семеновских агентах. «Выходит, прав был Нагорный, – думал он. – Попали семеновские шпионы к нашим вместе с горнозерентуйцами. Недаром Ефтин велел одних убивать, а других не трогать. Здорово сволочь придумал. Как встречу я Нагорного, так первым делом расскажу об этом. Пусть он припрет к стенке Лавруху и выпытает у него все, что поможет выловить гадов, затесавшихся в партизаны».
Ничем не выдав своего волнения, Гакька решил до поры до времени помалкивать. И хотя ему о многом хотелось дознаться от Лаврухи, он ни разу не заговорил с ним об этом деле.
13
Из обитателей балагана Ганьке больше всех нравился сдержанный на слово, приветливый и добродушный Корней Подкорытов. Он оказался именно таким, каким описывал его Кум Кумыч: большеголовый, с красивым мужественным лицом, пышными бакенбардами, и торчащими в стороны усами. Сидя, он имел воинственный, поистине генеральский вид. Но стоило ему подняться, как мощное туловище его казалось поставленным на чужие ноги, взятые от какого-то карлика. Как он держался на таких ногах-коротышках, трудно представить. Коротки и короткопалы были его вечно полуразведенные в стороны и согнутые в локтях руки. Но чувствовал он себя неплохо. Весело и раскатисто смеялся, ел с большим аппетитом, мог выпить хоть четверть водки и не охмелеть.
Ганьке не терпелось расспросить, как он ездил к царю в Петербург и что там видел. Однажды, у костра, подсел он к Корнею и спросил:
– Ты, дядя Корней, верно, в Петербурге был?
– Ну, скажем, бывал. А дальше что?
– Расскажи, какой он Петербург-то.
– Что про него рассказывать? Город да и город. Только там ночи какие-то забавные. Так светло, что хоть читай, хоть починяйся без свечки.
– От электричества, наверно?
– Да нет, само по себе светло. И месяца ночью на небе нет, а светло. Говорят, ночь, а выглянишь в окно – как есть все кругом видать.
– Отчего же оно так?
– А бог его знает отчего.
– Царя-то ты видел?
– Видел, видел. Сподобился, как говорят. Из себя он рыженький да щуплый. Не знай я заранее, ни за что бы не подумал, что это царь, самодержец всероссийский. Генералы куда повидней его бывают.
– Разговаривал с вами царь?
– Нет, чего не было – того не было, врать не стану. Поглядел он на нас, разнесчастных калек, голубыми глазенками, подкрутил усы, сказал «м-да-а» и отвернулся. Скучный он был какой-то да кислый, будто с перепою. Подарили нам по золотому пятирублевику и увезли назад. Потом три дня нас доктора смотрели, крутили так и этак, за зоб щупали, в рот заглядывали и какие-то мудреные слова бормотали. Только ничего нам не помогло. Как были калеками, так и остались ими на всю жизнь. Возили нас, как теперь я понимаю, напоказ словно обезьян каких-нибудь.
– А царский дворец-то большой?
– Да ну тебя к чертям с твоими расспросами. Надоел ты мне с ними, как чирей на ягодице… Вот уж восемь лет меня каждый встречный об этом расспрашивает. Ни стыда, ни совести у людей, – закончил Корней и, с трудом поднявшись на ноги, поковылял в балаган, откуда уже доносился храп. Лаврухи Кислицына.
В тайге Федор Михайлович и Кум Кумыч делали дранье из лиственниц и гнали деготь. Ганька помогал им. Корней плел корзины и делал туески. А Лавруха Кислицын или спал, или собирал грибы и ягоды.
Целые дни Ганька проводил в новой увлекательной работе. Насаженным на длинную палку ножом, похожим на секиру, сдирал он бересту. Выбрав гладкую, без сучьев, березу, делал на ней прямой и длинный надрез снизу вверх, докуда хватал его нож. Чтобы дерево не засохло, он старался не повредить второй коры. Затем поставленный плашмя нож запускал под бересту, вел его вдоль надреза, слегка пошевеливая, и сочная свежая береста, вся в белой мельчайшей пыльце и тончайших пленках, падала на землю, свертываясь желтой внутренней стороной наружу.
У балагана бересту резали и рвали на мелкие лоскутья и набивали ими дегтярную яму, выложенную камнем, обмазанную глиной. Бересту утаптывали плотно ногами. Потом наступал самый торжественный момент зажига ямы, на дне которой стояла накрытая проволочной решеткой двухведерная банка из-под керосина. Зажиг всегда делал Федор Михайлович, у остальных это не выходило. Когда яма разгоралась, ее накрывали сверху круглой крышкой, заваливали дерном, и долго вился над ямой синий дымок, начинало все сильнее пахнуть свежим дегтем. Яма выгорала, и иссиня-черный душистый деготь сливали в бочки с деревянными втулками.
Более трудным, но таким же увлекательным делом была и выделка дранья. Сначала Федор Михайлович искал подходящую лиственницу, несуковатую, прямую, скалывал щепу, разглядывал ее на свет, колол на лучинки и только после этого говорил Кум Кумычу и Ганьке:
– Гожа! – и удовлетворенно крякал или сердито бросал: – Негожа! Пусть стоит на дрова.
Выбранные лиственницы срубали, распиливали на сутунки и оставляли на солнце для подсушки. Потом с помощью железных и деревянных клиньев дерево раскалывали на две половины от комля к вершине, очищая их от красной и дряблой древесины. Сперва дерево медленно поддавалось, крепко приходилось бить обухом топора по клиньям, пока не начинала трещать и отдираться истекающая липкой смолой дранница. Укладывали ее в штабель, окапывали от пожара канавой и придавливали сверху тяжелыми бревнами, чтобы дранье «не повело и не покоробило», как говорил Федор Михайлович.
Этой жизнью в тайге и мирной веселой работой были довольны все, кроме Лаврухи Кислицына.
По вечерам после ужина, сидя у жарко пылавшего костра, он жаловался:
– Лежу да жирею здесь, как медведь. Обленился до невозможности, морда от сна опухла так, что родная жена не узнает.
– Нашел на что жаловаться! – упрекнул его Кум Кумыч. – Ведь это же благодать – в лесу-то пожить. Тишина кругом, приволье, и деготь всегда пригодится. Кончится война – деготь будут с руками рвать и о цене не спрашивать.
– И сколько же вы заработаете на вашем дегте? – сквозь зубы спрашивал Лавруха.
– По сотне на брата отхватим, ежели не больше.
– Ну, за сотню все лето спину гнуть я не буду. Я человек другого сорта, рисковый. Я девять месяцев в году лежать буду, а за один месяц столько заработаю, что на год хватит. Скатаю два раза за границу, накуплю там чаю и спирту, прокачусь на прииски и вернусь оттуда, как приискатель после бешеного фарта.
– А если поймают, тогда что запоешь?
– Известно что! Сижу за решеткой в темнице сырой.
– Это-то еще ничего. А если на пулю таможенникам попадешься?
– А тогда аминь пирогам, со святыми упокой. Был Лавруха, да весь вышел.
– Да, рисковый ты человек! – завистливо сказал Кум Кумыч. – В сорочке ты родился. А я вон один раз за границу ездил и то попался. Чтобы штраф за несчастный чай уплатить, корову пришлось продать.
– Какой уж из тебя к черту контрабандист. Тебе бы мельником заделаться. Тогда бы ты отвел душу, наговорился с помольщиками вдоволь, с каждым бы кровное родство установил.
– Нет, о мельниках я не мечтаю. Я вот о другом думаю. Ежели настукают вам красные, перееду я в Мунгаловский. Хочу на старости лет на казацком приволье пожить.
– Так-то тебя, крупоеда, и пустят к нам.
– Раз власть наша будет – пустят, никуда не денутся.
– Это еще бабушка надвое сказала. Ты ведь у красных-то в дезертирах числишься. Они это тебе всегда припоминать будут.
– Ничего, я свое повоевал. Хватит с меня. Вот тебе придется при новой власти глазами моргать. Как бы там ни было, а в белой дружине ходил, порол наверняка мужиков да приискателей, а у баб яичек да сметаны требовал, – кричал на него Кум Кумыч. Лавруха в ответ только посмеивался да посасывал серебряную китайскую трубку-ганзу.
14
Вблизи балагана проходила неторная лесная дорога. В болотистых низинах цвели на ней темно-голубые колокольчики и кукушкины башмачки, по сухим прогалинам поросла она вся густой сочной травой, а на песчаных буграх торчали из нее оголенные корни деревьев, похожие на серых и коричневых змей. В вершине распадка дорога раздваивалась и пропадала в угрюмых дебрях бескрайней тайги.
В жаркий летний полдень, когда все собрались на табор и отдыхали в тени балагана, послышался на дороге мягкий конский топот. Он приближался из глубины тайги, откуда его никто не ждал. Ганька в это время был у костра, опускал в котел галушки. Он обернулся на топот. Среди чернокорых даурских берез мелькали на дороге фигуры вооруженных всадников, желтели околыши казачьих фуражек.
– Семеновцы! – крикнул он сдавленным голосом и выронил ложку из рук.
Лавруха Кислицын, как был в одном нижнем белье, так и метнулся, пригнувшись, в ближайшие кусты. Кум Кумыч успел только встать на ноги, как Лаврухи и след простыл.
– Где ты семеновцев увидел? – спросил он. – Да и откуда они здесь возьмутся?
– Погляди, если не веришь…
Кум Кумыч поглядел и разохался:
– А ведь в самом деле семеновцы. Вот беда так бела! Надо бы мне дураку вслед за Лаврухой кинуться, а я рот разинул. Вы уж не выдавайте меня, мужики, ежели допытываться будут.
– Ладно, ладно! Не выдадим, не бойся. Ты лучше, холера, лезь в балаган да прячь свою карабинку. И дернул же тебя черт с собой ее взять.
Кум Кумыч на карачках пополз в балаган. Босой Корней стал зачем-то торопливо обуваться. Федор Михайлович причитал вполголоса:
– Нас, может, и не тронут, а коней отберут. Это уж как пить дать. Пустят по миру, чтоб им сдохнуть.
Завидев балаган, всадники завернули к нему. Ганька насчитал их одиннадцать человек. Желтобрюхие оводы вились и жужжали над ними, садились на искусанных до крови потных лошадей. Лошади отбивались от этой летучей напасти хвостами, люди отмахивались уже увядшими на солнце пахучими ветками смородины Все это было таким привычным и мирным, что Ганька успокоился. Еще более успокоило его отсутствие у приезжих погон.
Передний всадник, скуластый и черноусый здоровяк в расстегнутой гимнастерке, снял с головы фуражку, поздоровался:
– Мое почтенье, добрые люди! Мир честной компании, как говорится.
– Здравствуйте, служивые! – не очень радушно откликнулись встревоженные старики. Потом Кум Кумыч не вытерпел и, вылезая из балагана, спросил:
– Откуда бог несет?
– Оттуда, где девке худо и бабе не хорошо! – ответил прибауткою казак. – А вы чем тут занимаетесь?
– Всем помаленьку. Деготь гоним, дранье дерем, туесками запасаемся. Осенью их бабы с руками рвать будут.
– Дело доброе, ничего не скажешь. Пополдневать с вами разрешите? Не стесним вас?
– Милости просим, места хватит.
Скуластый лениво слез с коня, вразвалку пошел к костру. Следом за ним стали спешиваться остальные, звеня стременами и шашками. Подогнув под себя ноги в запыленных хромовых сапогах, скуластый подсел к старикам, попросил:
– Угощайте табачком, почтенные.
Кум Кумыч услужливо протянул замшевый кисет с зеленухой. Тот достал из нагрудного кармана сложенный гармошкой обрывок газеты, свернул цигарку. Прикурив от уголька, блаженно затянулся, похвалил табак и спросил:
– Из какой вы деревни?
– Подозерские. Все соседи.
– Вот и врешь! – рассмеялся один из рассевшихся по близости казаков. – Ведь ты же, Кум Кумыч, благодатский. Я тебя как облупленного знаю. Однажды мы с тобой полдня наше родство устанавливали… Да ты не бойся нас, не трясись. Лучше скажи, как попал сюда? Про тебя было слышно, что ты в партизанах разгуливал.
– Что ты, паря, что ты! – взмолился Кум Кумыч. – Не был я в партизанах. Врут это. В обоз меня красные забирали, мотался я с ними чуть не все прошлое лето, а записываться к ним и не думал. Не тот у меня возраст.
– Ладно, отец, не оправдывайся. Был или не был, нас это не касается, – сказал скуластый. – А ты, Трифон, не придирайся к человеку, незачем его в расстройство вводить. Ему ли воевать, если из него вот-вот песок посыплется.
– Это он сейчас слабонемощным прикинулся. А хвати, так две версты пробежит я не запыхается. Он еще три года тому назад на сто шагов с самыми лучшими бегунцами состязался. На этой дистанции его ни один конь не мог догнать.
– Неужели это правда, папаша?
– Да, было дело. По пьяной лавочке я на масленой любил кураж разводить. На сто шагов от любого скакуна уходил. Только ведь для этого я одно условие себе выговаривал. Коня седок ставил головой в одну сторону, а я бежал в другую. Ну, пока он его разворачивает да подхлестывает, я уже половину расстояния пролетел. Так вот и баловался. Я еще и почище штучки откалывал. Спорил на любые деньги, что пока конь сто саженей бежит до меня, я успею три очищеных яичка съесть.
– Всмятку или вкрутую?
– В том-то и дело, что вкрутую! Ведь надо было съесть и не подавиться.
– Силен, силен, ничего не скажешь! Может, сейчас попробуешь себя в беге?
– Нет, нет, увольте! У меня теперь с зимы кашель и одышка. Отбегал свое.
– Мы тоже отбегались. Два года от партизан всем полком бегали. Теперь хватит.
Мрачно молчавший до этого Федор Михайлович сразу оживился и спросил скуластого:
– Значит, вы теперь – того?
– Того, папаша, того. Добежим сейчас до дому и пойдем на поклон к красным…
– А может, вы того… поторопились раньше времени?
– Нет, не поторопились. В самую пору стрекача дали. Японцы уходят из Забайкалья, а без них Семенову труба.
Казаки расседлали коней, стреножили и пустили на траву. Пообедав вместе со стариками, улеглись отдыхать под деревьями. Скоро знойная тишина огласилась их богатырским храпом. Ганька сидел под кустом, строгал палочку и поглядывал в ту сторону, где терпеливо отсиживался в лесу Лавруха Кислицын.
Когда жар схлынул, Федор Михайлович, Кум Кумыч и Ганька ушли на работу. С казаками остался один Корней.
– Ты, паря, за этими гостями доглядывай, – посоветовал ему украдкой Федор Михайлович. – Казачишки – народ вороватый. Живо стянут, что плохо лежит.
– Иди, иди. Не меряй всех на свой аршин, – отмахнулся от него доверчивый Корней, грея на солнце свои изуродованные болезнью ноги.
Вечером Ганька пошел к табору готовить ужин. Подходя к балагану, увидел, что казаки уже уехали. Расстроенный Корней сидел у костра на чурбане, а его на чем свет стоит ругал стоявший рядом в изодранном белье с опухшим от укусов мошкары лицом Лавруха.
– Чего же ты рот разевал, холера? – бушевал Лавруха. – В чем я теперь ходить буду? Они у меня не только штаны с рубахой прихватили, они и дождевик увезли, седло подменили. Морду бить таким ротозеям!..
– Да не шуми ты, Лаврентий, не шуми, – успокаивал его Корней. – Они не одного тебя обчистили. У меня ичиги прямо из-под носу украли, карабинку Кум Кумыча свистнули. Черт их знал, что они такие бессовестные. Одни мне зубы заговаривали, табаком угощали, а другие в балагане шарили. Даже уздечки и гужи от хомутов приспособили.
– Да, обделали, лучше некуда. Судя по ухваткам, это сметанники из Анкечурской станицы. Там у них семьсот дворов и семьсот воров, – сказал Лавруха и, увидев подходящего к табару Ганьку, закричал: – А нас тут как липку ободрали. Все порядочное барахлишко под метелку замели.
Ганька посочувствовал Корнею:
– Ну, дядя Корней, загрызет тебя теперь дядя Федор. Он такой скупердяй, что за копейку удавится. А тут ведь у него добра на двести целковых сперли.
– Знаю, что за человек Федор Середкин. Теперь он меня до самой смерти пилить да попрекать будет. Уж лучше бы меня эти сволочи избили да связали. Тогда бы у меня хоть отговорка была.
Не умевший долго грустить Лавруха ухмыльнулся в усы и предложил Корнею:
– Хочешь, я тебя свяжу?
– Свяжи, будь добрый. А ты, Гаврюха, меня не выдашь?
– Ни за что.
Лавруха связал волосяными вожжами, которые только и не взяли казаки, повеселевшего Корнея, оглядел его со всех сторон и сказал:
– Хорошо, да не совсем. Федору надо сказать, что они тебя не только связали, а еще и тумаками наградили. У тебя же на твоей генеральской морде ни одного фонаря не светит. Поставить, что ли, для порядку?
– Эх, где наша не пропадала! Засвети один, – согласился Корней.
– Нет уж, пусть тебя лучше Ганька стукнет. У меня рука дюже тяжелая. Ну-ка двинь его, Ганька.
Ганька наотрез отказался.
– Эх ты, трус! – сказал Лавруха, а потом неожиданно для Корнея размахнулся и съездил его в правую скулу. Корней ахнул, опрокинулся навзничь. Придя в себя, он сел на траве и запричитал:
– Ну и подлец ты, Лавруха! Ох и подлец! Пошто меня без предупреждения трахнул? Я себе чуть язык не откусил… А заехал ты мне подходяще. Все еще в глазах искры мелькают. Синяк-то посадил?
– Посадил, будь покоен. Когда щека распухнет, совсем здорово получится. Федор еще жалеть тебя примется.
Ганьку отправили предупредить Федора Михайловича и Кум Кумыча о несчастье на таборе. Расстроенные его сообщением, старики поспешили туда.
Корней с жаром принялся рассказывать им, как было дело, а Ганька с Лаврухой отвернулись в сторону и посмеивались.
Ужинали в глубоком молчании. Ругать Корнея старики не стали, а лишь поочередно жаловались:
– Я ведь за свой дождевик китайскому купцу три золотника отвалил. Он у меня совсем новый был. Потом хомуты взять. Тоже не дешево стоят. Гужи-то на них были сыромятные, собственной работы, – говорил Федор Михайлович. Кум Кумыч вторил ему:
– Я свой карабин мечтал загнать китайцам. Я бы за него и чаю и водки на целый год припас. Вещь эта стоящая. Охотнику прямо клад. И откуда этих сволочей принесло на нашу голову?..
– Ладно, что хоть коней не взяли. Тогда совсем бы нас обездолили, – поддакивал им Лавруха.
– Придется теперь кому-нибудь из нас домой за новыми гужами ехать, – сказал Федор Михайлович. – Иначе мы отсюда не выберемся. Ты, Корней, не думаешь домой прокатиться?
– С такой мордой стыдно бабе на глаза казаться. У меня ведь весь глаз заплыл. Поезжай лучше ты сам. Заодно и харчей привезешь.
– Неохота от работы отрываться. Может ты, Ганьча, меня заменишь? – обратился он к Ганьке. – Дорогу знаешь, не заблудишься. Выедешь завтра по холодку, а к вечеру вернешься.
– Ладно, – согласился Ганька. – А на каком коне поеду?
– Поезжай на моем воронке, – сказал Корней. – За попутье доставишь моей, бабе туески. Пусть она там их на муку меняет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.