Текст книги "Профессор бессмертия"
Автор книги: Константин Случевский
Жанр: Ужасы и Мистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Петр Иванович остановился. Он поплыл на всех парусах по хорошо знакомому ему морю, и Семену Андреевичу предстояло очень немного труда, чтобы подогнать это плавание.
– Послушайте, Семен Андреевич, – сказал Абатулов после непродолжительного молчания, – я вижу, что эти два – три дня, что вы проведете у меня, будут рядом беседований, но до того, чтобы разумно беседовать, прочтите небольшую тетрадку, мною написанную. У меня, видите ли, доведена до конца очень большая работа, доказывающая бессмертие души человека естественно-научным путем.
– С естественно-научными доказательствами? – спросил Подгорский.
– Да! С доказательствами. Всей огромной работы моей, идущей очень издалека, от факторов микроскопии, вам в короткое время не прочесть, но заключение ее, последний вывод, я вам представлю, объясню на словах, чтобы проверить себя. Для того, однако, чтобы вы могли логически следовать за моим изустным изложением, сделайте мне великое одолжение и прочтите те несколько страничек, которые я вам дам. Если вы прочтете их внимательно, то увидите, что мои доказательства бессмертия могу я представить вам только в том случае, если вы признаете несомненными, непоколебимыми, непреложными два окончательных вывода моей работы, предшествующие доказательству бессмертия, а именно: первое, что организмы на земле, от времен древнейших постоянно совершенствуются, и второе, что однажды достигнутое совершенствование – сохраняется. Вы, может быть, уже видите, как от этих двух несомненностей перейду я к доказательству бессмертия? Разве не светится вам в выводе из них бессмертная, свободная, трепещущая в радости душа человека?
– Нет, не вижу этого, – ответил, улыбнувшись, Семен Андреевич, – но некоторое смутное понятие о той стороне, в которую вы будете двигаться в ваших доказательствах, я приблизительно имею. Во всяком случае, это крайне любопытно, и я прошу вас дать мне тетрадку.
– Вы не раскаиваетесь в том, что не поехали на пароходе?
– Нимало.
– Только об одном напоминаю я вам, Семен Андреевич, самым настоятельным образом: я хочу и буду объяснять вам мою теорию, но я могу объяснить вам ее только при том условии, что вы, как я, примете за несомненные, вполне научно, помните, научно доказанные две истины: постоянное совершенствование организмов и сохранение усовершенствованных форм! Это немножко Дарвин, если хотите, но не совсем Дарвин. Когда вы прочтете мою тетрадку, то скажете мне: согласны или нет? Если не согласны и этих двух выводов не признаете, то о дальнейшем не может быть и речи; если же вы признаете – тогда поговорим.
Вечерело. Пылающий жар окрестных степей начинал спадать, когда собеседники направились к дому и прошли в кабинет, где на письменном столе, в одном из углов, лежала небольшая, листов в шесть или семь тетрадка. Петр Иванович вручил ее гостю.
– Помните, – сказал он, отдавая ее, – без того, чтобы вам признать «совершенствование» и «сохранение» усовершенствованных форм организмов, дальнейшего разговора между нами быть не может. А теперь пока что, я пойду к моим больным, вечер всегда оказывает удивительное влияние на хирургических больных. Думаю, что этому много причин, и между прочим, может быть, влияние красок в атмосфере. Что краски очень сильно влияют на состояние душевнобольных, это подтверждено недавними опытами; больных помещали в комнаты с разной краской; меланхолики в розовых комнатах успокаивались даже на другой день; красный цвет действовал хорошим возбуждающим образом на больных с угнетенным состоянием духа; синий, голубой и зеленый успокаивали, особенно голубой. Взгляните, каким лазурным стало к вечеру наше палящее небо; моим больным, должно быть, легче. Хотите взглянуть?
– Пойдемте, – проговорил Семен Андреевич, хотя сказал он это не особенно охотно, потому что тетрадка, находившаяся у него в руках, могла быть прочитана в какие-нибудь полчаса, и ему ужасно этого хотелось.
Когда оба они пошли по направлению к кибиткам калмыков, люди, находившиеся у кибиток, увидя их, задвигались; многие приподнялись с места и сняли шапки.
* * *
Тетрадка, переданная Семену Андреевичу и прочитанная в тот же вечер Подгорским, заключала в себе следующее:
«Оконченная мною работа, которой посвятил я около двадцати лет труда, которая, может быть, появится когда-либо в печати целиком, разделяется на два крупных отдела».
Первый отдел
Тут, прежде всего, намечаются мною права гипотезы в науке вообще; в данном случае это тем более необходимо, что во внимание к самому предмету, подлежащему доказательству, доказать его ощутимо, ad oculos, совершенно невозможно. Моя гипотеза не является чем-то безусловно новым, невиданным, в силу общего закона «пульсации» в мыслях человечества, т. е. того, что в мыслях этих, как и в органической жизни вообще, то и дело возникают уже бывшие сочетания. О том, что под солнцем ничто не ново, говорил еще царь Соломон. Но подобно тому, как в природе ни один удар пульса не может быть похож на другой, как ни тождественны они с первого взгляда, уже потому, что один удар является «предшествующим», другой «последующим», возникающим при совершенно новой обстановке как самого организма, так и всего остального мира, так и в мире психической деятельности человечества есть своя пульсация, но нет повторений.
За изложением сказанного, я, вооружившись, насколько мог, выводами естествознания, подкрепленными многими сотнями примеров, прихожу к заключению, что в природе между миром неорганическим и органическим, т. е. между всеми так называемыми тремя царствами природы, существует связь самая полная, единение и перекрещивание самое внушительное; что перегородки между царствами природы и в них самих поставлены только человеком, что они фактически не существуют, но могут и должны быть сохраняемы только для удобства исследований и изучений.
Такое же точно единение, такую же точно целостность должно видеть в силах и законах, заправляющих всеми царствами природы, так как нельзя не признать света, тепла, электричества, движения и прочее по существу своему вполне тождественными; если где эта тождественность, это единение не доказаны, то это только вопрос времени, труда и удачи. В качестве чего-то очень близкого к правде надо признать, что в строгом смысле в природе нет ни прошедшего, ни настоящего, ни будущего, нет великого и малого, быстрого и медленного, сильного и слабого и т. д. Перегородки и в этом отношении поставлены только человеком, подлежат для удобства изучения сохранению, но фактически не существуют.
Установив таким образом полное единение в природе, признав то, что по справедливости называется «божественным строем мироздания», я доказываю вслед за тем, что и человек не составляет никакого исключения и ни в чем не является снабженным особыми привилегиями, кроме, однако, одной: в качестве последнего слова творения, в качестве его corona triumphalis, дальнейшее развитие мироздания, согласно всему прежде бывшему, может совершаться впредь, так сказать, только сквозь него. «Пока что», человек нечто иное, как последнее звено в бесконечной цепи всех развитий, сотворенное в последний, шестой день творения, и, как таковое, находится, если угодно, в положении исключительном.
Для доказательства того, что между человеком и остальною природою нет никакого скачка, я привожу своевременно тоже весьма достаточное количество фактов и затем прихожу к исключительно для меня важному выводу того, что законы, созидающие и направляющие жизнь в природе, во многом тождественны с законами, направляющими все то, что творит человек при посредстве своего духа; что в мире мысли и чувств своеобразно повторяется «причинность», существующая в химии, физике, динамике, статике, механике, зоологии, ботанике, астрономии и прочем.
При изложении этого существенно важного для меня вывода я, волею-неволею, не имея возможности, как об этом было сказано выше, распоряжаться видимыми доказательствами, прибегаю к убедительности аналогий, сходств, тождеств. Если чрезвычайно вескою в науке является поставленная прочно гипотеза, то не менее внушительны и аналогии; если одна овца – не стадо, две, три овцы – не стадо, но, положим, пятьдесят овец – уже несомненно стадо, то же должно сказать и об аналогиях: если одна, две, десять, сто аналогий еще не доказательства, то достигнут же они, наконец, своею численностью, своей яркостью такой убедительности, окажут такой дружный напор на мышление человека, что явятся во всеоружии несомненных доказательств ad oculos.
Север находится на одной из сторон нашего горизонта, и тождественные указания всех магнитных стрелок подтверждают это; мои аналогии и магнитные стрелки, в данном случае, одно и то же.
Особенно сподручною и ценною для меня на службе моим выводам должна служить самая молодая из всех наук – «психофизика», уже открывшая по вопросу о связи духовной деятельности человека с физическим миром необычайно много. Она в недалеком будущем бесспорно даст мне недостающие теперь доказательства ad oculos, при лицезрении которых будет уже совершенно ясно, что все исходящее от души человека (т. е. из его мыслей, фантазии, чувств и т. д.) и составляющее объекты ее творчества, а именно: науки, искусства, законодательства, деяния, военное дело, ораторская речь, симфония, дом, мост, философская система, канал и пр., и пр., составляют не что иное, как продолжение творчества самой природы, творчество ее через посредство человека, нечто подобное тому, что совершает дерево, наливая свой плод и давая семя. В истории творчества человека, т. е. в развитии всей его деятельности, в самом широком ее значении, нельзя не признать частного вида творчества самой природы; это может быть доказано, и доказывается мною в длинном ряде примеров зарождений, развития, болезней, прививки, распространения, смерти и других биологических и физиологических актов в существовании произведений творчества человеческого духа. Их можно для удобства назвать не совсем точным именем «психических организмов», не в том смысле, чтобы они имели голову, ноги, сердце и т. д. (хотя и существуют организмы без органов), а в том, что в своеобразном мире произведений творчества человеческого духа, составляющем в нашем мире отнюдь не меньший, чем он, мир, они являются как бы отдельными, самостоятельными, свое бытие имеющими «индивидуумами». Напоминаю, что еще св. Августин назвал мир «самым большим из всех видимых организмов». Вспомним также, что какой-нибудь микроскопической амебе ее удлинение заменяет органы движения и хватания, что весь организм ее, по словам Грюна, одновременно: рука, рот и пищеварительный аппарат. Нужно ли, чтобы и у организма непременно имелись органы? Я буду просить читателя обратить особенное внимание на эти, на первый взгляд курьезные, «психические организмы» моего сочинения. Лучшего слова, чем «организм», в особенности, во внимании к тому, что существуют в природе организмы без органов, я положительнейшим образом подобрать не мог. Название это смешно с первого взгляда, но только с первого. Психическим организмом называю я все решительно, без всякого исключения, что сотворено духом человека: деяние, песню, картину, мост, химический опыт, битву, историю, законодательство и т. д. Все эти организмы, все без исключения, имеют свое зарождение, развитие, болезни, смерть и т. д. Возьмем, для резкости примера, «мост». Я не знаю количества всех мостов, существующих на свете, но я знаю, что их столько, что, например, количество слонов на земле, без всякого сомнения, гораздо меньше; у них есть своя история, свои системы, свои районы распространения, свои слабые стороны, т. е. болезни, и влияние их на жизнь земли вполне и ежеминутно ощутимо. Приведем еще другой пример: как велико количество типов и лиц, созданных беллетристами, поэтами, драматургами? Это тоже психические организмы, населяющие землю очень своеобразным населением, и попробуйте отрицать причинность их появления, их развития, распространения, влияния на жизнь человека и прочее? Психические организмы в моей системе чрезвычайно важны, так как есть основание полагать, что следующее развитие родов и видов животных, как полагают Спенсер и Грюн, совершится не в отношении физических, но развитием мозговых отправлений человека, а ведь это-то и есть мои «психические организмы»!?
Напомню также, что этот взгляд мой на соотношение творчества природы и человека тоже давно уже, только недостаточно ярко, сознавался другими. Знаменитый языковед Миллер, как известно, считал науку языковедения одною из составных частей естествоведения; старик Винкельман думал применить к оценке художественных произведений естественно-научный метод; знаменитый Бэр пытался объяснять вопросы истории чрез посредство естественных наук, а бессмертный Шиллер наметил полное сходство между процессом, происходящим в зерне до появления ростка, и тем, что происходит в душе художника до появления на свет его произведения. Таких примеров мог бы я привести целый ряд.
Так как при изложении всего перечисленного мне нужно было придерживаться какой-либо из более известных и наиболее подходящих мне систем, то я предпочел придерживаться системы Дарвина и его ближайшего дополнителя и последователя – Геккеля. Дарвин, наделавший еще так недавно столько шума и несмотря на то быстро забываемый, все-таки остается одним из величайших мыслителей. Конечно, много правды также и в его возражателях, например, в Данилевском, и несомненно, сильные удары нанесены его знаменитой теории «себяприспособления», хотя бы недавним открытием на глубине четырех тысяч метров в пучинах морских, куда не проникает ни один солнечный луч, рыб, снабженных чрезвычайно сложными глазами и богатых красками, что по теории Дарвина было бы немыслимо, так как глаза в вечной тьме должны бы были подвергнуться полному уничтожению (атрофии); сам Дарвин от многого под конец отказался; но, тем не менее, система его все-таки остается полною системою. Для цели, мною себе намеченной, очень сподручною оказалась схема физиологических и биологических явлений, выработанная Геккелем. Я взял ее почти целиком и наполнил параграфы ее, весьма последовательно развивающие бытие «организмов природы», характеристиками бытия «психических организмов» творчества человеческого духа. К великому изумлению моему и почти против ожидания, по окончании этой многолетней и кропотливой работы получил я нечто достаточно цельное, свидетельствующее очень наглядно, что и в творчестве человеческого духа есть своя реформация, своя биология, несомненно, есть зарождения и смерти организмов, есть графически ясное их распространение по земле, есть в них болезни острые и хронические, есть причины преждевременной и старческой смерти и т. п.
Когда, таким образом, параллельность, или тождественность в бытии произведений природы и произведений творчества человека определилась для меня с достаточной полнотою, я не мог не вывести двух главных оснований, общих для того и другого бытия:
1) в истории развития организмов всего мира, начиная от протоплазмы и кончая мыслью Ньютона или Шекспира, ясно, как Божий день, что, с некоторыми исключениями, с некоторыми отступлениями (регрессами), все творение несомненно совершенствуется (по-дарвиновски – дифференцируется), улучшается, и что,
2) усовершенствование, однажды имевшее место, с малыми исключениями и отступлениями, сохраняется и на будущее время, чем обусловливается нарождение еще более усовершенствованных форм, устраняющих и заменяющих формы менее совершенные.
Этими двумя, чрезвычайно важными для моей теории выводами закончил я первый «отдел» моего труда. Если кто из людей, ознакомившихся с ним, найдет, что как общая мысль, так и эти два последних вывода неправильны или не доказаны, или недостаточно мотивированы, или не ясно изложены и дурно, нелогично, ненаучно выведены, то я просил бы такого читателя вовсе не затруднять себя чтением «второго отдела»; у такого читателя не будет под ногами почвы, и ему придется гулять в красивых, любопытных, но воздушных замках.
Если же, наоборот, извинив ту или другую неточность, допустив ту или эту неполноту, выводы эти в общем их значении и несомненности будут приняты читателем, то я могу идти с ними рука об руку дальше, к доказательствам наивеличайшей истины: бессмертия единоличной души человека. Я думаю, что многое в Священном писании, в общих чертах своих, может найти вполне научные объяснения и подтверждения, и в этом смысле наука такая, какою ей предназначено быть, наука, сомневающаяся во всем, даже в самом Боге, испытующая все, даже самого Бога, дерзающая исследовать все, даже молчаливую молитву человека, наука, которая, если можно так выразиться, будет дышать сомнением, исполнит известное приглашение молитвенного стиха, гласящего: «Всякое дыхание да хвалит Господа!» Вечно сомневающаяся наука непременно восхвалит Бога! Я думаю, не солгу, сказав, что критической оценкой Бога, т. е. исследованием Его, занимается каждый теолог в своей книге, каждый церковный проповедник в своей проповеди. Отчего же не сделать этого философу и естественнику? Принимая на себя смелость подвергнуть критической оценке идею бессмертия, я приглашаю пошедшего со мною читателя, пугающегося, однако, продерзости исследователя и видящего, в силу привычки или щепетильности, святотатство не только в обстановке и методе исследований этих великих истин, но уже и в самом намерении исследовать их, припомнить одно место из «Деяний апостольских», а именно: известное видение сосуда, спускавшегося с неба и наполненного гадами, которые предложено было апостолу Петру съесть; апостол отказался; тогда в другой раз заговорил голос с неба, объясняя ему: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым». Сомнение во всем может показаться гадом, но человеку дан ум, и этот ум снабжен оружием сомнения, и именно на тот конец, чтобы он пользовался им везде и всегда.
На этом оканчивалась тетрадка-рукопись Петра Ивановича. Семен Андреевич прочел ее, как сказано, в тот же вечер.
IV
Наступило утро. Хороша ты, степь бесконечная, в твоем величии особенно утром! Никого кроме птицы не видится над тобою в пространствах небесных; нет у тебя самой ни очей, ни слуха, а между тем, так и кажется, что кто-то присущ в тебе, кто-то думает над тобою, или сама ты задумалась думою необъятною, думою бесконечною! Как бы отчаиваясь в невозможности измерить тебя и все-таки желая обозначить вещественным знаком, что возникло у кого-то такое дерзкое намерение – измерить, как-то раскидать по тебе еле видными морщинками глубокие, черные буераки, в которые в темную, воробьиную ночь, какие тут иногда бывают, валятся и путник, и зверь, а в осенние и весенние ливни устремляется небесная вода и бурлит, и клокочет, и размывает землю, и становится грязною. Весною, вся в тюльпанах, ты, степь, – подвенечная красавица; палящим летом ты, высохшая мумия египетской властительницы, принимавшей когда-то на свои розовые щеки поцелуи всемогущего царя весны – фараона; в долгую осень ты своенравная, дряхлеющая в великих размерах своих и еще больших воспоминаниях о былом, римская матрона, а зимою – ты наша русская красавица, с алым румянцем на щеках, теплая, горячая, потому что где же, как не в снегах, отогревается путник, застигнутый роковою метелью; ты приголубливаешь его, греешь и ты спасаешь.
Так, или не так, думал Семен Андреевич наутро следовавшего за передачей ему тетрадки дня, отправившись в степь погулять, сказать трудно, но что он шел глубоко задумчивым, так это несомненно.
Еще вчера вечером прочел он всю тетрадку еще раз, прочел внимательно, о чем и сообщил Петру Ивановичу, случайно встретившись с ним на пороге дома: хозяин вышел посмотреть на своих больных, на прежних и на вновь прибывших.
Что это такое за человек, Петр Иванович, думалось двигавшемуся по степи Семену Андреевичу: сумасшедший или оригинальный ум? Что сказалось в тетрадке: бред галлюцината или начальный лепет какой-то будущей чудесной речи, первые звуки совсем нового характера, нового инструмента, незнакомые нашему слуху, но способные сложиться во что-то необыкновенно величавое, в какую-то мировую музыку? Если Семен Андреевич думал так и не отнесся к тетрадке и человеку, ее написавшему, более сдержанно, то это надо приписать, конечно, его молодости и восприимчивости.
Если признать Петра Ивановича за сумасшедшего, то, думал он, во-первых, откуда же эта ясность его жизни, это глубокое, хрустальное спокойствие, казалось бы, вовсе не обусловливаемое его семейными отношениями? Если он сумасшедший, то как объяснить несомненную логичность общего изложения всей его системы, выработанной, по-видимому, до мелочей, потребовавшей двух десятков лет работы и громадных сведений? Как понять это долгое, сознательное упорство в преследовании своей мысли, поднимающее его над уровнем житейских нужд в какое-то олимпийское спокойствие? Может ли чепуха дать олимпийское спокойствие? Правда, говорят, что и сумасшедшие, со своих точек зрения, строго покойны, логичны, что они тоже бесконечно упорны, но ни с этою их логикой, ни с этим их упорством не могут согласиться другие люди – не сумасшедшие. А между тем, думалось Семену Андреевичу, я как будто не прочь согласиться. Или я сам сумасшедший?
Подгорский при этой страшной мысли даже приложил руку к голове и остановился.
Степь раскидывалась далеко кругом, быстро нагреваемая утренним солнцем; вправо кое-где, за возвышенностями, поблескивала Волга. Родниковка виделась позади вершинами своих старых осокорей; виделись кибитки подле нее, и мимо Семена Андреевича проехала, дребезжа по пустыне, еще новая кибитка, направляясь туда же. Высоко в небе реяли ястребы, и запах полыни слышался все сильнее и сильнее; полыни росло вокруг видимо-невидимо, и при ходьбе по ней запах этого словно пробуждался от своей утренней дремоты и бил в нос.
Семен Андреевич, как бы дохнув свежести и величия степи, озаренной солнцем, немедленно убедился в том, что он сам не сумасшедший, и даже улыбнулся своей мысли.
Но если, продолжал он думать, Петр Иванович тоже не сумасшедший, как и я, то отчего же, совершенно помимо моего собственного желания, чувствую я, что отношусь к нему как-то свысока, саркастически? Ведь он, видимо, бесконечно умнее, начитаннее меня, а по характеру жизни, по добру, которое он делает, – и сравнивать нас нечего? И почему же имею я право относиться к нему свысока? Где мои основания? И почему же, чувствуя в себе присутствие какой-то смешливости, я, тем не менее, безмерно заинтересован разоблачением его доказательства бессмертия? Ведь он в конце концов все свои суждения вилами на воде пишет, потому что, по самому существу дела они не могут быть иными. Но что особенно сильно подкупает меня, так это полное отсутствие в нем всякого мистицизма; этот человек, по-видимому, отваживается прикасаться к самым отвлеченным вопросам, так сказать, прямо пальцами и при полном дневном свете. Удивительно! И очень, очень любопытно, если не глупо! Но как шутит, однако, жизнь человеческая: этакому Петру Ивановичу дать такую жену, как Наталья Петровна? Этакого Петра Ивановича посадить к калмыкам, в Родниковку? Что-то делает теперь развеселая пароходная компания, и как провели они первую ночь?
Сообразив, что ранее часу Петр Иванович от своей работы не освободится, Подгорский предпочел посидеть и взглянуть в тетрадку, которую он нес с собою, еще раз. Он отыскал заключение «Первого отдела», где говорилось о необходимости признания двух главных оснований, согласившись с которыми можно идти вперед во «Второй отдел».
– Особенно сильных опровержений тому, что в природе имеется некоторый ход к лучшему, к усовершенствованию, я, пожалуй, не подберу… да и против того, что однажды имевшее место усовершенствование удерживается, сохраняется на будущее время, хотя и условно, я тоже сокрушающих возражений не имею… Все дело в тех фактах, которые, как говорит Петр Иванович, приведены им в огромном числе и по всем отраслям знаний и из всей деятельности человека; приходится верить на слово. Удивительно дерзка мысль «психического организма»! Деяние человека, песня, научное исследование, Троицкий мост, симфония Бетховена, доброе дело, злой поступок – все это, если следовать теории Петра Ивановича, – «психические организмы», или «индивидуумы», и у них имеется своя жизнь. Так и видятся у них и глаза и уши! Впрочем, это не совсем так, потому что Петр Иванович прямо говорит где-то, что произведения творчества человека называет он «психическими оранизмами» не в силу того, чтобы у них имелись голова, ноги, сердце и что в самой природе имеются налицо организмы без всяких органов. Но, в конце концов, все это мелочи, пустяки, пробелы, если угодно, а с двумя последними выводами я, как будто бы, должен согласиться. Я соглашусь с ними, конечно, хотя бы только на словах, чтобы вызвать Петра Ивановича на дальнейшее сообщение, к самому доказательству бессмертия. Любопытно, в высшей степени любопытно! А вероятнее всего, что все-таки вилами на воде пишет!
Семен Андреевич с тетрадкою в руках, обуреваемый самыми противоречивыми соображениями, сидел на краю буерака, свесив в него ноги. На дне буерака еще залегала невеликая тень, но целая семья небольших змей, чуя приближение жаркого времени, уже выползла из норок и шуршала в сухих стеблях умерших прошлой осенью трав, сложенных сюда осенними ветрами; прошло еще несколько минут, и чешуйки на змеях заискрились в солнечных лучах. Со стороны Волги раздался свисток парохода, и виднелся черный дымок. С другой стороны, со стороны степи, вдруг обозначилось какое-то облачко пыли: что-то двигалось оттуда по направлению к Семену Андреевичу, и скоро различил он, что прямо на него мчался весьма большой табун. По мере приближения облако пыли росло непомерно и неслось вместе с конями. Табун быстро близился, земля начинала звенеть и дрожать, и нетрудно было отличить сквозь пыль, окружавшую лошадей, что их подгоняли, сидя на конях и помахивая длинными арапниками, два калмыка в больших вислоухих шапках. Табун мчался прямо на буерак, на краю которого сидел Подгорский, и кони, двигавшиеся по степи широкою лавою, по мере приближения к началу буерака стягивались к нему и одни за другими начали спускаться в глубь его, по направлению к Волге; несомненно, что путь был им знаком – путь к водопою. Необычайно красиво совершался этот спуск табуна, стягивавшегося на всем скаку в темное углубление буерака; вскинув хвосты и помахивая гривами, сталкивались одна с другою лошади разнообразнейших мастей, от пегих до саврасых, вплотную, одна к другой, и словно вливались в буерак какою-то, покрытою пеною живою стремниною. Калмыки заскакивали с боков, направляя к буераку тех немногих коней, что не знали своего дела и не хотели попасть в буерак. Направив, как следовало, весь табун, табунщики сами спустились, сползли вниз по самой круче боков буерака со смелостью и ловкостью поразительною. Непосредственно вслед за этим налетела на Семена Андреевича поднятая табуном невообразимо-густая пыль, и солнце сквозь нее, показалось ему коричнево-золотистым.
Солнце стояло уже очень высоко, и следовало вернуться в Родниковку для опроса старшин местных калмыков, вызванных Семеном Андреевичем еще с вечера. Он возвратился, весь объятый своими противоречивыми мыслями, но вполне готовый признать хотя бы на словах «совершенствование» организмов и «сохранение усовершенствованных форм» для того, чтобы вызвать Петра Ивановича на доказательство бессмертия.
V
В послеобеденное время, в самый жар, Родниковка покоилась, объятая самым полным молчанием, что случалось с нею чрезвычайно редко, так как у Натальи Петровны постоянно гостили гости. На этот раз не было ни самой хозяйки, ни кого-либо из обычных гостей, потому что большинство их уехало на пароходе, а кто остался в уездном городе и мог бы приехать, те все знали, что хозяйка в отлучке, а с Петром Ивановичем необычайно скучно, и ехать в Родниковку незачем.
Невеликий домик помещался, как сказано, в котловине на правом берегу Волги и, благодаря этому, еще от одиннадцати часов утра и до позднего вечера находился в постоянной тени и отличался замечательною прохладою. Комната Петра Ивановича, так называемый кабинет, и, рядом с ним лаборатория и амбулатория выходили четырьмя окнами своими к источнику, и вечный говор неумолкающих струй его проникал в комнаты и замирал между множества склянок, банок, реторт и книг. И тут, как в беседке, широкие, изумрудные листья тыквы на толстых, светлых, змееобразных, очень длинных стеблях одевали наружную стену и всползали даже на черепичную крышу домика и лезли в окна. В комнате, на стене, противоположной окнам, в качестве картины, но не образа, висело превосходное, писанное масляными красками изображение Распятия – копия с известного Распятия Брюллова, находящегося в Петербурге в лютеранской Петропавловской церкви; книг виднелось очень много, и на письменном столе лежала особняком грузная библия синодального издания. В амбулатории, что поражало посетителя, в двух противоположных углах помещались два изображения: в одном освещалась лампадою икона Богородицы всех скорбящих радости, в другом калмыцкая икона с Буддою в середине и с четырьмя его воплощениями по углам. Для большинства больных, посещавших Петра Ивановича, имела значение именно эта икона.
Часы только что пробили пять пополудни, когда Петр Иванович, со своим гостем, после обеда вошли в кабинет и разместились совершенно удобно в двух больших креслах друг против друга подле окна.
– Ну, что же-с, – спросил Петр Иванович, – прочли?
– Прочел. Я, безусловно, отношусь к тем читателям, которые желают идти с вами вперед.
– Но ведь вы должны мне верить на слово, что я действительно имею в своем распоряжении множество фактов из всех отраслей человеческого бытия, подтверждающих мою основную мысль о том, что произведения творчества человека, или, как я называю их, не совсем удачно, «психические организмы», во многом подчинены тем же законам, что и произведения самой природы, и что творчество человека есть только продолжение творчества природы.
– Я верю вам.
– В таком случае, – сказал Петр Иванович, – я приступлю, если угодно, к изложению моей системы. Но с самого начала я должен предупредить вас, что, если вам угодно будет прослушать изложение моей теории о бессмертии, то я при изложении зачастую даже буду прямо и без обиняков говорить вам, что на то или другое я вам наглядных доказательств дать не могу. Но вы их и требовать не можете! Ведь и естественник часто не дает вам таковых, и в том или другом месте своего исследования непременно останавливается перед загадкою. Очень добросовестен в этом случае Тиндаль, говорящий прямо, что, в сущности, сама материя мистична и трансцендентальна, а из Шопенгауэра и Гартмана ясно, что в человеке даже пищеварение – мистично! Естественник, имея довольно ясное понимание о том, как из протоплазмы развивается органически жизнь, самого появления протоплазмы все-таки не понимает! Нам, людям, дано действовать своим умом только в каком-то ограниченном светлом кругу, за которым для нас существует одна только великая тьма. Этот светлый круг, это местечко, в котором мы можем работать, очень невелико. Человечество окружено, собственно говоря, двойною тьмою: тьма по протяжению, по пространству, потому что мы не знаем, где границы, есть ли границы Вселенной и что за ними, и тьма во времени, ибо мы не знаем, что было, что будет; но мы очень хорошо знаем, что делается кругом нас. Уносясь в каждое мгновение со всею солнечною системою нашею куда-то в одну сторону, по одному направлению, наша земля уносит с собою и этот световой район знания, в котором мы работаем, зажженные Богом, согласно библии, в шестой день. Во всякой науке есть своя периферия светлого круга, и исключение составляет почему-то одна только математика с ее разветвлениями, не имеющая, так сказать, ограничения перифериею. Почему для нее такое исключение, не скажет нам никто, это тайна, но оно, пока что, несомненно. Велика по протяжению в пространствах небесных компетенция некоторых из естественных наук наших, но, так сказать, рук своих они ни до какого светила не протянут и водорода, имеющегося на солнце, не зачерпнут, тогда как в вычислениях астронома, основанных на том, что 2×2=4, функционирует отдаленнейшая планета, и, несмотря на то, что она весит в сто, в тысячу раз более нашей земли, она подчиняется вычислению, входит в него скромною цифрою и, в данное мгновение, действительно явится на том месте, где астроном скажет ей быть. Почему эта исключительная сила математики – не знаю. Я буду потому просить вас при моих доказательствах довольствоваться тем, что я могу доказать, и уволить раз навсегда от всякой метафизики.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.