Электронная библиотека » Константин Ваншенкин » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Армейская юность"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 18:00


Автор книги: Константин Ваншенкин


Жанр: Советская литература, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Константин Яковлевич Ваншенкин
Армейская юность

Короткие заметки


Где-то далеко отсюда, за много километров и – главное – лет, стоят в строю одинаково одетые ребята– юные и несколько самоуверенные. Даже странно сейчас, что это мы.

Семнадцати лет от роду я стал на место, уготованное мне войной, стал по ранжиру, не направляющим, но и не замыкающим, а где-то в середине своего отделения.

Верно говорят, что характер моего поколения был сформирован армией военной поры. Мы находились в том возрасте, когда человек особенно пригоден для окончательного оформления, если он попадает в надежные и умелые руки. Мы были подготовлены к этому еще всем детством, всем воспитанием, всеми прекрасными традициями революции и гражданской войны, перешедшими к нам от старших. Правда, мы представляли себе войну несколько иначе, мы не знали, что война – это прежде всего тяжелый труд, что это тысячи километров, пройденных тобой по шестьдесят-семьдесят в сутки, да еще с двадцатикилограммовым грузом на плечах, да еще часто в плохой обуви, натирающей ноги, что это руки, набрякшие кровью, что это сотни кубов земли, выброшенной малой саперной или большой штыковой лопатой. Потом мы познали все это.

Есть в человеческом характере такая черта – с удовольствием вспоминать прошлые трудности, тобой преодоленные. Это всегда приятно. Раз уж случилась война, то пребывание в армии стало делом нашей чести, так же как для прежних молодых поколений участие в гражданской войне, в строительстве Комсомольска и Магнитки, в коллективизации деревни, в покорении Арктики, а для нынешнего – в освоении целины и земель Сибири, хотя мне кажется не совсем точным сравнение мирных строек с передним краем – это все-таки слишком разные вещи.

Мы пришли в армию, – наши кости еще не окрепли, не затвердели мускулы. Мы еще росли. Когда после войны нас осматривали новые медицинские комиссии, или, как тогда говорили, «перекомиссии», оказалось, что многие из нас прибавили в росте по нескольку сантиметров. А как выросли наши души и характеры!

Армия многому научила нас. Это были наши университеты. Одних она приобщила к технике – к танку, пушке, самолету, других научила владеть топором, пилой и лопатой. Война разбудила многие таланты, как всякая трагедия в жизни народа.

А близость к природе, к земле, на которой лежишь, по которой идешь, которую копаешь!

Армия научила нас мужской дружбе, – мы знали, пожалуй, только детскую. Мы ушли юношами, а вернулись мужами.

Скольких обрели мы новых друзей и скольких из них потеряли, чтобы не забыть никогда!

А разве можно забыть геройство гвардейских дивизий, железную дисциплину военных училищ или запасные полки, рвущиеся на фронт из каких-нибудь далеких тыловых лагерей. Разве забудешь безмолвный Донбасс сорок третьего года, разбитые города Белоруссии и знаменитый Бобруйский котел, где на много километров сплошным навалом, друг на друге – искореженные немецкие танки, орудия, бронетранспортеры, машины. А взятие нами Вены! А конец войны! А бесчисленные встречи в избах и хатах, в коттеджах и виллах на огромных дорогах войны! Армейская жизнь была суровой, но сколько в ней было неожиданного тепла! Я служил еще по первому году, когда однажды к нашей землянке подошел сержант из соседней роты и спросил: «Помкомвзвод дома?» Этот вопрос потряс меня. То есть как дома? Дом далеко отсюда. Разве здесь дом? А спустя несколько месяцев я и сам говорил так.

Столь же удивительным казался мне вопрос комбата к старшинам: «Покормили людей?» Чего, мол, их кормить? Сами поедят, только дай! Или: «Первая рота покушала? Вторая рота покушала?…» Это слово «покушала» (не «поела») казалось нарочитым, пока я не почувствовал, что оно имеет особый оттенок – не слащаво-городской, а уважительно-деревенский: покушала.

Мы были очень, очень молоды. Когда я смотрю на семнадцатилетних мальчиков, то думаю: «Неужели мы были такими? Если на него нагрузить все, что было на нас, да чтоб он прошел столько, сколько мы, пусть вполовину меньше, – он же умрет! А может быть, это только кажется?…»

По натуре своей мы действительно мирные люди. Я никогда не встречал человека, который хотел бы войны. Но раз уж враг напал на нас, мы воевали. Это было главным, и нам не приходилось раздумывать, чтобы найти это главное место в жизни.

В жизни каждого юноши наступает момент, когда необходим качественный скачок. Мы перешли в новое качество, надев красноармейские шинели.

Мне жаль тех людей моего поколения, кто не служил в армии рядовым.

Иногда, собравшись с друзьями, мы под настроение, к месту, начинаем рассказывать о своей службе, о военной поре; мы увлекаемся, перебиваем друг друга и самих себя, перескакиваем с одного на другое. А те, кто не был там, тоже слушают с интересом. И как это ни странно, менее других фигурируют здесь так называемые боевые эпизоды.

Нет, это истории скорее познавательного характера, забавные и грустные, – о себе и встреченных тобой людях, истории, ограниченные рамками времени и обстановки. И едва ли не главное в них – это множество деталей, подробностей, которые, если не вспоминать их, постепенно выветриваются из нашей памяти, заменяясь другими.

Предлагаемые читателю «Короткие заметки» и есть, на мой взгляд, нечто вроде таких армейских рассказов, – здесь часто нет последовательного повествования, порой это ответ на чей-то вопрос, порой реплика. В их краткости и одновременно подробности – их смысл.

И конечно, это лишь малая часть того, что увидено и пережито.

Карантин

Лейтенант, сопровождавший нас от военкомата, подошел к воротам, часовой вызвал дежурного, нам снова – в который раз – сделали перекличку, и вот мы вошли во двор, в просторный двор военного училища с множеством казарменных зданий. Бросился в глаза огромный плакат на стене: «Если ты любишь Родину – учись на отлично!» Это звучало знакомо, по-школьному.

Мы любим Родину, мы будем стараться.

Вошли в большой барак, по стенам нары в три этажа. Выстроились посредине – в пальто, в ватных стеганках-фуфайках, в тулупах, на ногах валенки, бурки, сапоги, штиблеты. Разношерстная компания. На плечах мешки – «сидора». Появился старшина, разбил нас, как стояли, на взводы и отделения, выделил дневальных, указал каждому взводу его нары. Мы взгромоздились на дощатые нары, дневальные пошли за дровами, долго растапливали печку. Стемнело. Стало очень грустно. Не хотелось верить, что эта жизнь – надолго. Если бы сразу кто-нибудь твердо сказал, что служба будет продолжаться четыре года, это было бы тяжелейшим ударом. Думалось, что все закончится гораздо быстрее. Мы лежали и думали. Мы мечтали о том, как вернемся домой.

Это было время окружения немецких войск под Сталинградом. Впереди еще были многие великие битвы, но перелом в войне уже произошел.

Вечером прибыла другая команда, потом еще. Лишь один парень, сержант-летчик, присланный в училище из госпиталя, был немного старше нас. Он пел «Землянку» и подробно рассказывал о своем романе с медсестрой, О, эти рассказы! Может быть, была в них и правда, но большей частью были они выдуманы. А мы о девушках почти не говорили. Воспоминания, мечты и разговоры в первый год службы были только о еде. Это потом пришли задушевные беседы обо всем на свете – когда мы стали настоящими солдатами.

Правда, однажды веселый и нагловатый курсант Володька Замышляев, увидав у меня крохотную девичью фотографию, попросил посмотреть. Он долго глядел сквозь кулак и, возвращая карточку, сказал грустно: «Нужная девка!» – и уточнил: «Ценная девка!» Я был очень горд.

Казарма

Кончился срок пребывания в карантине, вновь прошли мы всякие комиссии – медицинские и мандатные, – потом баня, где в одном предбаннике сняли с себя все, что было на нас штатского (вернее, все, что осталось, ибо многое ухитрялись продать на базарчике за училищем), а в другом надели зеленые гимнастерки, синие диагоналевые брюки, шинели и шапки, обули великую роскошь по тому времени – яловичные сапоги. И вот мы уже курсанты.

И вот мы уже попали в рамки стального распорядка военного училища.

За окнами еще темно – играет труба. Первый сигнал – повестка, за пятнадцать минут до подъема. Это сигнал для младших командиров, чтобы они успели одеться и следить за подъемом. Потом – подъем! Труба – и крик дежурного: «Подымайсь!» И оба дневальные в голос: «Подъем!», и помкомвзвод, и командиры отделений. Через три минуты команда: «Выходи строиться!» Плохо тому, кто не успеет одеться, – сразу попадешь в «нерадивые» или в «доходяги», из внеочередных нарядов не вылезешь. А одеться в три минуты трудно. Спрыгнешь с нар, а кто-то уже все разбросал, ища свои сапоги или портянки.

Лишь когда научишься с первого взгляда узнавать свою гимнастерку, сапоги, шинель среди десятков точно таких же, когда сможешь по звуку шагов различать товарища – значит, ты настоящий солдат.

Выскакиваем на улицу в нательных рубашках. Снег, мороз. Двадцатиминутная пробежка – и обратно, заправлять постели. Быстрей!

Потом осмотр на форму «20»: проверяется нижнее белье, чуть что – в дезкамеру, «вошебойку». Благодаря этому строгому правилу удалось не допустить появления сыпняка, этого страшнейшего бича всех прошлых войн.

Замечательны военные сигналы. Комбат выстроил нас на плацу и приказал трубачу играть сигналы – по нескольку раз каждый. Подъем: «Вставайте, вставайте, вставай, вставай, вставай! Вставай!» Деловой – приступить к занятиям, к работе. Веселый – на обед: «Бери ложку, бери бак!…» Похожий на него (часто путали вначале) стремительный сигнал тревоги: «Где портянка? Где сапог?…» Многие другие сигналы, например командирский сбор: «Командиры рот, командиры рот, к командиру батальона!…» И наконец ласкающий слух, умиротворяющий: «Отбой! Спать, спать!…»

Трубач в каждой части – человек уважаемый.

После завтрака – занятия: строевая подготовка, матчасть, уставы, политзанятия, тактика и так далее. Надо торопиться – стране нужны командиры. И песня была:

 
Школа средних командиров
Комсостав стране своей кует.
Силы все отдать готовы
За трудящийся народ.
 

Старая курсантская песня.

Двухгодичная программа проходилась за восемь месяцев. Надо было торопиться.

У нас было очень много дел и обязанностей. Нужно постирать и подшить свежий подворотничок (у некоторых были целлулоидные, но они натирали шею), несколько раз в день чистить сапоги, следить за каждым крючком и пуговицей – не дай бог, оборвутся, – держать в порядке лопатку и противогаз, на котором пришита фанерная бирка с твоей фамилией и номером взвода, готовиться к занятиям, чистить оружие. На это уходило и так называемое «личное время» (один час), предусмотренное распорядком. Хорошо еще, что нам тогда не нужно было бриться.

У нас был помкомвзвод Синягин – высокий, сутуловатый, с усами. От него я услышал впервые известную тогда в армии фразу: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим!» Впрочем, хотели, пожалуй, все.

Главным его коньком была чистка оружия. Вообще в училище это было великим священнодействием. Долго, до зеркального блеска, чистишь винтовку, выковыриваешь грязь из каждого шурупчика, потом показываешь командиру отделения и помкомвзводу. Те разрешают смазывать. После смазки снова показываешь, и лишь тогда можно ставить винтовку в пирамиду, открыв затвор и свернув курок.

Синягина мучила бессонница. И каждую ночь он вызывал в ружпарк нескольких курсантов. Разбуженные дневальным, они надевали поверх белья ремень с подсумком, в котором хранились обойма холостых патронов, масленка, протирка, ершик, кусочек ветоши, и плелись в ружпарк. Помкомвзвод говорил им, что их оружие недостаточно чисто, пусть сами найдут где. Они обычно грязи не находили, но снова чистили винтовки, и Синягин отпускал их досыпать.

Зима был метельная, и часто нас поднимали ночью расчищать дорогу от заносов. Почему-то было очень мало деревянных и фанерных лопат, и мы работали малыми саперными, что было страшно неудобно: бросишь лопатку, и снег опять летит тебе в лицо.

Возвращались бодро, с песней. Тогда мы еще не привыкли петь в строю под левую ногу, и нет-нет, а вырвется чей-то голосишко под правую, вызывая общий смех.

Однажды, морозным поздним вечером, пели «Священную войну». И так ладно и грозно звучал припев, что я почувствовал холодок в спине и слезы в глазах.

Ко многим из нас приезжали матери, привозили что-нибудь поесть. Совестно было брать эти выкроенные из суровых военных пайков крохи, но брали: есть страшно хотелось. А ведь кормили нас очень неплохо по тому времени – по курсантской девятой норме. Но наши растущие организмы, получавшие огромные физические нагрузки, требовали больше. Лишь года через два нам стало хватать нормы.

Мы подружились с Сережей Юматовым. Однажды ко мне приехал отец, а к нему – брат, капитан. В дороге они познакомились, разговорились и подошли к училищу вместе. Был выходной день, и нас отпустили повидаться. Так мы и подружились с Юматовым, как часто дружат в детстве, когда знакомы родители.

Иногда мы ходили с ним на базар – купить махорки или выпить по кружке молока. Много тогда было базаров и базарчиков. И купить там можно было все, что угодно: хлеб, одежду, довоенные папиросы, шоколад, сульфидин, карточки и талоны. Было бы на что покупать!

Прошлое, довоенное, было мерилом прекрасного. О будущем почти не говорили: мы слишком смутно себе представляли, кем мы станем, где будем жить и работать. Мы чувствовали – это придет потом. Лишь один раз Юматов сказал мне: «Вернулся бы домой – всё бы задачки по тригонометрии перерешал!…» Хороший был парень Сережа Юматов.

Отец привез мне полевую сумку. Это была роскошная сумка, темно-красной, почти черной кожи. Тонкий ремешок крепился к ней на изящных карабинчиках. Я принес сумку в казарму, и все ее восхищенно рассматривали – уж больно была хороша. Подошел Синягин, оживился.

– Ты что же, носить ее хочешь? Тебе ж не положено! Дай я поношу, а получишь звание – верну. А то все равно ротный или старшина отберут. Тогда уж не увидишь!…

Не хотелось отдавать, но доводы были веские, отдал «на время».

Он набил ее уставами и важно надел через плечо.

После завтрака – политинформация. Положение на фронтах. Была большая карта, где красными флажками отмечалась линия фронта. Началось наступление наших войск. После взятия Харькова Замышляев сказал:

– Эдак и повоевать не придется!

Лейтенант, командир взвода, ответил спокойно:

– Не волнуйтесь, успеете.

Положение было еще серьезное, бои кровопролитные. Вскоре наши войска вторично оставили Харьков.

Командира взвода мы любили. Вообще все офицеры жили, как в мирное время, отдельно, на квартирах, Командира роты мы видели раза два в день, комбата почти не видели. Это не то что в части, где офицеры живут, по сути, вместе с солдатами. Офицеры-преподаватели приходили только на свои часы. Лейтенанта мы видели чаще. Он вел строевую и огневую подготовку, а также матчасть. Он прекрасно знал оружие, мог с завязанными глазами разобрать и собрать замок «максима». А ведь это весьма сложный механизм, не то что винтовочный затвор – стебель, гребень, рукоятка.

Иногда на занятиях он отходил в сторону, садился на пенек и думал о чем-то, глядя вдаль большими карими глазами. Может быть, у него в жизни было горе или какая-нибудь особенная любовь, – не знаю.

Говорили, что он несколько раз подавал рапорт с просьбой отправить его на фронт, но командование училища не отпускало.

У него открылись прежние раны на обеих ногах, он не хотел ложиться в госпиталь, но на занятиях, морщась, снимал сапог и рассматривал бинты, пропитанные засохшей кровью и гноем. Впрочем, потом он снова натягивал сапог и показывал, как надо «рубать» строевым шагом, – из-под подковок на каблуках высекались искры.

Готовились к стрельбам. Лейтенант взял на занятия малокалиберную винтовку, воткнул в снег сломанную лыжную палку, и мы по очереди стреляли в нее с колена – все мимо и мимо. И вдруг я попал. Он обрадовался, подбежал и обвел попадание карандашом, как на мишени.

– А ну-ка, еще попробуй! – сказал он, неожиданно переходя на «ты», чего никогда не делал.

Я снова выстрелил – не попал.

– А ну-ка, ляг!

Я выстрелил из положения «лежа» – мимо! Он очень огорчился:

– Случайно попали!…

Пришел приказ – отправить на фронт курсантов старше тридцати лет. Таких, было несколько в роте – в соседних взводах, – людей моего теперешнего возраста, казавшихся нам тогда весьма старыми.

Помкомвзвод Синягин зашипел:

– Сегодня не спать! «Старички» уезжают, как бы чего не прихватили!

Мы лежали в полутьме казармы и сквозь дрему смотрели, как «старички» уезжают. Они получили ватные фуфайки и брюки, теплые портянки и теперь неторопливо одевались, аккуратно укладывали в вещмешки сухой паек. Вот все готово, они ждали команды. Они слышали шумок, поднятый Синягиным, и презрительно не обращали на это внимания. Ушли они перед рассветом, ни с кем не попрощавшись.

Изредка по вечерам водили в столовую смотреть кино. Остаться дома и лечь спать было нельзя, поэтому в зале бывало страшно тесно. Наш бывший комиссар, после упразднения института комиссаров ставший замполитом, веселый и общительный майор, рассказывал однажды перед строем, как он втиснулся в темный зал, как его толкали локтями, а потом он слушал разговоры – кто чем недоволен – и теперь разбирал, справедливы эти претензии или нет. Один курсант упорно ругал самого замполита, но тот сказал, что не сердится и что он совсем не такой, как его представляет критик. «Трудно, товарищи, трудно, слов нет, но на фронте еще труднее!…»

Вспоминая потом эти слова, я не согласился с замполитом. В училище было труднее!

Новый приказ – отправить на фронт сержантов старше тридцати лет.

Едва мы услышали об этом, как увидали Синягина. На него жалко было смотреть. Он был не бледный, а какой-то серый и трясущимися руками перебирал свой вещмешок. Подошел лейтенант попрощаться, но, взглянув на Синягина, сразу же отвернулся. Помкомвзвод суетился, никого не замечая.

И вдруг Юматов толкнул меня и прошептал:

– А сумка… сумка твоя!… Боже мой, я совсем забыл!

– Товарищ старший сержант, сумку-то отдайте!… Он ничего не ответил.

– Товарищ старший сержант, сумка-то моя…

Он пробормотал что-то и двинулся к двери. Я понял, что он не отдаст сумку. Тогда я, подойдя сбоку, неожиданно расстегнул один из карабинчиков и сдернул ремешок с его плеча. Он резко повернулся ко мне, но я уже вывалил на стол все его уставы и записные книжки с нашими провинностями. Он злобно посмотрел на меня, потом на весь безмолвно застывший взвод, резко повернулся и вышел… Больше мы его не видели.

А сумку, которую мне все еще нельзя было носить, я отдал лейтенанту. Весь взвод решил, что это справедливо и, конечно, не подхалимство, потому что не такой человек лейтенант, чтобы за сумку делать кому-то поблажки.

Это мудро заведено в армии, что военную присягу принимают не сразу, а спустя время после призыва. Пусть человек сначала осмотрится, поймет, что к чему, и лишь тогда с полной ответственностью произнесет высокие слова клятвы.

Был ясный весенний день и ощущение праздника. Как в праздник, дали белый хлеб на завтрак, как в праздник или как в честь взятия нашими войсками крупного города, были амнистированы сидящие на гауптвахте.

Мы выстроились во дворе с винтовками в руках.

«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… принимаю присягу и торжественно клянусь… не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами… Если же я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся…»

Неторопливо звучащие слова были полны огромного смысла и мужества, потому что в жизни мы никогда не говорили и не думали такими словами. Чувство долга выражалось действием.

Весна, весна. Солнце, бьющее в окна, затопило комнату, слепит глаза. Клонит в сон на занятиях. Но мы сбрасываем с себя дремоту. Мы уже втянулись в эту жизнь, привыкли к строгому распорядку. Прошли месяцы. Уже перетираются по сгибам хранимые в бумажнике письма из дому. Уже скоро мы станем офицерами. Некоторым этого очень хочется, другие более равнодушны. Но так или иначе мы движемся к этому, И вдруг…

Оборона

Этим и характерна военная служба: живешь, уже привык к чему-то, освоился на месте – и вдруг приказ. Собираешься мигом и едешь или идешь неведомо куда. И видно, так устроен человек, что уже жалко покидать старое, хотя оно и было заведомо временным.

Полдня на сборы. И вот мы идем к станции, а кругом народ, бегут мальчишки и слышится женская жалостливая, сохранившаяся с неведомых времен фраза; «Солдат гонят!…»

Теплушки – вагоны войны. Много раз потом грузились мы в них. Стремительно неслись они к фронту и медленно ползли назад. Откатывается тяжелая дверь, стоят и сидят в ее проеме солдаты, глядят на плывущие поля, кружащиеся перелески, мелькающие разъезды.

Останавливаются спешащие люди, долго смотрят вслед военному эшелону. Девушки машут платками.

А параллельно нашему составу, то обгоняя нас, то отставая, гремит другой состав – на платформах не полностью укрытые брезентом танки и орудия. Вот у разъезда овеянный славой гражданской войны, а теперь уже устаревший бронепоезд. Вот поезд-баня. Вот навстречу полный страданий санитарный эшелон. Поезда войны…, Училищу приказано: по всем правилам военного искусства выстроить долговременную линию обороны на случай внезапного контрнаступления противника на этом участке – несколько десятков километров траншей и ходов сообщений.

В глухом лесу разбили зеленые брезентовые палатки.

Каждый взвод получил задание. И – на работу!

Пошел дождь, меленький, противный дождик. И все три недели, пока мы строили оборону, он лил и лил, переставая на полчаса лишь за тем, чтобы начаться снова.

Плащ-палаток тогда у нас не было. Сперва насквозь промокла шинель, потом гимнастерка, белье, и все это уже не высыхало. Сушиться было негде, разводить костры в темноте запрещалось.

Подъем – в четыре ноль-ноль. Содрогаясь, натягивали влажную одежду, потом бежали за полкилометра на озерцо мыться, завтракали, брали инструмент и шли работать. Часовой перерыв на обед, и снова работа до шести-семи часов. Точили топоры, лопаты, разводили пилы. Ужин. И отбой в десять часов. Так проходил день. Перед сном мы отжимали гимнастерки, брюки и портянки, клали все это под себя, чтобы хоть немножко согреть собственным теплом, и укрывались мокрой шинелью.

Дождь стучал по брезенту, и казалось, что лежишь внутри огромного барабана.

За нашей палаткой, на задней линейке, была палатка командира батальона. Это был высокий, прямой подполковник с седыми усами и подусниками, бывший царский офицер, перешедший в первые дни Октября на сторону Советской власти.

По-моему, он был одинокий человек, к нему никто никогда не приезжал. С ним в палатке жила собака, отличной выучки овчарка.

По вечерам подполковник заводил патефон. Сквозь шорох дождя и. стук срывающихся с веток тяжелых капель слышна была старинная классическая музыка.

Потом раздавались голоса – это возвращался какой-нибудь неудачливый взвод, не успевший закончить свое задание за день.

Под все эти звуки мы с Сережей Юматовым засыпали.

По воскресеньям, когда у нас было больше свободного времени – норму давали вполовину меньше, – подполковник выходил на переднюю линейку с небольшим, стаканов на десять, мешочком махорки, развязывал его и говорил баском:

– Угощайтесь, товарищи курсанты!…

Осторожно и почтительно мы брали по щепотке.

Дело в том, что в курсантскую норму табачное довольствие не входило.

Со снабжением табаком и в частях бывали перебои. А то вдруг привозили знаменитый филичевый табак, которым никак нельзя было накуриться, только жгло в горле, Не знаю, из чего он был сделан, но страшно трещал, как дрова в печке, или неожиданно вспыхивала вся цигарка.

Потом группа солдат напечатала в газете открытое письмо директору фабрики, выпускающей этот табак. В конце письма спрашивали: «А вы что курите, товарищ директор?»

Говорят, директор ответил, что он некурящий.

Но бывала и настоящая, дикой крепости махорка, о которой сказано: «Курнешь – на тот свет нырнешь!…»

Гремела у каждого в кармане еще одна прославленная «катюша» – прибор для прикуривания: обугленный трут, здоровый кремень и железное кресало.

А дождь все лил и лил.

По спинам и шеям густо пошли фурункулы. В санчасти все это обильно смазывали зеленкой. Странный пятнистый вид имели мы, когда раздевались.

Но каждое утро во главе с лейтенантом шли мы на работу, дело двигалось. И снова не думали и не говорили мы высоких слов, но прочно жило внутри нас ощущение: «Надо!»

Наш взвод валил деревья для накатов, рубил ветви – оплетать стенки траншей, чтобы не осыпались.

Один курсант – не помню его фамилии – обтесывал ствол, топор скользнул по мокрой коре, разрубил сапог и снес два пальца. Тот сгоряча было пошел, но кровь брызнула фонтаном. Подбежал лейтенант, перетянул ногу ремнем, но пока мы донесли парня до лагеря, он потерял все-таки много крови.

Кто-то из офицеров сказал, что, вероятно, это преднамеренное членовредительство.

Наш лейтенант и майор замполит сидели рядом с курсантом в палатке, пока не пришла машина везти его в госпиталь. Они попрощались с ним, и замполит сказал твердо:

– Конечно, случайность!… Жаль парня…

Замполит обходил оборону.

Поднимали головы курсанты, пытались стряхнуть грязь, налипшую на сапогах и лопатах. Он говорил:

– Молодцы, ребята! Хорошо работаете!…

Мы были не в строю и не могли ответить: «Служим Советскому Союзу!»

– Старайтесь, товарищи! Вот разобьем Гитлера, вернемся домой и будем есть пироги со с мясом, со с маслом, со с яйцами!… – И первый весело смеялся.

Такие прибаутки нравились, и многие командиры употребляли их и для поднятия духа и для собственного удовольствия.

У командира дивизии, генерала Казанкина, была другая присказка:

«Вернемся домой, наденем ордена и медали, тогда можно будет нажать на педали!…»

Шутку, смех в армии ценят. Тот же генерал Казанкин, уже после войны, говоря о необходимости изучать уставы, рассказывал:

– Еду я на «виллисе» по мосту. Мост старый, бревнышки играют, пешком едем. Навстречу – солдат. Не приветствует. Окликаю. Подбегает. «Почему не приветствуете?» – «Товарищ генерал-майор, на мосту не положено!» – «Идите!» Еду. Уставы вспоминаю. Боевые уставы хорошо помню. А устав внутренней службы, гарнизонной службы, дисциплинарный давно не перечитывал. Там много всяких оговорок. Но все разумные. Целесообразные. Предусматривающие что-нибудь. А здесь – нелепость. Почему на мосту нельзя приветствовать? Спрашиваю адъютанта: «Точно, что на мосту приветствовать не положено?» Говорит: «Что-то такое было». Приехал в штаб. Все уставы прочитал. Нет такого. Жаль, солдата того не найти. Объявил бы ему благодарность. За находчивость. Изучайте уставы, товарищи! Это очень мудрые уставы!…

Закончено то, чему, казалось, не будет конца. Сделано то, что казалось почти невозможным. Оборона готова. С оплетенными стенками траншей и окопов, с аккуратными брустверами и траверсами, с нишами для боеприпасов, площадками для орудий, накатами, перекрытиями и укрытиями. Работу принимают приехавшие из штаба фронта офицеры. Они довольны. Первоклассная линия обороны.

И словно нарочно, впервые за три недели кончился дождик, само собой прорубилось в блекло-сером небе голубое окошечко, оно все шире, шире, в него ударило летнее солнце, задымилась щедро напитанная водой земля.

Мы курили комбатовскую махорку и сушились – впервые за три недели.

Суета, беготня. Что такое? Выходят офицеры из палатки комбата, выходит за ними и овчарка, но комбат делает движение одним пальцем, и она возвращается.

Команда – строиться. «Становись!…»

Спешат старшины со списками, как на вечерней поверке. «Названные, три шага вперед!…»

Мы не знаем, в чем дело. Хорошо или плохо быть в числе названных? И каждый, услышав свою фамилию, отвечает настороженно: «Я!» Сережу Юматова не назвали. И вообще – где он? Ах да, его, кажется, послали за водой…

К нам подходит комбат.

– Товарищи курсанты! Получен приказ – училище переформировывается. Те, кто был сейчас назван, отправятся по назначению в части. Мы уверены, что в частях и соединениях, куда вы попадете, вы будете достойно продолжать свою службу и не посрамите чести нашего училища, хотя вы его и не окончили. Счастливого пути, товарищи!…

Первое чувство – чувство обиды. Старались-старались – и дождались награды. Но делать нечего.

Старшина несет связку ботинок. Пожалело училище дать нам свои роскошные яловичные сапоги. А в ботинках – совсем другой вид, и обмотки надо крутить, кольцо за кольцом: «январь, февраль, март, апрель…» Ну да ладно. Будем живы, будут у нас и сапоги.

Собраться недолго, вот мы стоим уже «с вещами», и я с удивлением ощущаю легкость во всем теле, приподнятость и даже удовольствие. И у других то же. Вон как свободно и бодро отвечают они офицеру, который будет сопровождать нас:

– Я!

– Я!

– Я!

Хуже всего неизвестность, неопределенность положения. А теперь мы уже знаем, что уезжаем в часть, мы отделились от остальных, и это сплотило нас сейчас очень крепко. Мы чувствуем это ясно, хотя, конечно, не выражаем своих чувств вслух, И еще мы чувствуем, что пройден какой-то этап в нашей жизни, что мы перешагнули новую грань, что мы уже не такие, как были прежде, еще вчера, что мы окончательно избавились от того состояния ошеломленности, в котором пребывали первое время службы, что люди, стоящие рядом и касающиеся тебя локтем, не просто незнакомые люди, случайно собранные вместе, а твои товарищи, от которых во многом зависит твоя дальнейшая судьба.

Стоят солдаты с мозолистыми руками землекопов и лесорубов. Война – это труд!

Перекличка окончена. Кто-то говорит запоздало, уже без огорчения:

– Учились-учились, уже немного осталось, и вдруг в часть. Непонятно…

– Значит, офицеров уже достаточно, нужны рядовые! – объясняет Володька Замышляев, и все смеются.

Вдруг кто-то окликнул меня. Я обернулся. Чуть прихрамывая, подходил наш лейтенант.

– Сумку свою забыли…

– Что вы, товарищ лейтенант, – сказал я растроганно, – я же насовсем, на память…

– Спасибо, – улыбнулся он, подал мне руку. – Ну, счастливо! – И посмотрел мимо меня, куда-то вдаль, задумчивыми карими глазами.


Страницы книги >> 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации