Текст книги "Генка, брат мой…"
Автор книги: Константин Воробьёв
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Константин Дмитриевич Воробьев
Генка, брат мой…
Записки таксиста
Я минут на двадцать опоздал, но Генка не ушел – сидел в машине и ждал. Она была пыльная, неприбранная, и я помыл ее снаружи и протер внутри. Из паза отопления торчал красный лист клена, и я выкинул его вон.
– Мешал он тебе, да?
Генка глядел на меня заморенно и жалобно. Брюки его вздулись на коленках пузырями. Такую дешевку надо гладить каждый день, а не раз в месяц. Рубаху б тоже можно было не занашивать черт-те до чего, но это его личное дело… Я выкинул кленовый лист и не стал объяснять, что он похож на огонь. Будто забыл, как мы горели? А машину Генка мог бы сдавать мне чистой, – как ни опасайся, но шлангом все равно что-нибудь испачкаешь на себе, а потом всю смену езди в плохом настроении…
– Тебе куда? Домой?
Мне хотелось сказать это как-нибудь порезче, – нашел дурачка, чтоб мыть каждый раз, – а получилось ни то ни се. Эти его какие-то сиротские черные глаза. И пузыри на коленках. И рубаха. И весь он сам…
Я вырулил за ворота парка, и Генка сказал:
– Мне, пожалуй, следует закусить. Ты не против?
Это чтоб в машине. Чтоб мы выехали за город в наш перелесок, где когда-то горели. Там я должен остановиться и подождать, пока он высосет четвертинку и съест халу с ливерной колбасой. Он будет есть и отрешенно глядеть сквозь ветровое стекло, и я скажу ему тогда что-нибудь ласково-остервенелое, утешительное для обоих. Потом Генка до ночи будет ездить со мной, и план я не выполню. Впрочем, это пока неизвестно. План смены зависит не от шофера, а от первого пассажира. Не знаю, как там другие таксисты, а мы с Генкой хорошо знаем, что дело – в первом пассажире. Смотря как он тебя остановит. Как откроет дверцу, как сядет, что скажет и как на тебя взглянет… Конечно, мне трудно объяснить это, потому что научной основы под такое не подведешь, но и суеверия в этом никакого нету. Может, причина тут заключается в том, что от хорошего человека всегда исходит только хорошее – настроение, удача, надежда – и мало ли что еще! Все дело в щедрости таких людей, и речь не о чаевых, а совсем о другом, – разве ты сможешь взять с него лишнее и показаться хуже его?! Речь совсем о другом, чего я не могу выразить словом. Просто мы знаем с Генкой, что такое хороший и плохой пассажир и что он несет людям вообще и нам с ним, таксистам, в частности…
Я ехал тихонько, прижимаясь к тротуару. Было пыльно и по-полуденному душно. В городе желтели липы, хотя стоял август. В лесу они еще зеленые, а тут… Что значит неволя! Их ведь перевезли сюда силком, взрослыми, с оборванными корнями.
– Сочинил что-нибудь? – спросил я у Генки. Я спросил об этом, как всегда – безразлично: по-другому почему-то не мог. Возможно, во мне скрывалась зависть? Может быть… Генка не шелохнулся, но по тому, как сузились и блеснули его глаза, я понял, что сочинил.
– Она там? – показал я на багажник. Он кивнул и отвернулся, а я прибавил газ и свернул в переулок, ведший к загородному шоссе. Мы оба знали тут продовольственную лавчонку-полуподвал. Там работали две продавщицы – уже пожилые, веселые и добрые: у них, например, всегда можно было получить алкогольный напиток раньше десяти часов утра. Генка побежал и вернулся с халой, колбасой и четвертинкой, но я забыл потушить зеленый глаз, и минуты за две раньше Генки к машине подошел пассажир. Первый. Мой. Это была приземистая толстая дама в дорогом шелковом платье. Она подошла и зачем-то постучала свернутым зонтиком по капоту машины, хотя дверные стекла были опущены. Конечно, я открыл бы ей дверцу, но она стучала, а сама глядела куда-то в сторону, и я попросил ее не портить облицовку.
– Свободен аль нет? – спросила дама, гневаясь. Я выключил зеленый глаз и завел мотор, но Генка уже все видел и слышал. Он сложил снедь на заднее сиденье и кивнул мне, чтоб я пересел туда.
– Куда вам надо? – галантно спросил он пассажирку, но она сначала внедрилась в машину на переднее сиденье, а затем уже сказала «давай на Заречную». Это было недалеко, хотя и не по пути нам, и Генка сказал «слушаюсь» и развернул машину. Зареченская мостовая – гибель для покрышек и амортизаторов, и все же Генка – как и любой шофер – мог проехать по ней неощутимо, если б хотел, но мы сквозили, что называется впронос, и пассажирка раза два искоса взглянула на Генку, а когда он чересчур резко тормознул, спросила нас обоих:
– Вы чево это?
– А чево? – осведомился Генка.
– Трясете, как незнамо кто!
– Чай, она отечественная, дорога-то! – в тон ей объяснил Генка.
– Вот и ехай, как надо! А то нахрюкался и преть! – сказала дама. Генка подрулил к тротуару и прокрутил рукоятку счетчика.
– Дальше, миледи, не едем. С вас двадцать шесть копеек, – изысканно сказал он. Дама нехорошо выругалась и пригрозила милицией, а я вежливо спросил, есть ли у нее дочка.
– А тебе чо? – обернулась она. Я немного помолчал, – на таких, как она, всегда почему-то пугающе действовали моя ослепительная финская нейлоновая рубашка и французский галстук, заколотый старинной русской булавкой с настоящей золотой цепочкой. Кроме того, на мне были брюки из стопроцентной английской шерсти и югославские башмаки… Я помолчал и затем серьезно сказал:
– Понимаете, это очень нужно. Пожалуйста!
– Ну есть! Ну и чо?
– Не дай бог такую тещу, правда, Ген? – сказал я Генке.
До своего перелеска мы ехали молча. Там Генка вдруг засмеялся и сказал:
– Думаешь, она запомнит номер? Она ж передний и задний смотрела. Они для нее разные, понял? А двадцать шесть копеек я отдам тебе в получку…
Ему почему-то было весело, а мне нет.
Мы загнали машину под свой крушиновый куст, где когда-то горели, и Генка принялся за еду, а я пошел побродить по воле. Орехи уже поспевали, но попадались редко: всюду валялись лещиновые ветки и молозиевая ореховая скорлупа, будто тут промчалось кочующее стадо обезьян, а путь назад им был заказан. Над полянами крутыми спиралями летали шмели и шершни. В верхушках сосенок стрекотали сороки. В тени дубовых пней отыскивались высокие былинки запоздалой земляники, а липы были зеленые и сочные и от них пахло медом. Нет, осень придет сюда еще не скоро…
Генка двумя короткими условными ударами посигналил мне, и я пошел к машине. Мы всегда так делали: если один, сменившийся, выпивал и закусывал, то другой – раз ему надо было выезжать на линию – уходил прочь, чтоб не согрешать и не расстраиваться. Генка сидел на заднем сиденье задумчивый и сытый. Я открыл багажник и достал гитару. Она была одета в мою старую итальянскую куртку с белым искусственным ворсом внутри. Гитаре было хорошо в этой куртке – мягко и безопасно. Я передал ее Генке, а сам сел к рулю. В стороне по шоссе проносились невидимые «МАЗы», – километрах в пяти от него был песчаный карьер. Я прислушивался то к натужному вою машин, то к лесной тишине и ждал, когда взвизгнет молния на куртке и Генка разденет гитару. Его нельзя было торопить ни словом, ни жестом. Тут он должен был делать все сам, один, когда захочет.
– Ну, будешь слушать? – ворчливо спросил Генка. Это, наверно, тоже нужно было ему – сперва спросить, а потом спеть свое новое. Я знал, что отвечать ему просьбой нельзя, – тогда у него «съеживался» голос, – и промолчал. На наш куст села сорока – никель машины, наверно, привлек – и заверещала, будто ее раздирали надвое. Я высунулся и шугнул на нее, а Генка в это время попробовал лад гитары и запел:
Небо серое, небо синее,
небо алое от зори.
Погляди в него,
полюби его
и судьбу свою не кори.
У тебя под ногами земля,
и в душе словно тысяча звезд…
По мирам пройди
и любовь найди,
и в себе ты ее сохрани.
Ты узнаешь и счастье, и горе,
ты приветишь тоску и печаль,
ты облазишь и горы, и море,
и тогда ты меня повстречай…
Небо серое, небо синее,
небо алое от зори.
Погляди в него,
полюби его
и судьбу свою не кори!..
Мне и самому показалось диким, что я заплакал. Наверно, причина тут крылась в самом Генке, в его короткой, как детская рубашонка, судьбе, а не в словах и мотиве песни, хотя они тоже что-то значили, – до этого Генка сочинял какие-то похоронные куплеты. Мне они не нравились. Кому ты нужен, если слаб? Подумаешь, развел нуду! Вот я и толковал ему про небо над головой и про землю под ногами. И чтоб он считал ее своей личной, а тогда пускай кто-нибудь спробует отнять это у него!..
Мы сидели и молчали – я за рулем, а Генка там, сзади. Мне не хотелось, чтоб он заметил, как я плакал. Это ему ни к чему: кто-то из нас должен быть сильным, иначе мы не то что пропадем, но потеряемся в жизни, и она излохматит нас обоих… Я завел мотор и двинулся к шоссе. Была та предвечерняя пора, когда фары зажигать рано, а глазам уже трудно. Я украдкой заглядывал в зеркало и видел Генку. Он какими-то расслабленно-нежными движениями одевал гитару, и рожа у него была странная: наполовину мечтательная, наполовину хитрая, – заметил, значит, что я плакал. Мне надо было сказать ему что-нибудь такое, чтобы мы опять оказались каждый на своем месте, и я выбрался на шоссе и тоном старшего сказал:
– Слова годятся, а мотив не тот. Надрыв тут ни при чем, понял?
– Да ну? – засмеялся Генка.
– На руле баранки гну! – сказал я.
– Ну дай одну, – объявил Генка. Я развил бешеную скорость, достиг города и затормозил у подъезда своего дома. Генка пересел ко мне вместе с гитарой и сказал:
– Ладно, критик-шитик, давай сдвинем поцелуй!
Мы поцеловались дважды. От Генки попахивало «ерофеичем», маком и ливеркой. Я сказал, чтобы он никуда не уходил, вымыл в комнате пол и погладил свои брюки и мою рубашку.
Наш город не какая-то там Гавана, – кроме трех центральных магистралей да площади в нем не только подфарниками, но и ближним светом не обойдешься, и на первом же перекрестке я не вовремя переключил фары. Старшина-регулировщик выдал мне квитанцию стоимостью пятьдесят копеек, сверил свои часы с моими и попросил подкинуть его домой. Я сказал «ради бога», и мы поехали к чертям на кулички – в пригород. Настроение у меня было железное: план ведь рухнул еще в начале смены, – на то и существуют первые неприятные пассажиры. А старшина оказался из вежливых, – он попрощался со мной за руку и поинтересовался, как жизнь…
Я намотал уже тридцать шесть километров холостого пробега, что на языке нашего таксопаркового начальства называется плохим коэффициентом, халтурой и рвачеством. Что ж, начальству с горы жизнь видней. Я тихонько ехал в центр, к главной своей стоянке, притормаживая у автобусных остановок, редких тут закусочных и пивных, но пассажиры не попадались. Недалеко от привокзальной площади меня суетливо остановила старушка, одетая по-зимнему, – в валенки и телогрейку, опоясанную льняным полотенцем, расшитым красным гарусом. У нее была кладь – широкий, сшитый из рябой попонки мешок, набитый чем-то тяжелым и мягким. Я втиснул его в багажник, и старушка села на заднее сиденье, чтоб поближе, наверно, быть к мешку. Я спросил у ней, куда ехать. Она сказала «на железную станцию» и попытала, дорого ли запрошу. До вокзала было метров восемьсот. Старушка сидела, напрягшись, обратив ко мне ухо.
– Говорю, чи много ль возьмешь?
– Рублей пять, не больше, – сказал я. Она, видать, собралась в дальнюю дорогу, раз оделась в зимнее, и я не стал включать счетчик, – с гривенника начинать план не стоило.
– Милый, да как же это? Погоди-ка… Со мной всего-то капиталу одиннадцать рублей! А мне аж до города Талпеды ехать…
– Как-нибудь доберешься, – сказал я. Мы уже подъехали к вокзалу. Я вылез и достал из багажника мешок. На весу нести его было трудно, а на плече – нельзя: что потом станет с моей рубашкой? Нужна была газета – старая, с засохшей краской, и я побежал за ней в вокзальный киоск. Когда я вернулся, старушка в прежней позе сидела в машине.
– Не доеду теперь… Пропаду, – покорно, на одной ноте сказала она, глядя на меня беспомощно и ласково, – наверно, древние верующие люди встречали таким взглядом свою смерть. Бабка протягивала мне темную сморщенную жменю, и я разглядел там ветхую чистенькую пятерку, сложенную в три сгиба.
– Ты чего это надумала? – сказал я. – Как же ты прожила жизнь? Я пошутил, а ты… Как же ты прожила?! Спрячь деньги!
– Так неш я знаю? Ты на меня не сердись, милой… Я в город Талпеду, к зятю еду.
Я не слыхал, чтоб на свете был такой город, и сказал:
– Сволочь твой зять, вот кто!
– Да не-ет, – не согласилась она, – Михалыч-то хороший! Он там на корабле рыбу полонит.
– В Клайпеде, что ль? – спросил я.
– Ага, в ей, в Талпеде… А ты не сердись, ладно?
– Сама ты Талпеда, – сказал я, и мы пошли в вокзал – она впереди, а я с мешком сзади. Настроение у меня было то самое, что мы с Генкой называем железным…
Пока я пристраивал в вокзале мешок и его хозяйку, пошел дождь. Осадки таксистскому плану не помеха, если они затяжные, – людям все равно надо жить и передвигаться, но короткий тучевой дождь – плохо: жители нашего города предпочитают пережидать его дома или в подъездах и не тратиться на вынужденное такси. Я поехал на ближайшую стоянку. Там уже припухали три наши машины, и в последней горел плафон: ребята забивали козла. Они позвали меня «четвертым», но я не пошел. Эту игру, наверно, выдумали природные калеки или каторжане. Во всяком случае не сильные и не свободные в выборе развлечений люди.
В «Экране», что я захватил в вокзальном киоске, рекламировались съемки «Анны Карениной». Вронский с Анной тут были похожи на себя в такой же степени, как похожи мы с Генкой на испанских рыцарей. Не больше. Что ж, наверно, трудно актеру или актрисе подделаться под каких-то там князей и княгинь. Наверно, не простое это дело… А вообще-то в настоящей жизни подделаться под кого-то можно. И легче подделаться слабому под сильного, чем наоборот. Тут нужно только «напустить» на себя вид – заучить жест и слово, а вот сильному под слабого сыграть в жизни труднее, потому что в этом случае надо «спускаться», а полностью спуститься с «себя», по-моему, невозможно… Мне, например, легко играть перед Генкой роль сильного, потому что на самом деле мы с ним ровня. Во всем, кроме внешности: у меня серые глаза, русые волосы и рост сто восемьдесят сантиметров. Генка ж мне по плечо. Глаза у него карие, с цыганской поволокой, а нос трепетный, как у девчонки. Генка сентиментален. Он любит музыку, цветы, стихи и птиц. Его легко обидеть. Ну и что было б, если бы ему пришлось убедиться в том, что я в точности такой же, как он? Нет, Генке это не надо знать. Кто-то из нас должен быть сильным…
Нам с ним неизвестно, чьи мы родом и откуда мы, – судьба свела нас в детдоме, в войну, когда наши освободили Одессу и подобрали там беспризорников. Тогда нам было года по три, и с тех пор я старшинствую над Генкой…
Дождь прошел, а пассажиры не подходили, и я решил поискать их сам. В центре, возле редакции местной «Правды» ко мне сели двое в одинаковых белесых плащах-пыльниках и синих беретах. Мы поехали к шашлычной. У клиентов были поразительно схожие голоса – какие-то крикливо-перепальные, без переходных интонаций. Они всю дорогу ругали кого-то подонком и свинокожим мешком, набитым патологическими позывами к предательству. У шашлычной пассажиры одновременно начали обшаривать свои карманы. Мне следовало всего лишь девяносто пять копеек, а они все суетились и суетились, и движения их рук были расчетливо спутаны и безадресны, и я знал, что это значит – оба уклонялись от платежа. В таких случаях от того, кто первым не выдерживает и расплачивается, обычно следуют щедрое «Сдачи не надо» и резкий захлоп дверцы. От таксиста в этих ситуациях требуется как бы бездоговорная солидарность с потратившимся, – таксист, видите ли, должен тогда оценить «жест широты», благодарно улыбнуться и сказать «спасибо». Я ничего этого не сделал, потому что настроение у меня было железное, и вместо переплаченных мне пяти копеек вернул шесть. Тому, кто платил. Он машинально взял у меня две трехкопеечные монеты и швырнул их на заднее сиденье. Я попросил его не сорить в казенной машине советскими полноценными копейками, и его непотратившийся приятель опасливо взглянул на меня и поспешно подобрал монеты.
– Вот таким путем! – сказал я. – Желаю приятно кутнуть.
– До свидания, товарищ водитель, – ответил тот, что подбирал копейки. – Рады были познакомиться с вами!
Он сказал это угодливо и вполне серьезно: решил, видно, что я стукач. Любопытно, а кто тот, кого они называли подонком? Наверно, приличный малый…
Я снова выбрался на центральную улицу и ехал медленно, у самого тротуара. Мне подумалось, что такси надо бы как-нибудь украшать внутри и снаружи чем-нибудь устойчиво радостным, чтобы людей тянуло к ним как на праздник, – недаром же гондольеры в Венеции сплошь гитаристы и песенники! Я до предела сбавил скорость и включил радио. Неведомый солист гремел-рассказывал каким-то бодро-бездумным голосом о том, что он не знает номера хотя бы, и на каком, не знает, этаже, что жизнь его – квартира – у прораба на сложенном гармошкой чертеже!
Удивительно, как это такое проходит? Разве Генкина нынешняя песенка хуже? Черта с два!
Мне пора было перекусить, и я поехал на Набережную, к дежурному гастроному. Это самая красивая улица в нашем городе, потому что дома тут старинные, приземистые и покойные, со своим обликом и цветом, и тут много каштанов и травы меж ними. В конце Набережной стоит древний белый собор. Колокольный звон ему запрещен в одно время с нашими сигналами, и собор служит втихую. В его монастырском здании – под каштанами и тополями, унизанными грачиными гнездами, – размещен роддом. Говорят, будто бабы легче всего рожают тут весной, когда выводятся грачинята. За все это – немой собор, каштаны и тополя с прочернью гнезд, грустная и кволая городская трава, рождающиеся дети, у которых есть и надолго останутся отцы и матери – я люблю Набережную. Я нарочно, чтоб проехать по ней из конца в конец, свернул вначале к собору, и там меня остановил пассажир. Он стоял на мостовой и обеими руками взмахивал мне навстречу, будто отбивался от ос. Я уже затормозил, а он все взмахивал и пятился назад, – наверно, до этого мимо него прошло несколько занятых машин и теперь он не верил удаче. Я открыл переднюю дверцу и спросил, куда ему надо.
– Пожалуйста, прямо, – сказал он. На нем был какой-то немыслимый пиджак горохового цвета. Крахмальный воротничок рубашки приходился ему не то широким, не то тесным и влезал к ушам – большим, розовым и оттопыренным. Очки, по-моему, тоже были ему малы, а может, велики, потому что то и дело спадали, и на безымянном пальце его левой руки я заметил толстое железное кольцо с большим черным глазком. Я тогда в третий раз читал «Войну и мир», и мой пассажир был не двойником и не копией, а настоящим, живым Пьером Безуховым, каким тот сформировался в моем мозгу. Мне уже не раз – особенно по ночам – приходилось возить героев из больших книг, но эта иллюзия обычно продолжалась до тех пор, пока не начинались разговоры. «Пожалуйста, прямо» – по интонации голоса и нечеткости смысла было пьеровское, но мало ли что могло последовать за этим, и я молча проехал мимо своего гастронома, а в конце Набережной притормозил и взглянул на пассажира. Он ни к чему не готовился, и я пересек площадь и выехал на Степную улицу – длинную, неприбранную и затемненную, как наше с Генкой беспризорство.
Я уже признавался, что не всех мы возим одинаково, что все зависит от того, кто сидит, но теперь я ехал совсем особенно: машина шла бесшумно, неторопливо-плавно и по-живому свободно; она была чутко послушна мне, а я ей. Мне все еще хотелось молчания, – было хорошо в полутьме и втайне считать себя… ну, скажем, князем Андреем, подвозящим в своей карете Пьера куда-нибудь в пригород Петербурга на заседание масонской ложи. Он сейчас выйдет там, потрогает очки и невнятно скажет мне, щурясь и клоня вниз голову:
– До свидания, князь. Я непременно буду у вас завтра в полдень…
– Послушайте, а нельзя ли вместо красного зажечь зеленый? – неожиданно сказал пассажир. Я не понял смысл просьбы, и он дотронулся рукой до ветрового стекла. Я объяснил, что в таком случае придется выключить счетчик, а это привлечет к нам контрольную машину.
– Контрольную? Этого не нужно, – сказал он. Я засмеялся, а он смутился, и машина пошла еще плавней. Мне можно было уже не опасаться разрушения своей шальной ребяческой мечты, потому что наполовину она как бы сбылась, и я стал внимательней приглядываться к своему соседу. Нет, он ехал не на заседание братьев каменщиков, а совсем в другое место: к Ростовым, и ему было не то что хорошо и радостно, но прямо-таки изнурительно и щекотно, – это угадывалось по тому, как он бессмысленно улыбался и шевелил пальцами рук, будто ворожил; как не находил нужного ему положения, ерзая на сиденье; как украдкой взглядывал на меня, решая, видно, способен ли я постичь что-нибудь в этом изменившемся, обновленном для него мире. Ему, наверно, хотелось поговорить, – не обязательно о причине своей радости, а так, о чем угодно, и, конечно же, он не предполагал найти во мне достойного собеседника или хотя бы слушателя, – шофер есть шофер, и это нисколько меня не обижало. У силикатного завода, в который упиралась Степная, я на секунду осветил кабину, чтобы пассажир смог разглядеть табло счетчика. Он и посмотрел туда, но ничего не сказал. Тогда я приглашающе спросил, куда нам двигаться отсюда. Он, наверно, не расслышал или не понял вопроса, и я сделал круг и поехал назад.
Это трудно объяснить, почему тогда в мое сердце впилась короткая боль обиды за свое детство, – может, вид Степной напомнил его, и я подумал, что мы правы с Генкой, решив никогда не жениться, чтобы наши дети не унаследовали судьбу отцов. Затем я подумал, что это бред и чушь, и в то время мой пассажир сказал:
– Четыре с половиной! Надо же!
Я только мельком взглянул на него. Он сидел подавшись вперед и держал на весу руки. Сейчас он ими всплеснет, как там на Набережной у роддома, когда останавливал меня, и я сбавил скорость и спросил:
– Вас можно поздравить?
– Благодарю вас, – сказал он.
– Сын?
– Сын! – изнуренно подтвердил он.
– Богатырский вес, – сказал я.
– Правда? – встрепенулся он. – Это ведь редкость, а?
– Конечно, – сказал я, – обычно они весят не больше двух.
– Замечательно! Слушайте, а мы не могли бы поехать куда-нибудь за город? Чтобы костер, понимаете?
Он проговорил это фальцетом. Я подрулил к тротуару, осветил кабину и достал блокнот и карандаш. На левой стороне листа я написал единицу и двойку – свой сменный план в рублях, а на правой – фактическое выполнение, которое равнялось девяноста пяти копейкам наличными и двум рублям десяти копейкам, показанным на счетчике. Дефицит в сумме восьми рублей и девяноста пяти копеек я предельным нажимом карандаша изобразил в конце листка и подал его счастливому отцу. Мне было плохо от всей этой бухгалтерии, и я сказал:
– Вот что будет стоить нам ночной сервис.
Он принял от меня листок, пощурился на него и достал тринадцать рублей.
– Пожалуйста. Хватит?
Вид у него был «а черт меня подери». Деньги, конечно, можно было взять, но тогда исключался костер на двоих и пропадал «князь Андрей», тогда я стану в стороне и не вылезу из машины. Но, может, он так и хочет?
– Денег вам хватит вполне, но заплатите после. Счетчик будет работать, – сказал я.
Он снял очки и доверчиво спросил:
– На что вы обиделись? Может, мало?
– Как вы намерены жечь костер? В одиночку? – уточнил я.
– Нет, с вами, – ответил он.
– Я тоже так думал, поэтому и сказал «нашего сервиса».
– Так в чем же дело?
– В моей свободе у костра, – сказал я. – С вас два десять по счетчику и четыре сорок пять плановых. Итого шесть пятьдесят пять.
Меня подмывало брякнуть «позвольте получить, граф», но он сидел насторожившись и нахохлившись, – чего-то испугался, и я сказал:
– Да вы не беспокойтесь, я беру и «чаевые», и «сдачи не надо», и всякие другие. С вами у меня необычная поездка. Просто я подумал, что без меня вы в своих очках не разведете в темноте костра.
Он с сомнением посмотрел на меня и с той смешной театральностью, когда робкие люди принимают смелое решение, спросил, где можно достать сейчас шампанское. «А городовых привязывать к медведям будем?» – хотелось мне спросить. Я выключил счетчик и поехал к вокзалу. Там он сходил в буфет и взял две бутылки коньяка и две бутылки шампанского. Он нес их как новорожденных – на груди, и сам ступал на носки как балерина. Я побежал в буфет и купил хлеба и четыре порции холодного языка.
Наш с Генкой перелесок спал. Под светом фары на деревьях потревоженно завозились какие-то большие птицы, и опадающая с веток капель вспыхнула ярко и радужно, как игрушечный беззвучный салют. Было ясно, что костра нам не развести, – тут все было мокрым, но я на всякий случай снял рубашку и пошел поискать сушняк в створе фар. Трава тоже была волглой. Обшлага моих брюк сразу же отяжелели и обмякли. Я пощупал их и вернулся к машине. Пьер самостоятельно зажег там плафон и сидел сосредоточенный, тихий и благостный.
– Ну как? – с придыхом спросил он и снял очки.
– Сейчас будет, – сказал я. Мне это – сжечь запасное колесо – пришло в голову внезапно, в момент, когда Пьер так доверчиво и вожделенно спросил про костер, и я подумал о себе старинно-книжно и красиво, в третьем лице, – «тогда он широким жестом открыл багажник, подхватил запаску и понес ее впереди себя легко и гордо, как носили когда-то псковичи свои боевые кованые щиты». Я все так и проделал, выпустил из камеры воздух, потом набрал из бака в Генкину пустую четвертинку бензина и облил колесо. Когда пламя с гулом взметнулось вверх, Пьер смятенно спросил, что я делаю, но я объяснил ему, что это старая запаска, без протектора, и он успокоился.
– На ней нельзя ехать?
– Теперь нет, – сказал я. Мы выбрали из машины заднее сиденье и поставили его близ костра, потом я надел рубашку, и тогда мы познакомились, – он назвал свое имя и отчество, – Георгий Павлович, а я только имя – Владимир.
Колесо горело каким-то аспидно-красным огнем, и чад от него всходил тяжелыми бурунными клубами, но нам сиделось хорошо и покойно, потому что ноги были протянуты вперед, к костру, и пили мы из Генкиной баночки из-под сметаны – сперва шампанское за мать и сына, затем коньяк за них же, потом опять шампанское – за самих себя. После этого мы поцеловались, перешли на «ты», и Георгий Павлович спросил, как я считаю, не назвать ли парня Владимиром? Я ничего не имел против, но все же предложил другое имя – Геннадий.
– Это неплохо слышится, – согласился он.
– Конечно, – сказал я, – вырастет и – Геннадий Георгиевич!
– И аристократично, – размыслил он. Я наполнил и передал ему баночку коньяка пополам с шампанским. Он выпил и решительно заявил: – Нет, Володя звучит лучше. Русее. Во-ло-ди-мир! Чуешь глубину?
– Еще бы! Улавливаю! Между прочим, в нашем доме Сталинита и, кажется, Никсерг живут, – сказал я.
– Ну ее к черту, политику! – трезво сказал он и оглянулся. Мне тоже хотелось обернуться, – что он там учуял? – но я не стал этого делать и сказал как глухому:
– А крепко мы напужаны, граф. Изволили отбывать, что ли?
– Немного, князь, изволил в свое время, – неохотно признался он. – А ну ее к черту, политику! Давай лучше выпьем еще по одной!
Я не возражал, и мне захотелось спеть сегодняшнюю Генкину песенку, но, кроме мотива и начальных слов, я все забыл.
Мой Георгий Павлович заметно осоловел, – наверно, смесь повлияла, а я ощущал ту стремительную заостренность и невесомость тела, когда хочется летать. У нас еще оставались коньяк и шампанское, и нашему адскому костру конца не виделось, но было уже поздно, мне следовало возвращаться в парк. Мы установили в машину сиденье и загасили костер. Когда мне приходится немного выпить, езда со мной полностью безопасна, потому что я тогда вдвойне вижу, слышу и чувствую не только глазами, ушами и сердцем, но всем своим телом и духом, каждой клеткой и порой. Мы тогда сливаемся с машиной воедино и оба – я и она – точно знаем, в какой миг предупредить друг друга об опасности. Об этом, понятно, не потолкуешь с автоинспектором, но перед ночным другом я могу похвастаться или нет? Он выслушал меня и окончательно решил назвать сына Владимиром.
– Только возьми, пожалуйста, у меня еще пять рублей, – просяще сказал он. – И бутылку вон забери, ладно?
– Очень хочешь, чтоб взял? – спросил я и остановил машину.
– До смерти хочу! – сказал он и всхлипнул. Я положил в задний карман пятерку, и у меня тоже навернулись слезы, и мы обнялись и минут пять посидели так – неудобно, спаянно и грустно…
На всем пятом этаже нашего крупноблочного ковчега со двора светилось только одно окно, – к Генке, конечно, прилезла Нита, и я сел на скамейку в скверике. Нита – это та самая Сталинита из нашего дома. У нас с нею трудные ножевые взаимоотношения, – мы терпеть не можем друг друга. Она из прочной семьи, что живут на вторых этажах. Ее отец – какой-то заслуженный гулаговец в отставке, а мать преподает литературу в средней школе. Сама Нита ведет «рассеянный» образ жизни, но дело тут не в этом и не в ее благополучной родословной: когда я вижу прямоугольную мощь ее спины, мне никак не постичь, что нужно этой развратной барабанно-пустой махине от моего Генки – малосильного мужичонки-девственника! О том, что она глупа и лжива, кричит в ней все: круглые сизые глаза, растопыренные щетки намастикованных ресниц, какая-то стеариновая сальность щек, маленький некрепкий лоб под поветью волос, выкрашенных в красный цвет, развально-потягушечья походка, чтоб волновался зад. Когда она так идет-мучается, мне хочется схватить ее и сломать в руках, как зловредную куклу-робота. Нита считает меня мелочным и злым старпером. Она называет меня «скобарником», а я ее «шкыдлой». Никто из нас не знает истинного значения этих слов, но взаимного отвращения заложено в них много. Может, я и на самом деле немного старомоден в своих словах и догляде за Генкой, но иначе нам нельзя, кто-то из нас должен быть старшим, а кроме того – мало ли чего нам – особенно мне – приходилось делать нечистого когда-то, что мы теперь должны скрывать и не хотеть помнить. Да где ей, шкыдле и добровольной беспризорнице, понять это! И я не дам ей зачумливать Генку, не дам! Я его не на помойке нашел!
В скверике было тихо, но я на всякий случай хорошенько посмотрел-послушал, что тут к чему, и спрятал в траву бутылки, – иначе, если я приду с ними домой, придется угощать Ниту. Я шумно открыл коридорную дверь, повозился с замком, нарочно споткнулся и протопал сначала в туалет, а затем уже вошел в комнату. Нита и Генка сидели за столом. На нем лежала ливерная колбаса, остатки халы и стояла пустая бутылка. Генка спросил, чего я так поздно. Я отвесил Ните кинопридворный поклон, а ему сиротски сказал:
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?