Автор книги: Lena Swann
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– У вас, что, можно оружие дома держать? – одними губами, боясь шевельнуться, ошалев, спросила Елена.
Сильвия отрицательно мотанула головой, не мигая, глядя в сторону особняка огромными от ужаса, миндалевидными глазами – в экране обожженно-рыжих ресниц которых в этот миг настолько резко отразилась перекрещенная рама горящей веранды, что Елена, затаив дыхание, уже от восторга, поразилась сходству с картиной, как будто анимированной у нее прямо перед глазами. Сильвия мотнула головой в бок, глазами внятно показала Елене стратегию: скачок вправо, еще скачок – левее, уже через забор – и, не дожидаясь визуального подтверждения разгаданного звука, на закрывая от ужаса рта, сиганула вперед, в соседний сад, и понеслись дальше кубарем, не оглядываясь, стараясь держаться за кустами – короткими, но безостановочными перебежками – до тех самых пор, пока жуткий дом на окраине не пропал из виду – и тогда они обе выпрыгнули из-за чьего-то очередного малорослого плетня на дорожку и с автомобильным скрежетом кроссовок по гравию выбежали на перпендикулярную улицу, еще заворот – и когда они, уже чуть успокоившись, но еще дрожа, с горящими, счастливыми (из-за скорости, из-за вот этой бегунской свободы, из-за оставленной позади опасности) глазами, под жаркими звездами, все еще не сбавляя темп, шагали по восторженно скрипевшей, казалось, на весь мир, гравийной дорожке, а Елена почему-то вспоминала странно аукнувшиеся – вот сию вот секунду – в жизни – Кеексовы ксерокопии старых газетных документов – про теракт, бегства, погони – и невероятные истории спасения единичных заложников из смертельной опасности, – Сильвию вдруг прорвало – она вдруг взмахнула обеими руками, как будто что-то выбрасывает из кулаков, и заорала:
– Достали они меня все! Родители в спортивную секцию заставляют ходить – эта идиотская легкая атлетика! Диета все время! Тренировки! Ненавижу! А теперь еще эти походы в магазины по полдня с нашей русской гостьей! Нет, вот скажи мне: что интересного в магазинах с одеждой? Как можно торчать там часами?! Объясни мне?! – орала она, как будто проблевываясь после векового молчания. – Это же скучно! А она требует, чтобы мы ее каждый, каждый день, везли в самые большие магазины! Нет, она милая, конечно – ну ты меня понимаешь?! Достали все! – повторила она уже с какой-то жуткой радостью на лице, что может, смеет, наконец, выговориться. – Ну объясни – ты ведь русская – ну что можно три часа подряд делать в магазине одежды, ничего не покупая! Ходить и трогать и мерить всё! А?!
– Знаешь, честно говоря, ты выглядишь как раз как человек, который гораздо лучше знает на это ответ, чем я, – не удержалась и съехидничала Елена, стягивая с себя джемпер, расстегивая рубашку, и вытирая рукавом пот с лица.
Сильвия с припадочной яростью закатила глаза:
– Все вот так на меня смотрят! Мне поговорить даже из-за этого не с кем! Завтра опять надо долбить на уроках – родители требуют, чтобы я лучшей в классе была! Лучшая, лучшая, лучшая, лучше всех одеваться, лучше всех на уроках отвечать, лучше всех в секции бегать, не сметь толстеть! Достали! Не могу больше это всё видеть! Достали! – пробумцала она с яростью. – Сейчас все по домам разойдутся – а мне еще физику зубрить сидеть придется. Я ненавижу их всех! А вдруг спросят на уроке завтра? Знаешь, какой мне скандал родители устроят, если не получу отлично!
– А ты технику Хэссэ практикуй! Фиговый, конечно, шрифтштэллер, а как философ – так еще хуже, – но зато неплохой педагог, – издевательски предложила Елена, закатывая рукава, и чувствуя такой жар, что нырнула бы даже в Айзбах – если бы он был под рукой. – Помнишь, как у него герой учителей гипнотизировал, чтоб к доске не вызвали?
Сильвия удивленно загоготала. Но тут же, погоготав еще для порядку, честно призналась, что Хэссэ никогда не читала. И на всякий случай попросила объяснить методику поподробнее.
Выяснилось, что Сильвия, по требованию матери, у которой, на предмет образования достойной породистой девушки, очень строгие требования, даже читает много: прямо с конвейера, всю новую литературу – с девичьей, впрочем, невзыскательной близорукостью – и модного мелкого вонючку Зюскинда, например, считает хорошим писателем – и о книгах, по совету той же матери, судит по рецензиям, публикуемым в газетах и журналах.
– А что бы ты сделала, Сильвия, если бы тебя захватили в заложники, а? Вот ты живешь себе – живешь, и вдруг – выскакивает из кустов крыжовника дядька с карабином – и… Три возможности на выбор – бежать; сражаться; или позволить убить себя?
– Убила бы… Убила бы его сама! – выпалила Сильвия – и опять раскатисто, чуть нервно, как лед, выбрасываемый в раковину из стакана для коктейля, захохотала.
– Ага? А когда тебя учителя, или друзья, или твои же родители в заложники берут – ты даже не сопротивляешься?! И заставляют ходить в школу и заниматься тем, чем тебе не интересно и противно, и становиться такой, как хотят родители, и читать то, что тебе не интересно? Жить не так, как ты хочешь – и жить всю свою жизнь не своей жизнью, а такой, как принято? Это ведь, в каком-то смысле – даже страшнее, чем физическое убийство! Потому что они уничтожают твою личную, индивидуальную, неповторимую жизнь – уничтожают тебя. Ты ведь с готовностью позволяешь отнять им у тебя твою жизнь, правда? Ты согласишься всю жизнь быть у них в заложниках, Сильвия? И ни разу не попытаться даже сбежать? Пусть со смертельным риском?
Сильвия опять гоготнула, звучно отстрельнула с волос обеими руками заколку-автомат, встряхнула пшеничными колосьями волос, сунула заколку в карман джинсов и размашистым, чуть взлетающим на замахе, шагом с оттяжкой, зашагала по дорожке в такт с Еленой, казалось, зримо даже дыша одной волной жаркого, ночного, почти летним кажущегося, воздуха.
Когда они дошли до дому Сильвии, ее родители еще не вернулись из Мюнхена. Безымянные гости, как крысаки, подъедали на первом этаже остатки колбасной нарезки из двухкамерного холодильника.
Дьюрька с Густлем, и Аня, и Ксава с Воздвиженским – ушли. Свет в большей части гостиной был прибит. Ольги Лаугард тоже было нигде не видно. И не слышно.
Разморенные Таша и ее друг в обнимку полулежали на диване в светлой половине комнаты – ровно в том самом месте, где находились в начале вечера: Таша вытянула вверх ноги в черных чулках, пристроив пятки на высокую мягкую диванную спинку, а головой, как на подушке, покоилась на телесах обнимающего ее толстоватого дружка.
А вдруг объявившаяся невесть откуда страшно веселая Катарина, обрадовавшись Елене, как сестре, рассказывала ей, что по дороге они с Мартином заблудились и случайно очутились вдвоем у Мартина дома – и поэтому сюда она, уже одна, добрела только минут пятнадцать назад.
Домой шли пешком. В густом, темном, как будто масляном, воздухе так парило, что Катарина, взглянув на раздевшуюся уже до футболки Елену, тоже, стянув с себя нарядно-рваную, с жабо на груди, белую рубашку, разнагишалась, и осталась в одной смешной старомодной майке на белых узких бретельках, которые сразу зрительно жутко выпячивали голые плечи, делали их гораздо более мощными, чем они есть на самом деле – и вышагивала теперь в темноте, под железнодорожным мостом, в своих облегающих джинсах и высоких черных сапожках с мятым голенищем на плоском каблуке – как какой-то легкий боксер с трицепсами.
И, как только шумная компания отвяла, опять им невыносимо тяжко было друг с другом молчать. А отвечать на обывательское смыслоподражание Елена была уже не в состоянии.
Когда Катарина отперла опустевший после срочного отъезда Марги дом, Елена ожидала, что сейчас выбежит Бэнни – и как всегда разрядит обстановку своими шерстяными боками. Но Бэнни не вышел.
– Бэнни? Бэнни?
– Вос из? – отозвался с запертой веранды пиратским голосом Куки.
– Ничего не понимаю, – говорила встревоженная Катарина, вернувшись сверху, где проверила Маргину спальню. – Обычно, когда Францля нет дома, Бэнни у мамы под боком на кровати спит. А когда нет их обоих, так и вообще дрыхнет там один, как король, у них на кровати. Носом одеяло разроет, и, как в конуру туда… Что-то странно… Куда он залезть мог, что нас с тобой не слышит? Можно я зайду в мою, то есть в твою спальню, наверх? Бэнни, вообще-то, не любит туда – высоко, но все же… – и она уже убежала опять вверх по ступенькам.
Проверив и там, и еще раз сбегав в комнату к Марге, и в подвал, и еще раз на кухню: насыпав в железную миску комбикормовую гору и погремев на весь дом собачьим угощением – Катарина сморщилась, тяжело задышала и готова была разреветься:
– Я не понимаю, где он? Что случилось?
– Пойдем посмотрим на террасе. Может, мы там его заперли случайно, когда твоя мама уезжала?
Катарина, дернув деревянную дверь, и чуть не вырвав замок с корнем, вертя не слушающимися пальцами ржавый ключ, ворвалась на веранду и, залив ее светом, пнула ногой и проверила первым делом кадку с юккой: любимый лаймовый обслюнявленный теннисный мячик, который Бэнни на прогулку всегда брал с собой, лежал на месте.
Выскочив на улицу, Катарина носилась по спящему переулку и, уже наматывая на кулак слезы, с дрожащим младенчески скорченным подбородком, орала:
– Бэнни! Бэнни! Милый мой! Бэнни!
Елена, с ёкающим сердцем, не зная чем помочь, носилась, то за ней, то за угол – и эхом разносила псиное имя. По всем ближайшим темным переулкам. Вместо ответа уже слыша издалека Катаринины рыдания.
– Я не понимаю, как это случилось! Ведь он был дома, когда мы маму провожали! И когда мы все вместе выходили – так, вспомни: зашел Мартин, потом этот жлоб Густл – они ведь даже в дом не входили – когда я запирала дом – я прекрасно помню! Что случилось! Я не понимаю… – дрожала она.
Они вылетели уже на центральную улицу, напрасно, в броуновом движении, обшаривая городок – хотя было уже понятно, что будь Бэнни поблизости – он бы пришел на Катаринин голос.
– Катарина… – обняла ее за плечи Елена. – Пойдем вернемся домой, позвоним Мартину и попросим, чтобы он пришел помочь… – видя, что Катарина уже в истерике.
Катарина, задыхаясь и сглатывая слезы, кивнула.
Подошли к дому. Катарина, дергаясь и морщинясь, уже не контролируя отпятившихся и трясущихся в нервных конвульсиях губ, на которые Елена и сама уже без слез не могла смотреть, – еле справившись с дыханием, проговорила:
– Пойдем посмотрим в саду под деревьями! – Может быть, он… мертвый там лежит! Он бы пришел, если б он был живой!
Сшибая все на пути, не видя ничего из-за слез, не вписавшись в калитку, распахнув вместо этого кусок забора, вышибив ногой мелкий трухлявый штакетник, Катарина побежала в сад.
Елена, в оцепенении, остановилась, развернулась – и закрыла лицо обеими ладонями, так крепко и плотно, что даже вздохнуть не могла: отняла ладони от лица – и увидела кудлатую чернявую башку Францля, отчима Катарины, подгуливающего к дому. Взъерошенный Францл спотыкался – и пьяно улыбался, не поспевая за волочившем его за собой на поводке молчаливым улыбчивым Бэнни, изо всех сил молотившим фиолетовым языком, как пропеллером, которым он как будто помогал себе, и на котором как будто надеялся поскорее долететь до дому:
– А я думал, ты уехала уже… Я чего-то перепутал?.. Марга велела… Пришел – вас нету никого! Ну, ничего. Я обратно пойду, к Амброзине. Амброзина кнудли с салом делала сегодня! Вкуснооо! Жаль, что ты не жрешь, чего вкусно! – блаженно расплылся Францл. – Марга у меня та-а-к готовит! – добавил он восторженным шепотом, пригнувшись топорщащимися длинными черными усами и обдавая Елену перегаром. – Лучше готовит, чем ее сестра… тсс!.. между прочим! Ик. Но я храплю. Ик. Понимаешь?
От истошного ора Елены, состоявшего из одного только слова: «Живой!» – Катарина прибежала, спотыкаясь от счастья, своротив по пути теперь уже и деревянную калитку с петель, выхватила из рук у косого Францля поводок и, не сказав ему ни слова, понеслась вместе с Бэнни от калитки прочь, всхлипывая, трясясь плечами – в конце улицы на бегу звучно отстрельнула хромированный карабин, спустив чау с поводка, и побежала, не тормозя, дальше. Бэнни, отчаянно улыбаясь, трусил рядом восьмеркой, оббегая и обмахивая то Катарину, то Елену.
К Катарине Елена даже боялась подойти – и просто шла быстрым шагом за ней сзади.
А та, как выстрелившая, распрямившаяся пружина неслась вперед и вперед.
«Смешная ночь сегодня выдалась», – подумала Елена с нарастающим чувством волшебной легкости, когда с Фэльд-штрассэ Катарина вдруг нырнула – не руша, а переступив, для разнообразия, забор – в какой-то тайный проход, оказавшийся на поверку чьим-то ухоженным садом с обстриженными скульптурками туй у крыльца – чьим-то сквозным двором, ведшим к распаханному полю. Секунда – и перед ними распахнулся ночной простор пашни.
Красные электрички пронеслись по левую руку навстречу друг другу, чиркнув в темноте, как застегиваемая молния – и на секунду наложив кадры своих сияющих окон друг на друга, вызвав яркую вспышку. «Должно быть, это именно там, куда мы усвистали с Сильвией», – сказала себе Елена.
На миг показалось, что это не электрички проехали, а прожекторы вдруг просто выхватили пучками света квадраты медвяно освещенной уютной жизни, существующей где-то там, за полотном. Прожекторы увезли. И все затихло.
С поля тянуло внятным, недвусмысленным, коровьим навозом.
Жирная, масляная теплая темнота ночи липла к рукам.
Небо нависало как влажный кусок войлока, с прорезями для звезд.
Катарина остервенело бежала вперед, по распаханной и уже притоптанной местной популяцией кромке поля, срывая злость на попадающихся под ноги булыганах и мелких комьях земли – которые, будучи пинаемы, мягко и приятно рассыпа́лись.
Свежая пашня припорошена вся была измельченным прошлогодним жнивьем, по второму разу перемолотым – тускло желтой трухой жнивья, форматом со спичку.
Недавно проклюнувшиеся стебельки рапса блестели, от звезд, невозможно крупной росой, – крупнее, чем сами стебли, – да вдобавок капли еще и преувеличивали ростки как бриллиантовая лупа, – так, что казалось, и те, и другие вспрыгивают к небу.
Катарина, в своей бешеной рыси, спотыкалась, но все-таки, хотя бы, опиралась, при пробежке через критически скользкие полуовражки и кюветы, на знакомые по светлому времени суток подножки не смолотых комбайном, вросших в землю, валунов.
Елена же, не сумев повторить в точности танцующую мимику Катарининых ног рядом с овальной лужей (из которой пес, мельком остановившись, с удовольствием полакал), соскользнула и приземлилась в склизкую жижу джинсовым коленом. Впрочем, без малейшего звука – жестко поставив себя на mute – тут же встала, распихнув руками размытые края терракотовой бани (и вымазав в жиже теперь еще и ладони), и помчалась за Катариной дальше.
Та, без предупреждения, резко вывернула направо, на одну ей знакомую (и не похоже, чтобы вообще существующую) дорожку – и напропалую, через поле, рванула, пропахивая ногами диагональные борозды в пашне, и проваливаясь в мягкую пышную тепло дышащую землю. Все еще не в силах затормозить ни на секунду.
Елена, силясь не выдирать побеги рапса, перемахивала, из одной колеи по щиколотку, в другую. Борозды пашни все были густо усеяны непонятно откуда сюда в таком количестве нападавшими камнями. Кроссовки уже выглядели как колхозные сапоги, обросшие глиной. И оттягивали ноги как тяжелые гири. Бэнни мазал меховое пузо, но героически сигал через борозды, впереди всех – периодически оглядываясь на Катарину, и пытаясь угадать, куда ж она идет. Под ногами зачавкало. Вбегали в какие-то уж просто откровенно жирные топи. Вдруг впереди послышался мелодичный звук бегущей воды. Добежали до межи редких деревьиц, перед которыми, на дне оврага, бурлил арык, запруженный старыми бревнами и ломанными ветками, что заставляло воду звучать и петь на разных ладах. Катарина, наконец, остановилась. Молча. Стала лицом к ручью, не поворачиваясь к Елене.
Елена оглянулась назад – и увидела то, чего не замечала, глядя себе под ноги: они пересекли уже всё огромное черное войлочное поле. Овраг с ручьем, на берегу которого они сейчас стояли, был так далек от кромки поля, что теперь ольхингские домики (от которых, как ей казалось, они, в этой сумасшедшей гонке, только что отбежали) выглядели мифом, закутанным во мрак. На последние горящие, как свечки внутри Маргиной глиняной, с дырками на боку, подставочки для заварочного чайника, о́кна, один за другим, нахлобучивались войлочные клобучки ночи.
Катаринины слезы были в явном сговоре с отблескивавшим снизу, бежавшим через бревна водопадом ручья – были явно той же, местной, натуральной, ольхингской, природы. Ручей выпевал запредельно высокие ноты – явно стараясь компенсировать зрителям все изгибы и переливы жидкого ледяного кипящего хрусталя: зрелищность, потонувшую в темноте.
– Нет, я не плакала, – отпиралась Катарина, курносо подфыркивая и сминая ноздри кулаком, когда Елена осторожно погладила ее по голове – не зная, как успокоить.
Вдали, на нереальном расстоянии, в противоположном краю света, на противоположном, от железной дороги, горизонте, видны были провозимые быстрым аллюром, как бегущая иллюминация, редкие разнонаправленные огни абсолютно беззвучных машин, звук которых тонул в теплом взрыхленном густом черноземе. «Вероятно, это то самое шоссе, где мы чуть не сбили с Маргой косулю», – вспомнила Елена. «Когда это было? Кажется, уже вечность назад! А прошло всего… Сколько? Сколько дней?»
Глянула на небо – и ахнула – весь набухший войлок-то спал на землю! – и звезды – вот они – открытые, ясные, без всякой заглушки – руками ловить можно!
Над нами сумрак неминучий – иль ясность… – выкатилась вдруг из памяти монетка чьего-то старого стиха. И сразу увидела она узкую в запястье руку Крутакова, клюющую длинными заостренными ногтями темно-голубую обложку книжки: он валялся на диване, в квартире на Цветном, а Елена половиной джинсового зада угнездилась на подоконнике и, болтая ногами, глазела вниз, на тихий, мокрый после грозы, августовский старомосковский переулок, вытаращивший на нее сияющие, зарёванные дождем глаза. Справа от арки, ведущей в противоположный двор, торчала поперек тротуара явно стыренная кем-то втихаря с бульвара и приволоченная сюда колченогая зеленая длинная скамейка, деревянные продольные дольки сидения которой были так массово и планомерно отдрызганы анонимными гвоздодёрами чьих-то рук и ног, что чудом уцелевшая кафизменная поверхность лавки была теперь не шире подоконника, на котором сама Елена сидела. Их приоткрытое, на узенькую щелку, двустворчатое, мытое за последний век явно только дождем, окно клеило медовую дрожащую отраженную римскую патоку – от только что выкатившего им в глаза, из-за грозовой тучи, солнца – пристраивая солярную аппликацию меж окон, на стену противоположного дома – стену до того обшарпанную, что теперь жадно впитывающую любой свет.
«Над нами сумрррак неминучий – иль ясность…», – воинственно, с эпической интонацией, картавил Крутаков.
Елена никогда не могла (а вообще-то сказать: втайне брезговала) зазубривать наизусть чужие стихи – видя в этом что-то свально-противоестественное. Как переливать в себя кровь другой группы. Читать – наслаждаться, как музыкой – да; зазубривать – никогда. Как-то подсознательно от запоминания любых рифмовок и ритмовок заслонялась – удивлявшим ее саму, врожденным, щитом. И даже Давидовы вирши, в церкви читавшиеся на каждой службе, рифмы в которых были смысловыми, семантическими – что было гораздо ближе – а не попугайскими, – и те никогда не умела запомнить подряд – а только яростными, сами собой вспыхивавшими в памяти, прижившимися там (или, вернее, казалось – и до этого там всегда произраставшими) кустами строф.
А вот эту вот строку про сумрак – вывалившуюся сейчас вдруг из какого-то аппарата, потайную пружину которого она случайно нажала – наоборот, так тянуло сейчас дочитать до конца, так хотелось выпеть разрешение аккорда – и даже явственно видела она перед собой картаво читавшего ей с дивана в прошлом году это стихотворение Крутакова – а вспомнить ни начало, ни конец стихотворения все никак не могла.
А уж тем более – перевести для Катарины.
Хотелось крикнуть Катарине: ну посмотри же вокруг, взгляни на это бегающее вокруг нас живое мохеровое оранжевое счастье с фиолетовым языком! И эти слезы твои – по живому, живому ведь! – Бэнни. Все ведь живы!
– Жизнь – без начала и конца. Нас всех подстерррегает случай… – Крутаков подбил под себя повыше и без того огромное нежно-сиреневое облако подушищи, обшитой хиппанскими цветами и бубенцами, согнул, двухскатой крышей, обтянутые джинсовые колени, перехватил синюю книжку; правой рукой, не глядя, нащупал на стопке книг рядом с диваном дымящийся глиняный стакан чая; прихлебнул, забавно оттопыря мизинец; поставил стакан на место; устроился поудобнее, и певуче продолжил:
– Над нами – сумрррак неминучий, иль ясность… Девушка, вы меня слушаете вообще? Или опять ерррунду какую-нибудь в окне ррра-а-азглядываете?! Я для кого читаю? – прервался вдруг Крутаков, посмотрел поверх книги на Елену своими вишневыми глазами и смешно гаркнул на нее, убедительно изображая учительские интонации и быстро-быстро барабаня гамму маникюром по обложке.
Катаринины слезы сверкали, как катящиеся с неба звезды.
– Ну что, домой пойдем? – спросила Катарина у Бэнни.
И в эту секунду – когда Елена, ликуя, расслышала в памяти окончание строфы Крутаковским картавым говорком – не было больше в этот миг ничего такого в мире – ни в прошлом, ни в будущем – дорогого и любимого – до чего нельзя было бы вот прямо сейчас, отсюда, с этого рыхлого теплого поля, засеянного напа́давшими в пашню звездами – дотянуться и дотронуться. И все было живо в этот миг в мире, и не было ничего, что с пронзительной ясностью не лежало бы на своих местах.
И хотелось заорать все еще хлюпавшей Катарине: Ну посмотри же! И вот это вот поле плотного войлока, и вот эти твои слезы у поющего ручья, и даже этот душераздирающий запах коровьего навоза с полей – вся, вся эта счастливая жаркая весенняя ночь, так заботливо вытканная, сотканная – уже сбылась, уже существует, уже заполнила собой готовый специально для нее сот Вечности. И ты наверняка еще не раз обернешься, и снова и снова будешь чувствовать, как счастлива была в эту секунду, и будешь о ней вспоминать – долго. Всегда.
XVII
В прощальный вечер, перед отъездом в Москву, Хэрр Кеекс вытащил их «на природу».
На хутор, населенный двумя немолодыми дюжими людьми – луженой женщиной, напоминавшей русскую расписную бабу на чайник, и мужчиной, на ухабистой репе которого чуть не лопались штаны; они доходчиво изображали не только простолюдинов (справлявших свой досуг в национальных костюмах), но и дружных мужа и жену, живших в избе с двумя симметрично развешенными на цепи круглыми цветочными корзинами по бокам от входа. В своем натуральном порыве, завидев издали гостей, баварские крестьяне развели костер, и притащили, исключительно по наитию обширного сердца заранее заготовленные к их приезду, пару десятков килограммов копченых сарделек в кишках.
Расселись все в темноте рядками на бревнах вокруг танцующего ламбаду огня.
На решетке мангала шипели, корчились и лопались по швам жарившиеся баварцы.
Сарделька переворачивала их вилкой.
Вторая сарделька, сидя на бревне, выжимал из аккордеона шумных клопов бравурной бессмысленной музыки. Стыдно от которой было до боли в мышцах.
Памятуя недавние опыты, Елена не стала дожидаться приступов тошноты – как и умиленных рассказов баварской четы, про то, кто и откуда им приносит парное мясо для сарделек – и тихо слиняла в автобус, стоявший на приколе за двухсотлетними сизыми елями на холмике. Села на свое обычное сидение, в середине пустого темного салона, и заткнула уши валявшимся на сидении кассетным плэйером Воздвиженского с черными плотными поролоновыми наушниками – тут же обнаружив, впрочем, что плэйер не работает – и так, с заткнутыми тишиной ушами и осталась сидеть, наблюдая за пламенем костра и догорающими вокруг него темными силуэтами беззвучно говорящих головешек – с безопасного отдаления – с которого ни запаха свиного плавящегося жира было не унюхать, ни картинка не теряла своей идиллии.
Через минуту в автобус поднялся Воздвиженский.
– Честное слово, я сарделек пока еще не ел, – глупо улыбаясь, объяснил он цель визита, подходя к ней.
Елена вдруг до обморока испугалась зависшей в воздухе пошлятины и, скороговоркой, пожаловавшись Воздвиженскому, что у него в плэйере кончились батарейки – таким тоном, как будто это прекраснейше объясняло абсолютную невозможность для нее находиться больше в автобусе – тут же пронырнула под его положенной на спинку переднего кресла рукой, и пулей выскочила из автобуса.
И пошла одна шляться по хвойному склону над игрушечным хутором, за казавшимися кошмарной пародией густыми ветвями елей; и рассерженно жевала вяжущие на языке иголки.
«Очень хорошо – при людях я, значит, с ним целоваться не стесняюсь – а наедине – меня из автобуса вихрем выносит, и слова сказать ему не могу. Прекрасно. Мюнхенские извращения, – читала она сама себе нотации. – Всё это какой-то бред. Как можно вообще быть вместе с человеком, с которым стесняешься даже разговаривать один на один? Да с каким человеком вообще – мальчишка! Невнятный мальчишка! О чем я, вообще?… – снова поехала она уже по которому кругу бессильной многодневной попытки хоть что-то насчет Воздвиженского решить. – Завтра ведь уже в Москву… Какой ужас! Как я завтра войду в этот поезд – где все началось, где он вдруг появился из небытия – если меня из автобуса-то вышибает и стесняюсь ему в глаза посмотреть, когда никого кругом нет?…»
Назавтра она попросту проспала будильник. Организм забастовал – и уже отказывался вставать и опять идти наружу в молотьбу. Катарина, уверенная, что Елена уже давным-давно встала и готова ехать на вокзал, зашла за ней в спальню – и теперь сидела на краю перины, пытаясь ее добудиться, тряся ее за плечо.
Как-то совсем по-Маргински приговаривая при этом:
– Ум Готтс вуин!
Елена раскрыла глаза в полной уверенности, что она уже в Москве – да и вообще, вся эта заграничная мельтешня, вся эта драма с Воздвиженским, все эти муки из-за непрекращающейся, чудовищной, бесстыдно-материалистически-самоуверенной активности чужих людей в непосредственной к ней близости – показались ей просто дурным, пустым, суетливым сном – будто кто-то на бешеной скорости во сне провел перед ее взором все идиотские развлечения мира: сейчас она встанет… ох, нет, еще полчасика выспится – и побежит вместо школы в церковь, – и страшно удивилась, увидев прямо перед глазами Катарину: когда это Катарина, вместе с багажом всех своих птичек-морщинок на лбу, и треугольным шрамиком у взлетавшей правой брови, успела сюда, к ней, из дурацкого сна про Мюнхен, в Москву прискакать? И как это она его, этот сон, подсмотрела, и ему подыграла, в него встроилась?
Судорожно умываясь ледяной водой и пропустив воскрешающую обычно ванну, и даже не попрощавшись с так ни разу и не увиденными горлицами, ухукавшими сегодня за круглым окном как-то куце, по экстренно урезанным, для скорости, нотам, Елена со стоном обнаружила, что пенка для волос вылакана до последней капли – и, урезонить волосы, вставшие за время сна дыбом в стиле модного в Москве марамойского «начёса», катастрофически нечем. Распахнула зеркальный шкафчик, с разъеденной по нижнему краю ржавчиной амальгамой – Катаринин тайник для пахучих шампуней – и наскоро выбрала там бутылочку с идентичной надписью «Foam» – которая, на беглый взгляд Елены, должна была гарантировать тот же эффект. Нюхнула – не пахнет вроде ничем. Выдавила, немножко на пальцы, и зачесала назад волосы: вроде – то что надо. Выдавила еще, с пол-ладони – и прочесала пальцами всю прическу, пожамкала и уложила мокрыми волнами.
Мокрая голова еще противней, чем обычно, влезала в узкий хула-хуп футболки и джемпера. И резал шею сзади намокший воротник. Новенькие джинсы, которые Катарина после их прогулки по полю едва достиралась от глины, два раза досыпая отбеливателя – так сильно сели, что в них она едва поместилась. Сбежала вниз, схватила уложенную еще ночью и стоявшую у двери в прихожей спортивную сумку («Вот счастье-то, – подумала, – что даже полотенце туда ночью сунула: как чувствовала, что просплю»), перекинула на сумку провисевшую на крючке все эти две недели в прихожей московскую зимнюю куртку.
И побежала вместе с Катариной к станции. То и дело проверяя ладонью борозды волос – которые, к ее изумлению, всё никак не сохли.
Скомкано прощаясь у электрички, Елена на всякий случай, как бы между делом, переспросила:
– Да, слушай, Катарина, я там у тебя сегодня какое-то другое средство для волос попробовала. Тоже «Foam» называлось. В белом матовом флакончике. Это ничего?
Катарина хитро поджала губки и внушительно заиграла птичками на лбу:
– А ты меня спросить не могла? Это же пенка не для волос, а для ванны! Детская, без запаха только.
В Мюнхене, на вокзале, стоя уже в самом начале перрона рядом со своим поездом, Елена вновь смотрела на светящиеся лавочки и киоски с бубликами – и на выкреста-голубя, деловито разгуливающего у ее ног, который, казалось, был перевязан темно-фиолетовым бантом по сизым крыльям крест-накрест так туго – что Елена даже удивилась, когда он легко распахнул оперенье, снялся с перрона и, подобрав чистенькие розовые шасси, взмыл в залитые светом горние полости, довольно уродливого, впрочем, угловатого вокзала. Из ближайшего вокзального кафе оскорбительно несло жареным беконом.
– Прощай, мой город Монахен, – с грустью выдохнула она, отворачиваясь, и идя вдоль по перрону к вагону – в эту секунду четко поняв, что даже если приедет еще когда-нибудь в Мюнхен, то все равно никогда уже не сможет высечь того самого первого, сказочного, заграничного ощущения из этих вот неказистых, угловатых, на глазах теряющих очарование (так что она старалась уже как можно быстрее, не оглядываясь, идти по таящему фантому перрона) вокзальных стен, и не в силах будет воскресить того чуда, той волшебной фотографии, которая жива была теперь только в ней.
Дьюрька любезничал с провожавшим их Кеексом: опрометчиво доверил ему свой квиточек на отпечатанные фотографии, которые так и не успел заскочить забрать перед отъездом – из «Кодака» позади Мариен-платц, – жадно перезарядив фотоаппарат новой пленкой.
– Хэрр Кеекс! Спасибо вам еще раз огромное! – не скупился на благодарности Дьюрька, стараясь стимулировать раззябу-учителя. – Так здорово, что вы пришлете мне потом в Москву фотографии!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?