Текст книги "Четыре сборника"
Автор книги: Леонид Иоффе
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Декоративный оборот
Весна
Рассеивались клейким шелестом
на трепетные покрова
декоративные аллеи,
их дерева.
На лица наплывало веянье,
витали дни,
как самокатики весенние,
детей вельветками.
Усыпан сумеречный перстень —
овал, исход —
усыпан верностью вечерней,
увит листвой.
Опахивали клейким веером —
едва наклон —
декоративными аллеями
и теплом.
1966
* * *
Что пыльца – моя жизнь полетела
мимо мяты и маяты.
И по маю без цели и дела,
пёх по маю: шалты-болты.
Нагазировано сияние.
Под глазурь отрешенно галдеть
то ли парочкам, то ли ваяниям
разомлевших от мая людей.
1966
* * *
Слыть соломинке былинкой,—
пела высь.
Пробудись, моя могилка,
пробудись.
Полнолуние вспомяну.
Память – взгляд.
Палевы поля, поляны,
палева земля.
Под луною – оскуденье.
Мертвый фон.
Полутоны, полутени
тонут в нем.
Слыть соломинкой былинке
велено.
Зацвети, моя могилка,
зелено.
Дённая или дневная —
день, как дзинь.
И святых ее святая
сонь ее, как синь.
Эх, на донышках стечений —
прочерки.
Нет от вещих воплощений
моченьки.
Слыть соломинкой былинке
велено.
Запылись, моя могилка,
пепельно.
1966
Странница
Памяти Леночки Васильевой
Негадана и тонко
надумана и в тон —
тисненая котомка
на житии святом,
и, Боже, – косы, косы —
и босо, тоже в тон,
умахивает посох
по верстыньке пешком:
от мрамора как праха —
к блаженным сторонам!
Последняя рубаха —
последнюю отдам.
И небо – тихо, тихо —
ну, синевы затон,
и детские мотивы
над дедовским прудом.
И ты к земле припавши
и небо возлюбя,
замаливай уставших,
замалчивай себя
молитвы благолепной
утешным голоском.
Да будет лето, лето
и в сердце, и кругом.
1966, 1999
Силуэты
Холм украсив —
изваяньем —
сумеречно слыть.
Воспаряя,
над полями
палевыми плыть.
Вкопанно,
лелея трепет
елей и аллей:
ветреные повторенья —
ветви вне ветвей.
Сгорбившимся у прибоя,
внемля, будто нем:
удаление морское —
утолением.
1966
* * *
О, Пярну…
Летки-енки
курортных берегов.
Мне снятся уроженки
нерусских городков.
Нордическим налётом
готическая бровь.
Спортивные народы,
спортивная любовь.
К сосновому покою!
Где европейский лес —
над оловом прибоя,
под оловом небес —
я, как сегодня, вижу
полоску той земли
и девушку из книжек
к трем сосенкам вдали,
наклеенным картинно
на черно-белый фон
над линией залива
воротцами на нем.
1966, 1977
* * *
Валун-филон,
убогий горбик даты —
ветшал
от яда паузы, пока
моя душа
освобождала залу
для длительности белой ледника.
Редел,
в окне возникнув, миг
и снегом тихо падал.
1967
* * *
Тускнеет глянец на гирляндах разумений,
когда
с поклоном дому Вашему и дню
каллиграфически готовлю изумление
на опереточную тему: не виню.
По еле-снегу, поукрашенному зеленью,
железный шлейф узкоколейки пролегал —
вдоль ярких заморозков, хрупких и осенних,
шел поезд пригородный к той, что далека.
Мои,
за ярусами дачного макета,
надежды плакали, покуда у себя
Вы жили, девушка, нисколько не задеты,
а значит, милая, ни капли не любя.
Как распадаются дымы узкоколейки.
Мороз клубящийся ничуть
не оседает на вагонные скамейки,
в угоду горечи оттаивая в грудь.
Но шпагой солнечной, а выпад – луч и лето,
колол из тамбура, дрожа наискосок
в пылинках памяти, по звуку и по цвету —
иллюзионного пошиба голосок.
1967
* * *
Мы – на перроне,
где двери дачных поездов
резиною в полтраура обиты;
ты – в золотых волос короне,
но пусть другой тебя возводит на престол;
прощай, моя славянка, будь забыта.
Живи не далеко себе, не близко,
таким деньком-дымком;
а мне твоя московская прописка
была с круг неба штампиком.
Поедет поезд в Конаково,
и ты махнешь мне из оконца.
Но жаль-то как! Нельзя ли снова
нам повторить наше знакомство.
Я подводил ее к вагону
и расставался неумело,
а из толпы людей вдогонку
ей поклонение летело.
Ты – загляденье, ты – блистанье,
ты – сероглазая лилея.
Носильщик ахнет: золотая,
и поторопит: веселее.
А золотая,
облокотившись из окна,
была как невидаль какая
окаймлена.
1966, 1994
* * *
Мольбой нарушена,
к утру сулит покой
ночная тишь, как тушь —
на парапете
под аркой рук
белел из темноты
лик ялтинки,
чьи веки нежил ветер
еле-дуновением с воды.
Прихлынь теплынь —
так зябок миг ее на свете.
1967
«Смерть Вазир-Мухтара»
Приговор шариата объявлен.
Огорчит узколицый семью.
Шахский евнух… та самая капля.
И коран осеняет резню.
А посол прозябает небраво,
Туркменчайского мира творец:
пара слов, пара шуток и – слава
кулуарной поимки сердец.
Фрак неистов. Очки на столетье
упредили ученый глазок.
Корчил автора. Сох от комедий.
И куруры выкачивать мог.
И служебный расшив на мундире
полномочно возвысит его.
Но прожекты касаются в мире
многих, кроме тебя одного.
Может, евнухов души дряхлее,
может, русская крыша течет,—
но шикарный министр шалеет,
из предсмертия выжав полет.
И вазир завершает вояжи.
Шевелит персиянка чадрой:
на мешках подставною поклажей —
Грибоед, награжденный арбой.
1968
* * *
Дипломаты,
искусники жеста,
кустари государственных склок!
Интриганов
дворцовое детство
посолиднело в ранге послов.
Задний ум бескорыстно отточен.
Профанация, торг, лабиринт.
Чтобы вдруг договорную строчку,
огорошив, пустить напрямик.
И расклеена суша по мере,
и меняются пункты, скользя,
и, клянусь этикетом, – пустяк
все усобицы всей нашей эры.
1968
Мария Стюарт
Хранит Шотландия в летах
одну губительную гонку,
ведь королева амазонкой
там становилась иногда.
Так суженых пересекла,
что бились ангелы о плечи
и зори пятились навстречу
ночам, обратно в черный зал…
Ах, почему удалена
от нас та чудная эпоха,
где прямо с царственного моха
влетали жены в стремена.
А серенады забредали
на королевские дворы,
чтобы раскладывать костры
у даже высочайших спален.
1968
* * *
Узор как именно исход,
где просветление – проблема.
Окольно принимает тема
декоративный оборот.
Уверованно жду запястья.
Какой отчетливой каймой
минуют комнату,
ниспосланы рукой,
и космы холода
и облачные части.
Обособленно проплывут,
колебля вертикальный полог,
предметы, признаки минут,
в них неминуемо потонут.
И сами комнатные длины
редеют до размеров губ…
Солдатики из пластилина
мое запястье стерегут.
1966
Путь зари
Вместе и порознь
А, может, искони уж так заведено —
тепло всеобщее возделывать раздельно
и быть застрельщиком тех вековечных трелей
про всё, что есть вокруг и как всё быть должно.
* * *
Пусть род людской мне кров не предоставит
и милость женская прольется на других —
горьки куски мои, давно уже горьки,
ведь я – сиюминутный Каин,
а братья – окружение мое,
а братья – те, в упор кого не вижу,
как смею пред собой глядеть и выше
взор возводить на Богово жилье.
Не ведаю народа своего
и не прошу включить меня в какой-нибудь
народ, скоро невстреченная Родина
на грешного святой обрушит свод.
Но жалость переполнила суму,
но спины кровяным исходят потом
по горестям, которые мы копим,
по каждому, по всем и никому.
1968
* * *
Как содрогание дремотного дурмана
рос чисто внутренний, утробный чисто всхлип —
спешите ваше милосердие излить —
я перестану жить,
я жить,
я перестану —
спешите милосердие излить
на каждого, кто этому подвержен.
И жрец найдется среди нежных двух и жертва
найдется, дайте только сроком их сличить.
Пускай назавтра поменяются местами
при сочетании случайностей ином,
и значит, жертве быть жрецом,
а жрец взойдет на страшный камень,
сменив заклание на собственный свой стон,
он воздаяние получит,
ведь быть жрецом такая участь,
что лучше к солнцу пасть лицом.
Но даже при последнем издыхании
глаза по-прежнему ползут на остриё —
о, неужели это – всё,
чем сможем причаститься тайне —
перестает он жить, надрез, перестает.
1968
* * *
Я хочу спрятаться под самый прочный пласт
и сжаться до немыслимых размеров,
чтоб незаметному на кручах этих серых
влачить присутствие, чужих не зная глаз.
Потом свои зрачки расширить и напрячь
и разобрать, как перепутаны поступки,
как невозможно заржавели наши сутки,
и жутким словом заряжается пугач.
А стоит выпалить – загублен чей-то взор,
а стоит выпалить – ославлен чей-то жребий,
и губы собраны в обидчивый узор,
а зори лишними куражатся на небе.
Пусть кровной спелостью наш преисполнен стон,
наследной спелостью, живет еще за нами —
красив и грозен и безжалостен сей дом —
наш дом земной, где вместе бьемся над азами,
где воздух ловим, словно рыбы, ловим ртами
вместе и порознь и снова бездны ждем.
1968
* * *
Заманчиво, но тяжко вас любить,
под местными поющих небесами,
ведь главный подвиг наш составлен из обид,
превозмоганий их, чередований
их, нанесения последней раны злой
содружеству язычников и мумий —
пятно родимое несем от всех безумий
ваших – избранничества пластырь голубой.
Пусть мириадами раздавлен буду звезд,
кромсая высоту в три воя,
уставлюсь на одну из них и строить
начну свой Вавилонский пост.
И каждый уложить плиту
захочет в эту башню снова,
единое воздвигнуть чтобы Слово
и, свод окончив, слушать красоту.
Народы кровь свою откажутся дарить.
Зачахнет семя лицедеев.
И завершится путь зари
над вечной башней иудея.
И смогут направлять свой час
в расположение потока
все шаткие – на высь, на Бога
на истинного положась.
1968
Озеро двоих
Я зависть пышную скопил
ко всем, кто телом чист и светел,
шутя, языческие дети
из вероломных тянут жил.
* * *
Над космосом лачужным возведу
не соты, а гнездо на сваях света,
над остовом дневного постамента
несомое в ночную высоту.
Но встречи, нечаянно затеянные, и
порывы кровные, родство и раны чьи-то
на игрища ведут свои и скрытно
подтачивают свет, как муравьи.
Телами друг от друга отстоя
на расстояние позора,
пером распарываем прелести наяд,
а губы рвем у взятой к зареву измором.
И факельной окраски лепестки
на газовых соцветьях обрывая,
засушиваем пламя для гербария
и холим полыханием виски.
1968
* * *
л. м.
На фольговом листе легли
с нарядной вместе мы и ждали
отлива суточных печалей
со дна асфальтовых долин.
Парение
над стен неволей,
над месивом весенних тин
парение,
и – кланы кровель,
и – ломка искорная льдин.
Но пальцами ее не пролюбить
насквозь, это змеиная забава —
гнуть гибкой тело, только травы
так могут прорастать и жить.
Телу сквозь тело не пройти.
Лишь кверху прорастает вереск
через живое тело, через
ночные радуги шутих.
Обоих не вместить одной
плоти, живьем не просочиться
под ворсы кожистой границы,
пронизав теплокровный слой.
Гора гордыни и добра
гора —
на ложе в одночасье
два изголовия – стать властью
над всякой всякому пора.
1968
* * *
Составлю праховую нить
из прядей, виденных при жизни,—
свободен прах от укоризны,
а пепел можно обелить.
Но моментальным рвом удачи
под глянцем лаковых полов
зияло капище батрачьей
любови сельских рыгунов.
Без продолжения порыв
жил пылью над половиками.
Осталось тратить содроганье
на дальних или на любых.
1968
* * *
I
Ты живому расплаву под стать
с лица накоплялась на ложе.
Глотателю лав из-под кожи
дай олово алое взять.
Чтоб эту пожарную влагу
на ткань принимало нутро —
от оцепенелого смака
до рыбной агонии ртов.
И раб двуединого пыла
готов на полуночный бунт.
Но вызволенному из ила
не бить о граниты стопу.
II
Ты, растекаемая, стань
расплавом, ты себя на ложе
освободи от настов кожистых
и рухнуть дай в живую ткань.
Или, как озеро плескучее,
в резервуарные твои
слои
мани меня во жгучие
слои,
стань озером двоих.
Или захлестывай объятием,
чтоб ястребиное, как сброс,
вниз на содвинутые глади
олово рдяное лилось.
И русло гордое сверкнет
на всю продольную текучесть
ядом, чья бешеная участь
на рот натравливает рот.
III
Внезапная, ты наплыла
прикосновением продольным,
разламывались чтоб ладони
мои от лова стыдных благ.
Сплочение б росло —
вот смесь,
составленная из обоих тел,
уж гонит по земной красе
ткань совокупную,
и рдеет
ширь остановленных слоев,
обуглившая всех растений
корни на всём пути своем,
и смолы вязкие древесные,
покрывши землю до небес,
тоже текут по всей поверхности,
янтарный вспенивая блеск,—
а пламя б желтое рвалось
в мои полночные видения,
где некий разводил колени
зигзаг, проколотый насквозь.
Не всё ли ангелам равно,
чем сон обиженного славен.
Давно покинули мой лагерь
все нежные, совсем давно.
1968
* * *
Я зависть пышную скопил
ко всем, кто телом чист и светел,
шутя, языческие дети
из вероломных тянут жил.
……………
А мы тесним губами дев,
балами губим и влагаем
по гимну в локон и губами
белы бываем, одолев,
а мы напяливаем темь
на эти светлые подъемы,
на дюны белые, на лоно
потом и – вдаль, по наготе,
и наделяем далью той
себя от темени до пальцев
и сталью певчего скитальца
и болью дочери людской.
1968
* * *
1
Стада, ведомые к источнику.
А за холмами – ширь.
Для сыра нож, а для воды кувшин.
Вот вотчина.
2
Смугла,
постаивала у колодца,
овец пасла.
Ложе постлав – спала.
От часа переходила к часу,
как злак.
Сок вязок.
Мякоть у плода
густа.
Как плод, себя копила,
как пойма – капли не отдать,
крупицы.
В спелость облекаясь,
во зрелость года и плода,
стояла статная, тугая,
словно нектаром налита.
3
Сведу ручьи
в проточный свод воды —
проточен ход
свободных вод
и тих
и чист,
и обоймут ее нагую,
нагую и готовую войти,
водою обоймут ее, обуют
нагую возле выема воды.
Волна обула ноги. Вот
вход в родниковую палату.
Во гладь воды нагая вмята,
въята во глубь и влагу вод.
4
Литая,
постаивала у воды.
И яро —
не стыд, а сыновья —
тяжелый
пастух вошел к ней.
1973
Брат совы
А матовая чешуя,
кольчужно и не осыпаючись,
одела дни певцов с их ячеством
и безголосцев, воля чья.
* * *
Как травоядное, но мину манекена
лицом состроив, пережевывал бы годы.
Да, надобно делить их с кем-то:
страх перед паузами нагнетен в аорту
мою – откупорит ее или промоет.
Дремотой веки, будто мохом, заросли.
Я не глаза имею – бельма.
И различаю только сумерки вдали,
покуда камень на домах не доалеет.
Улыбкой женщина мне скрашивала день,
но чаяла такую малость,
что робкими души затеями
лишь вызывала жалость.
1967
* * *
Она, как облако, на пир
сует сошла – часы пропали,
границы лопнули, и стали
похожи планы на пунктир.
Речами сольными оплел
я тело милой, как стеблями,
чтоб утомленными струями
текла по ним, стихая, боль.
И зелень вечная умрет,
и криптомерия повянет,
когда под мерзлыми корнями
истает скорбно слёзный лед.
Блажен, кто губы окунуть
сумеет в реку утолений.
Гордец на женские колени
роняет голову и грудь.
1967
* * *
Взорвать кровавой кляксой прочерк
в строке
и подразумевать,
как благородный пульс височный
возьмется воздух сотрясать.
Как, выбрав жертвенник жестяный,
с карниза прянется изгой,
свистя свинцовыми костями
до краха корки мозговой.
Разводы алые пройдут
через асфальтову палитру,
их ночью дворничихи вытрут
или прохожие подошвами затрут.
Лишь персонал в халатах белых,
но ветхих,
нарасскажет про:
там… голова спорхнула сверху,
там… кровью капнуло перо.
Танцуют когтики тревог
в такт музыкальному отвесу.
Перекачу-ка я комок
тоски на новенькое место.
1967
* * *
Как отрешительница, залу
души обкрадывала нежность,
а веки спящие, казалось,
дрожат на яблоках блаженства.
И нарастало дуновение
с балконных далей,
и пальцы, сложенные веером,
не покидали
меня простертого, но грудь,
как панцирь, индевела кожей
от ожидания, что будет
потом и позже.
Необычайное растет
перед глазами Древо Жалости
к себе: и не было, так сталось,
ко всем: не чаяли, а вот.
Плашмя бы около ручья
лечь и присутствовать пространно,
да чтобы женщина, как манна
сойдя, утрачивала явь
свою…
1967
* * *
Судьба не миловала скальда.
Ничком о ней ночами пел,
как плакал,
на груди асфальтов:
мол, мир-то мил,
да свет не бел.
Костры запаливал. Кому?
Горели вырезы на фоне
побочных мраков; но ладони
с утра нащупывали тьму.
Чтоб, озарение разъяв,
облечь в словарные покровы
и новь, старинную как явь,
и явь, как тайну стари новой.
1967
* * *
Лечь навзничь вечером, когда синеет снег,
лечь навзничь вечером, когда желтеет сумрак
от свеч, и – крики, словно шрамы тишине
наносит голосом капризный полудурок.
И так тягуче ощущение вины
слепца перед далекими и близкими,
что остается только царственно выискивать
резоны в чопорных затеях вышины.
Мрут опереточные охи взаперти.
Я скорчусь так, чтобы грудные взвыли кости,
и лягу преданно, как пес, около просьбы:
прости далекая и близкая прости.
1967
* * *
Мне комнаты обоями грозят,
по струночке по плинтусовой водят
туда, где можно спать, а колобродить
нельзя, покуда моды не велят.
В тонюсенькие оттиски речей
я сплющу эти вязкие объемы.
Не пасынок ли здешних окоемов
ослеп от прободения вещей?
И длительность раздвинула пласты.
Вчерашнее. Сегодняшнее. Вечное.
Нашла кому довериться, беспечная,—
ревнителю и груму череды.
Но долго за полночь разбойничала память
сыпучим муравейником словес —
так бес
намучившийся ерзал в истукане.
1967
* * *
Шли позвоночники на торг
стержней сегодняшних и вечных.
Осталось полостью наречься,
чумное выпростав нутро.
Но перед крахом клети волглой,
в кривизнах реберных давясь,
проклясть под молниями воплей
умов смирительную связь.
По мнению живущих всех
лег злак, недопоенный солнцем,—
чтоб вашим глазынькам сколоться
об иглы аховых потех.
1968
* * *
Дышать, предчувствуя пожары
на улицах, – лишь гробить грудь.
Люди прогуливали пуделей
или попыхивали паром.
И птица гаечка-синица —
на улице-то каково —
клюет, как злачная белица,
по крошке, в сердце и насквозь.
Мы выкорчевываем дни,
но даль, вблизи неразличимая,
пирами света нас манит —
лучи сменяются —
и явь опять сочится
к нам через шахматные окна,
дневные окна на фасадах,
явь, чтобы каменные комнаты
не стали коконами ада.
Колонны сосен свод несут,
на сучьях гипсовые трубки —
снег на прудах со льдом и прутьях,
а высь лесная на весу,
как в то единственное лето,
и память тужится вразлом:
славянке северной – шалом,
и сердце в руку,—
по-пиратски, черной меткой.
(Кровь опускается, как столбик
ртути, в аорте.
Крематорная
стена
хребтом росла и холкой,
кирпичной прелестью красна.)
Я по глоточку, как былое,
пил мельком милостивый сон,
когда ресницы черной хвоей
цвели на яблоке глазном.
Ночь бальзамировала снами
утраты, стоптанные с днями.
1968
* * *
Скорее выпростать себя,
опорожнить, как обезвредить…
Страх обрастает плотью клети,
где люди слепнут или спят.
А матовая чешуя,
кольчужно и не осыпаючись,
одела дни певцов с их ячеством
и безголосцев, воля чья.
Лишь века мыкательный ветер
над купною красой дерев
летит,
и мирятся, и терпят
под ним и стог, и снег, и птица,
и стол,
и сталь во стане вер.
1968
* * *
Когда уже ничто не восхитит
и зрение измаяно дарами,—
пороги обиваем умираний
и зовами исходим до седин.
А рогу не мешало бы запеть
над зоной световых переворотов,
чтоб лепету палимого народа
победная сопутствовала медь.
В победу облачался бы народ,
на залежи похож пороховые,
чья самая горючая стихия
грядущим полыханием живет.
1968
* * *
И маска честная
и костная тоска
и розни вязкие
и грустная нелепость
и пылкость памяти
и плоти оскуделость
и снова копотная
комнатная зга.
Кормись претензией
на правду и плечо
на вензель дружеский
и шанс потусторонний,
на женский паводок
на высохшие поймы
на воды плавные
и твой на водах челн.
Все передумает
гребец или пловец
куполоплаватель
иль груд земных добытчик:
о вечной тягости
о благости, о нищих
стезях, о робости
карающих сердец.
1968
* * *
1
Пади резучая трава.
Мы совы-головы схороним
во мху, а надо мхом застонет
сосны скрипучей булава.
Чтоб даже ветер-полуночник
смирял над иглами разлет,
когда, хранима гибкой мощью,
она себя красиво гнет.
2
Луч голосом перечил с гор нам:
до купола не доросли вы,—
и дол стопу лишил опоры,
а долю – дива.
Лишь радуга перед глазами,
как семицветная судьба,
легла опорными концами
в озер ночные погреба.
3
Сгинь, идол тутошнего срока…
Любуясь глиняным овалом,
китаец, с виду одинокий,
над чашей риса фехтовал.
1968
* * *
Нам слепота как наказание,
а здания всё берегут
уют свой каменный – капканий
уют,
но льготам этим летним
в олиственелых поверху
деревьях крепнуть, дабы ветер
измерить шелестом и шхун
контурной верой, а хитоны
лугов
сокрыли б голь планет,
когда по стеблям по зеленым
земля пошлет в бутоны цвет.
И насты чистые минут
такой простор над муравою
взору сулят, что не освоить
уже ни ворохов, ни груд
воздушных,
то есть невесомых,
как высь, как волос в нежной зоне
около самого виска,
как полоз на ямском разгоне
саней, лосенка по снегам
как бег…
но, судя по распеву,
олиственелые верхи
дерев
не пели для согрева,
а жили песне вопреки.
1968
* * *
Я зрячим стану. Скоро стану зрячим.
Я точной мерой почести воздам.
И тварный чин взойдет чертой царящей
и расщепит всеобщий тварный гам.
И мирный час, муравный и равнинный,
привольный час, вольготный и речной,—
строй величальный, перечень обильный
дарует мне, продлившись надо мной.
И чтоб краса наличная земная
соразмеримо вытянулась в рост,
на чистый курс ложится речь простая,
взяв птичий клин за бодрствующий пост.
1969
.
Мой лот
Так низвергаемые или туда выстреливаемые,
где раздвигаются и величины неба,
до них дотрагиваемся, вторгаясь трелями
во стразы айсбергов, во льдов их нефы.
* * *
А на сердце и смутно и темно,
и лица дальние, на малый срок таимые,
светают в нас как пятна лебединые —
и милые и несоединимые
в единое и милое одно.
Их дарственную плавность унеся
в условные примысленные травы,
привидятся нам ласковые нравы,
привидятся, приви… приви-дят-ся.
И тесное бескрылие спадет,
и словно сотворенные пернатыми,
мы круг дадим над степью, а потом
добро и зло полетами порадуем.
И складное присутствие людей
и равновесие прекрасное
рук и мотыг, пичуг и ястребов
упрочится на пестроте.
1969
* * *
Я совершать бы мог по чести и добру
ту виноградарей прозрачную работу
по сбору гроздьев, над которыми восходы
с росою сплачивают солнце поутру.
По локоть почвой окружалась бы рука,
и час, подверженный рачительному сдвигу,
тяжелым зноем отражался б от виска
для размещения в плодах осуществимых.
Там этих прелестей пристанище и храм,
предрасположенность там к перечню благому
а что же и куда же деться нам,
из омута кидающимся в омут.
1969
* * *
Хочу цветок упомянуть
назвать какое-либо дерево
но путаю всё поминутно
не знаю никаких растений
тыкаюсь в мартовский ледок
ох, пристальность меня погубит
мне трель не утерять бы в гуле
опять я говорю не то
где Родина моя? – нигде
но одинаково содеян
удел людей и сиротеют
едино все
а если день похож на слиток
а срез деньской блестит как лед
так это ж след вееровидный
от солнца желтого пролег.
Мы – люди без людей, мы – дети
с детьми, а город наш пустой
я снова говорю не то
не знаю никаких столетий
снег слипчив – да
а март – обман
и чистый назревает ветер.
1969
* * *
Кто ж мой зенит позолотит
хоть солнцем, хоть лицом, хоть лаской —
вниз направляет мой зенит
свой луч отвесный и ненастный.
Но зыбок, зыбок я внизу,
сучат названия ногами,
а высь не слишком высока мне,
и забываю, что несу.
Морей лесов массивен нрав,
но недостаточен для взора,
лишь скалы, бунт пород вобрав,
послужат зрению опорой.
Заобращается листва,
жилые контуры, звон горный —
нас приучая сознавать
всё, что названиям угодно.
И снова мы провозгласим,
что грусть и воздух мы постигли,
и правота спасет наш флигель,
где свет ненастный моросит.
1969
Диалог
В. Фульмахту
О смерти догадался мертвый:
Живой изобразил испуг:
мой звукоряд как те фиорды
но море глубже этих бухт
я часу будущему равен
кто раньше из двоих умрет
слова слезами будут править
ну кто ж по слову слезы льет
отъединенностью душевной
не завоюешь никого
нас покорежил тот учебник
и строгость лишняя его
я прячу пагубу при свете
ты не приучен книгой жить
я интересен тем, что смертен
скучна история души
я Скандинавию люблю
давай пережидать июль…
а скандинавская погода
сыра и пасмурна была
сосна, эстонка, лето, ноты
и рондо камня и стекла.
1969
* * *
Округа щедрая.
Шатрообразный верх,
струящий дарственное бедствие ночами,
астральной тяжестью нам страхи назначает
и проворачивается на плечах у всех.
И зарождается вращательная связь,
осуществляемая копьями сверхжесткими,
та связь воителя с его оруженосцами
под звездной тяжестью, что зиждется на нас.
Но жест вселенского ослушника прекрасен:
ещё он пыжится над грозной немотой,
ещё предсмертием своим распоряжается,
в любовь с поверхностью вступая шаровой,
где напряженье стольких воль кует пощаду,
где наш единственный, наш бедственный шатер,
едва проснувшись, от востока позлащается
и жутко бодрствует, живой наперекор.
1969
* * *
1
Ты неотчетливостью бед,
ты воздухом обеспокоен —
роптала порченая ветвь
на свой же корень.
Грозит ли воздуху обвал,
я буду смята —
гадала хрупкая судьба
про бунт пощады.
И разворачивался тракт,
мощеный блекло,
а время злобствовало так,
что шло и меркло.
2
Я буду злобствовать над этим корнем смерти,
который жизнь мою вознес, чтоб я предстал,
как ветвь, не помнящая рода и ствола,
с отягощеньями скорбей на междометиях,
с упреком воздуху, чей остов светловат.
1969
* * *
Круженья бабочек и мошек,
их нервной нежности боюсь,
пыльцы, крутящейся над кожей,
и цирка лающихся дусь,
и бузотерящей руки,
поднявшейся на чью-то волю,
и сна, в чье зеркальце кривое
дневные брезжат пустяки,
и юза доброхотных глаз
боюсь – казни меня, богиня,
казни, но чтоб сама погибель
моя в зарницы облеклась.
И сердцевину топких взоров
в ту ночь осушит имярек,
а та расплющит об озёра
всех карамазов мощь и грех.
Я оборву свое дыхание.
Нет места робким на земле,
где бая свергнувший дехканин
в раю, при сабле и седле.
1969
* * *
Я вновь, как заново, собою был объят,
опять, как внове, задвигался на засовы,
и был потом я расположен вне тебя,
а был я тот, кто расположен вне любого.
Ведь нес я братьям челобитную во имя
того сплочения, которому дна нет,
и я не схимничал, я влекся им вослед —
вне находящимся и так непоправимо.
1969
* * *
Маленьким счастьем
обуглен был день мой когда-то
сумерки шли
и могу дуновение вспомнить
ту еще малость
когда королевен не надо
сам вроде жив
и в ладах вроде с вербой сегодня
или погоды
кому-то не жилось под ними
столько погод
пролетело прошло поменялось
побыл я доблестным
или побыть попытался
и горевал
что все миги прошествуют мимо
и горевал еще —
надо же было родиться
в климате блеклом
где все появлялось напрасно
зря или поздно
прелестно морозно и праздно
праздно и грустно
как стылых равнин вереницы.
1970
* * *
В. Шленову
Я сберегу её
спрячу под нежное небо
только б не рушилось
только б не гибло оно
зал полнолуния
будь к ней безогненно нежен
годы те лунные
станьте ей неба руном.
Длитесь над ивами
плавно неявно и мерно
сдвигами тихими
и незаметнее дней
жителю дальнему
чтоб не почудилась эра
и чтоб не маялся
рог возвестивший о ней.
Смолк звукоряд мой
а я обречен и беспечен
мог же родиться
а вот не родился, а вот
всем придыхательным
всем бы гортанным помещик
жил на земле бы
где климата полдень живет.
И перед Кем-то
кого никогда не узрею
и перед всеми
и перед небесным зонтом —
дайте ей долю
а храмы не ваша затея
дайте ей годы
а воздух мы сами возьмем.
1970
* * *
в. п.
Пряну в нежную рознь
прямо в солнцекрутильное жженье
та спортивная зелень
она обойдется без нас
горбоносый горбун
не получит призов за ношенье
за ношение бедных
бряцавших на кухоньке фраз.
Сожалением давним
покроется каждый оттенок
и тогда вдруг начнется
ворвется такая печаль
что при наших-то судьбах
в истрепанных ваших простенках
только брать да и выть
только брать и вопить в календарь.
Той напраслины зов
словно розовый стон среди ночи
ты – цветок издалёка
Селены присвоивший вид
и нельзя только жить
тычась в панцири злых одиночеств
среди каверз небесных
взамен ежедневной любви.
1970
* * *
Я замусолил свой порыв,
пропал в замысловатых водах,
мой Лот, не поклоняясь броду,
был брат совы,
он вплавь пересекал металл,
а море медное цветами
вдруг изошло – и перестали
крениться ночи возле скал,
и день сплошной невыносимый,
от синевы швыряя зной,
ему-слепому жарил спину
мотыгой, пашней и женой,
и закоулки вер фанерных
были неведомы ему,
как праведник, он видел скверно —
лишь свет и тьму.
1970
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?