Текст книги "Пирамида, т.2"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)
– ... потому и невыполненной, – досказал Никанор, – что невыполнимой вообще из-за биологического неравенства особей... Значит, крах мечты... но тогда отжившая мечта становится ядом для организма, парализует дальнейшие стадийные превращения, и приходится, как стараемся мы теперь, выжигать ее останки каленым железом. Что тогда, Вадим?
Некоторое время в поисках доводов тот потерянно шарил глазами по сторонам под насмешливым взором приятеля:
– Ну, во-первых, всякая великая идея, потерпевшая трагическое крушение по недосмотру, после стольких побед становится сказкой, легендой, даже религиозным мифом... во-вторых... – вдруг, раскинув руки, как бы мирясь с неизбежностью, процитировал он знаменитую строку сорвавшимся фальцетом: – тогда честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой! – и в ожидании возражения вопросительно глядел на друга.
– А ты не задумывался, что именно произойдет после неминуемого пробуждения?
– Понял твой намек... но со времен Икара всякая великая, трагически оборвавшаяся идея приобретала ореол легенды, даже религиозного мифа.
– Я имел в виду железную личность, как ее встретит прозревший, в толпу превратившийся народ на руинах былого царства.
– Видишь ли, сказка всегда смягчает участь героя. Надо думать, что по невозможности убить целый народ судьба надоумит его досрочно выйти из игры, сгинуть с глаз долой, – в полном замешательстве пробормотал Вадим и напрасно ждал ответа дружка, который жалостливо наблюдал его корчи. – О чем ты так страшно молчишь?
– А молчу я о том, – пояснил Никанор, придавая сказанному двоякий, жуткий для обоих и, видимо, ужаливший Вадима смысл, – что не слишком ли рано и вслух выносишь ты своему цезарю приговор и, главное дело, при опасном свидетеле? Ведь если рассудить, то и по самой должности своей вряд ли он глух, твой сосед, – прибавил он, кивнув на стенку, – или спит, например, а мы тут кричим, тревожа сладостный стариковский сон.
– Вот и проверим сейчас, – что-то преодолевая в себе и полуобернувшись, костяшками пальцев постучал в оклеенную цветастыми обоями перегородку. – Почтенный На-ухо-доносор, удалось ли вам закрепить на подлой бумажке все, о чем мы трепались тут?.. Ты спишь там или притворяешься? – раздраженно вскинулся он и поднятым пальцем подчеркнул значение улики. – Упорный какой, молчит!.. Может, мертвым прикинулся для лучшего подслушивания?.. Они умеют...
– Не дразни: укусит спросонья, – упреждающе сказал Никанор.
– Сквозь доски не прокусит... А раз спит, значит, мы его разбудим. Эй, падаль ползучая, выходи к нам из своей засады потолковать в открытую кое о чем, что у всех нынче на уме!.. – и вдруг исказившись в лице, бешено обоими кулаками забарабанил по гулкой, на весь дом, деревянной перегородке и предположительно в том месте, где придвинутая вплотную должна была находиться соседская койка, и сквозь зубы бормоча неразборчивое что-то: чуть ли не с пеной на губах.
– Немедленно прекрати свою гадкую мистерику, – споткнувшись на слове, властно приказал Никанор, подойдя к нему и рывком повернув лицом к себе, дважды встряхнул за плечи приятеля, который вдруг с беззвучным рыданием забился у него в руках.
– Опомнись, дитя малое-разудалое, он же слышит нас, – вполголоса уговаривал сжалившийся гость, поглаживая по спине и тем самым возвращая его в нормальное состояние, – настоящий поэт, а ведешь себя, как напроказивший мальчишка... дрожишь весь...
– От холода, дружок, от холода... как сказал Больи санкюлоту, который вел его на гильотину... – прикрывшись иронической цитатой и как бы в надежде на прощенье за свой неприличный срыв, жалко усмехнулся Вадим и, высвободив голову из объятий, взглянул в лицо своего двумя годами старше строгого судьи. – Великодушно не сердись, Ник, за обман. Боялся, что сразу сбежишь, испугавшись моей судьбы, или подумаешь еще худшее. Тот плохой человек скончался здесь, за стенкой, еще вчера, и с тех пор я, не смыкая глаз, вслушиваюсь в подозрительные шорохи вкруг себя. Старушенция утром звонила о нем куда надо, и ей обещали заехать за ним при первой возможности, но уже сутки на исходе, а все не едут... По всем расчетам приходит срок и моего изъятия из обихода, и вот гадаю, кого из нас заберут раньше. Не уходи, если не боишься, что тебя захватят заодно, и мы втроем поедем туда в одной карете.
– Ты просто очень болен одиночеством, солнышко, – жестко сказал он, – утихни, помолчи... я побуду до утра с тобою.
Подсознательно защищаясь от опасного, неизбежного когда-нибудь прозрения, юноша привык видеть в помянутом вожде плакатное воплощение пророка, во главе воспламененных полчищ штурмующего мир, но, вглядываясь в себя, всякий раз заставал там, внутри, исхлестанную собаку, которая, скуля и мочась по дороге, на брюхе ползет к хозяину лизнуть бич в его руке. То было странное и двойственное чувство – гордость и презрение к самому себе. Причем на сей раз с такой силой проявилось ожесточение, что казалось, еще чуток – и пена появится на губах. Никанор холодно и трезво взирал на его беснования. Характерно, уже тогда его недюжинные задатки сказались в понимании тактики отменных тиранов, которые в предвидении, что сразу после их кончины дурманящие толпу ужас и восхищение выродятся в гнев и ненависть, при жизни торопятся не только истребить своих потенциальных убийц, но и посмертно расправиться с ними за самый помысел измены, подобно тому, как и сейчас у него на глазах Вадим мстит дохлому стукачу за льстивую вежливость и испытанный в его присутствиии мерзкий трепет в подколенках.
С видом безусловного участия и понимания Никанор выслушал его до конца. Тем не менее, еще в школе освоив программный курс обожествления личности и обладая природной смекалкой для ориентировки в тогдашней обстановке, он расценил бы бредовую его тираду как обязательную в те годы при вступлении в жизнь декларацию верности вождю, если бы не болезненная, с вывертом наизнанку исступленность признанья Вадима. И глядя, как этот нервный, балованный мальчик от лица всех своих современников мстил покойнику за унизительные, ничем не искупаемые ощущения, пережитые в присутствии заведомого стукача, Никанор, будущий знаток эпохального мистицизма на основе причудливых увечий, причиняемых политикой человеческой душе, живо представил, как полвека спустя раздавленно сидящий на руинах своей мечты и только что от сна золотого пробудившийся народ станет возносить усопшему цезарю всяческую и по масштабам злодеяний почти безгневную хулу, не смея киркой коснуться его земной гробницы из страха пуще обозлить мертвеца.
Едва гость сделал притворный поворот в сторону прихожей, Вадим чуть не в прыжок заступил ему дорогу и вот спазматически держал за плечи, откуда следовал обратный вывод – как не хотелось ему, может быть, страшно было на целый вечер оставаться со своими ожиданьями наедине.
– Нет-нет, Ник, ты нисколько мне не мешаешь... сиди ради Бога, сколько вздумается, раз пришел! – твердил он и, подталкивая в плечи, подальше уводил от двери.
– Постой, браток, куда же ты меня в угол загоняешь?.. Я и так не сбегу, – слегка упираясь, пятился под его натиском Никанор и все не умел подобрать достаточный повод для подобного возбужденья. – И вообще, чего ты волнуешься... Может, и не приедут еще?
– Нет, все обстоятельства так складываются кругом, что теперь уж непременно приедут. Не могу перечислить их тебе, да и не стоит, дело довольно частое в наши дни, но, признаться, оттого ли, что впервые такое еще в практике моей, я как-то струсил немножко. Тебе не странно, Ник, все ребятами числились, и вот уже взрослые, и разговор с нами ведется по большому счету! – С одной стороны, Вадиму, видимо, не хотелось пугать товарища, вместе с тем требовалось каким-то доверительным признаньем оплатить его согласие остаться на часок. – Собственно, я уже третьи сутки, не раздеваясь, жду...
По чуть раскосившемуся взору хозяина Никанору понятно стало, что бывший приятель по старой памяти собирается раскрыть своему присяжному слушателю некоторые за отчетный период скопившиеся тайности, как всегда у него бывало, высшего надмирного звучания.
– В сущности, Ник, мне тебя ужасно недоставало весь прошлый месяц, но лишь теперь догадался я – зачем? – почти как прежде, если бы не участившиеся повторенья и пробелы из вовсе непроизнесенных слов, принялся излагать себя Вадим на текущее число с той, однако, разницей, что оно могло стать последним в календаре. – Представляю, как забавно в глазах штатной мысли передовой выглядит старо-федосеевский Гамлет, по пословице в трех соснах заблудившийся... В том и горе мое, что по нехватке крыла не умею подняться над ними для обозрения окрестностей – в которой стороне лежит выход. Да и покажи мне мудреца с крылом из нынешних, которые только и делают, что горючее сбоку подливают, чтобы однажды полыхнуло повеселей. И мне от тебя, пожалуй, ничего не надо, кроме как с помощью твоей, через тебя, напрасные киловатты нашего лоскутовского беснованья назад в землю опустить... Наверно, и Дунька-то наша к тебе привязалась за всепоглотительную емкость молчаливой памяти твоей, где, конечно, ничто не пропадет как в подземном хранилище, а безвестно копится для кого-то впереди... Вроде нефти, а? Не серчай, эта штука тонка для тебя, не по уму тебе... Но, откроюсь ради минуты, на меня самого всегда утешительно влияла твоя грубая дремучая сила. Вот также когда-нибудь, кровавой пеной изойдя, и род людской задремлет навечно в больших, шершавых, таких бережных и не важно – чьих ладонях, что и бывало всегда заключительной фазой земного счастья... не так ли? Короче, пока не приехали, только целительное твое, впитывающее молчанье способно немножко приглушить боль мою, Ник!
Словно его в бок толкнули, тот пошевелился слегка:
– Ну, данного лекарства у меня с избытком хватит... но сперва боль свою покажи. Ты хоть намекни для затравки, о чем речь!
Видимо, в формулировке-то и заключалась для Вадима главная трудность.
– Видишь ли, вот мы вошли наконец в неизбежный для всякого живого организма, ужасно важный, главнее еще не бывало позади, период человеческого существования... ввинтились, как по пушечной нарезке, да и заклинились в стволе. Приспело время без всяких самообольщений и на простейшем детском уровне решить радикально никогда не отвеченные вопросы – кто мы, куда-откуда и зачем, без чего нам и полшажка теперь сделать, рискованно: взорваться к чертовой бабушке? Но помнишь, когда-то на радостях знакомства, что ли, престранный чудак твой Шатаницкий лукавую головоломку тебе подкинул: как дуновением мысли весь мир в ничто распылить... целую неделю потом мы с тобой адской игрушечкой забавлялись, ко всему прилаживались, помнишь?
В ответ Никанор признался Вадиму, как по наущенью все того же Шатаницкого самому о.Матвею в голову вколачивал на досуге, будто оттого и бесплодна, даже кощунственна молитва людская, что является попыткой подсунуть создателю динамитный патрон, если, конечно, просимое выпадает из круга математического представленья, которым только и держится мирозданье.
– Заразная для ума штучка... молодые были! – вздохнул по-стариковски Никанор. – Давай, давай, выкладывай...
– Так вот, возраст наступил – как бы хлопушка, откуда любой выход смертелен, и уже не важно, как нам умереть суждено – на глупости или безумной жажде размноженья, на скользком гуманизме нашем или помянутой склонности мальчишеской баловаться спичками над бочкой пороховой. Но где то на донышке души, сдается мне, что в силу той же математической двоякости сущего если чуточку схитрить, точечную лазейку в мертвом граните угадать, то обязательно должен найтись спасительный выход потайной и тогда гуляй, человечество, в абсолютное бессмертье? Кое-что уж вертится там у меня, в кромешной темноте, да как фотопластинку высунуть на свет боюсь, чтобы едва помышленное враз в действительность не отвердело. Погоди, я намекну тебе слегка... – Он даже нацелился было и с закушенной губой от нетерпенья защурился незрячим взором в потолок, но момент, нужный момент был упущен и фокус снова сорвался. – Напомни, ради Бога, к чему всю эту музыку завел?.. Чего, чего ты так уставился на меня?
Тот хмуро наблюдал это из-под тяжко-приспущенных век. Воспаленное состояние шального парня, былого сообщника всяких умственных игр, когда-то восхищавшегося его еретической фантастикой всегда недолговечных откровений, и впрямь внушало сейчас весьма плачевные опасенья.
– Да, вот что-то не узнаю тебя, заплесневел вроде и с лица повял: на старо-федосеевском погосте, у нас ты посвежее выглядел. Видать, все сидишь, как накрымшись одеялом, проветриться не выходишь из норы... вот и плохо! – Чем больше вглядывался в бывшего дружка, тем сильней противился очевидным теперь догадкам о характере его ожиданий, слишком невероятных на фоне его головокружительной карьеры. – С чего бы у тебя, господин хороший, мерлехлюндия такая?
– Болен, как видишь... что, впрочем, к делу не относится. Ну, давай, о чем подумал сейчас?
– Да вот размышляю про твою эшафотную свечу: какого черта ты ее средь бела дня запалил?
– А что, жалко тебе?
– Я сюда засветло пришел, она уже горела. В комнате два окна. Дата под документом на столе проставлена позавчерашняя... и стула не было вблизи; значит, и не работал вроде и незачем было дефицитное добро зря тратить.
Вадим усмехнулся на него с враждебной приглядкой:
– Видать, на детектива тренируешься? Тогда полагалось бы сообразить: в керосиновой лавке внизу свечной товар без ограниченья пока продается. У меня этого добра до конца дней хватит... – и кивнул на брошенный поверх одеяла запас, не менее трех, в синей початой пачке.
– Не запускай руку в мешок, не зная – что на донышке... и выгоднее не догадываться иногда, что твоему собеседнику нужны деньги, если нечего дать взаймы: – И как-то до обидности наотмашь поинтересовался о причинах его героического похода в такую даль, словно прежней дружбы было недостаточно.
Огрубившиеся черты лица, в особенности оквадратневший, как у всех приговоренных, нос и будто мутной пленкой застланные глаза еще сильнее, нежели путаная речь или вспышки беспричинного раздраженья, убеждали Никанора, что перед ним если и не совсем вдоль расколотый, то уж с неизгладимой трещинкой человек. Тут черный, на рожок спорыньи похожий фитиль с красным шариком нагара накренился и попригас, погружаясь в расплавленный стеарин под собою и, припавший на колено, хозяин огня с такой маньякальной тревогой принялся спасать утопающего, словно какая-то тайная задумка связывалась для него с исходом борьбы на тесной арене блюдца.
– Да перестань же ты с ним шаманить, ради создателя, – не выдержал под конец Никанор. – Ну, чего ты за него, как за соломинку, хватаешься, не отпускаешь, попусту руки жжешь?
Недоступная его пониманью канитель с умирающим огнем обостряла и без того тягостное впечатленье безысходного здешнего неблагополучия, так и рванулся со своей струнно-застонавшей кровати – хоть пятерней прихлопнуть, видно, с ума его сводившее зрелище. И не то было примечательно, что мановенья пальцем Вадиму хватило остановить пришедшую в движение такую массу, а искоса опущенный им взгляд в ответ на случайно оброненное словцо, предельно уточнявшее его тогдашнюю душевную ситуацию.
– Не тронь!.. Чем он тебе мешает? И не темни... выкладывай напрямки: с чем пришел, какое дело ко мне имеется?
– Ничего у меня не имеется, – хмуро поворчал тот. – Только и хотел сказать, что больно тиховатые ваши места... вот и бесишься с тишины, как в тюремной одиночке.
Вадиму удалось кое-как, посредством канцелярской скрепки и конструкции из спичек воскресить сразу вдвое удлинившееся пламя.
– Верно, район нешумный, почти как в Старо-Федосееве, хорошо, – согласился он с Никанором и, руку наугад протянув, просительно сжал его колено. – Ты извини мне давешнего сыщика: сорвалось, не хотел. Знаешь, какой-то плохой я стал от постоянного ожидания: страшно щенку. Тот, что в саду Гефсиманском, хоть и постарше, да в придачу Бог был, но и ему в крайний-то момент не по себе стало с непривычки. – На ноги поднявшись, он устало покачивался с закрытыми глазами. – Как там, дома, все в порядке?.. Старики отщепенца не клянут, с дежурными напастями управляются?
– Как тебе сказать?.. Уповают за отсутствием лучшего... – уклонился Никанор, решаясь до выяснения местной ситуации слезную старо-федосеевскую петицию придержать. – Да ведь и сам, видать, не по славе своей живешь?
– А что, и до вас отголоски мои докатились? – чуть покривился Вадим.
– Дело твое больно громкое, богов за бороду трясти... а вера стала хлипкая: пальцем ударишь, а на весь дом дребезжит! – шутил Никанор, поглядывая кругом: все понять не мог чего-то. – Думал в хоромах тебя застать, а на поверку...
– Пугать не хотел, а правду сказать, и насмешки твоей боялся. Не все у меня там продумано до конца, но сама по себе штучка важная получается, хоть с виду и наивная. Где-то читать довелось про особо коварные мины в виде конфетки с бантиком: ребенок развертывает бумажку и становится ангелком!.. Словом, я тут сделал, для себя пока, довольно жуткое, одно роковое даже открытие... и по отсутствию уверенности, что успею доработать до философской кондиции, вот и решаюсь представить самую болванку на твое просвещенное усмотрение, какие из нее можно выточить занятные фигурки...
– Обожаю жуткие открытия с роковым оттенком... давай! – на полном серьезе изготовился Никанор.
– Итак, представилось мне, Ник, что сверх ожидания так называемых прогрессивных мудрецов приключения человечества в поисках жар-птицы на нашем поколении отнюдь не кончаются, а диалектически и в недалеком будущем продолжатся и завтра, только в еще более драматической форме. Дело начнется с еще более глубокого осознания источников неравенства людского, почти вопиющего в свете социальных преобразований, и на повестку дня встанет почти смертельная, потому что ничем не возместимая обездоленность большинства сравнительно с меньшинством всяких баловней природы и судьбы. За счет всемогущих машин расширившийся досуг и в корне различные, мягко сказать, способы времяпрепровождения еще более подчеркнут конституционную разность особей, почти неприметную, пока шли в одной упряжке. И хотя государственным декретом совсем логично и легко поместить рядом в графах полезной значимости обслугу тела и духа, а шитье яловых сапог прировнять к литургическому мышленью Баха, то все равно, даже при равной оплате слишком несходно будет трудовое удовлетворение обеих категорий, способное быстро откристаллизоваться в самое грозное из мыслимых доселе общественных противоречий. Законно предположить, что как раз из помянутой, с обеих сторон взлелеянной среды кротких сердцем – слезами евангельского умиления вспоенной, солнышком утопического гуманизма пригретой – и станут отныне все чаще возникать свирепые апостолы справедливейшего, до полной биологической нивелировки доведенного равенства, причем уже не столько на теориях основанного, как на базе богатейшего, накопленного ныне, практического опыта – куда и чем надо целиться, чтобы добиться осязаемых результатов в исторически кратчайший срок. Сомневаюсь, чтобы без помощи какого-то сверхрадикального чуда нам удалось бы уложиться с подобной задачей до конца текущего века. Но за рубежом его, возможно, и грянет тот последний, из гимна, и по краткости времени – решительный бой, – прежде чем крутолобые, под благовидным предлогом уточнения общественных функций и чаяний предпримут коренные меры по укрощению распустившейся черни... Ибо какой там, к черту, звездный полет, если социальный антагонизм, возникающий из чисто биологического неравенства, и впредь будет бушевать вокруг капитанской рубки. Впрочем, во глубину неизвестности у нас не позволено заглядывать никому, кроме одного лица, да вот меня, которому сейчас море по колено! Хочешь, скажу, что через сто лет непременно будет? И вот у тебя стало такое лицо, словно ты гвоздь проглотил... Ладно, не буду!.. Но тебя не пугает уже начавшаяся у нас эволюция идеи, что подобно огненному столпу в пустыне вела доныне род людской? Если я тебе не надоел, то, пожалуй, и приоткрылся бы чуток... Не выведешь ли меня из моих потемок?..
По серьезности вступления подозревая возможный розыгрыш, Никанор на сделанное приглашение отозвался в том же ироническом стиле, что ему на свет выводить заблудившихся – в трех ли соснах, в лабиринтах ли, самое плевое дело: требуется только руку протянуть.
– Ты меня зря-то не дразни, в бумагу не заворачивай, хоть краешек покажи... может, там и товару-то у тебя с наперсток!
Последовавшие затем вступительные суждения Вадима повергли собеседника в беспокойное, с оглядкой по сторонам, уныние излишней резкостью формулировок, опускаемых здесь по очевидной вредности для незакаленных умов. Смысл сказанного сводился к тому, что во всем мире достигшая совершенства полицейская техника позволяет вести видеоакустическое наблюдение даже в интимных уголках индивидуального пользования, где, поневоле распоясавшись, мы предстаем в наиболее неприглядной телесной характеристике, и, конечно, практика таких досье, содержащих вид homo sapiens с задницы, повлечет перестройку гуманистических истин вплоть до административного презрения к человеческой личности даже в гениальных ее образцах. Если прибавить сюда проистекающее из множественности ничтожество каждой, стандартность потребностей и статистическую жалкость слабостей, то наконец-то завоеванный тезис о равенстве человека перед Богом выродится в заурядное равенство перед смертью – по весу металла, потребного для возвращенья особи в исходно-элементарное состоянье.
– Означенному процессу, – с хлестким вызовом кому-то продолжал Вадим, – будет содействовать развившийся у нас последние годы поощряемый сыск любительский на сниженном умственно-образовательном уровне, ибо обладателю бдящего уха одно упоминанье о вещах ему не доступных уже потому представляется крамольным, что сам он отлично без них обходится и зримого трехмерного пространства на коммунальной жилплощади вполне достаточно ему для отправления всех надобностей земных. Обрати внимание, Ник, как после великой одержанной победы стали они подозрительны на непонятную речь – не сговариваются ли крутолобые о чем-то у них за спиной и на их же счет? Планомерный, отсюда, еще в зародыше осуществляемый жесткий контроль над мыслью, как и ограничительное стесненье всякого другого органа, приведет в конечном итоге к отмиранию ее. Мысль – птичка капризная, в золотых клетках чахнет, а в чугунных подавно мрет. Тем временем профиль трассы все усложняется, скорости прогресса возрастают, и не кажется ли тебе, как ортодоксальному мыслителю, что на данном историческом перегоне мышление нужно организмам по крайней мере в той же степени, как пищеварение?
– Уж ты со мной прямо как с дитем, на букварном уровне беседуешь, – с видом обиды, скорей всего в самозащиту поежился Никанор. – Право, плетешь какую-то жалкую чушь собачью!
– Погоди, придет срок, и собачий лепет мой лакомством ума тебе причудится! – в каком-то ясновидческом прозренье, нередком на краю пропасти, посулил Вадим, – но не перебивай, собьюсь. Верно, от Ненилы у всех у нас, Лоскутовых, в роду чутье наследственное приметы распознавать и то, к войне, бывало, вроде разворачиваемая газетка в пустой комнате на рассвете новостями пошумит, то дымком пожара или кислой стружечкой гробовой не к добру потянет... Вот и мне все чудится в мире неладный предвестный ветерок. На больших-то аудиториях я и сам бываю железобетонный оптимист, никому спуску не даю, но перед зеркалом-то самому себе лгать я не могу. Странно открывать в наши дни, что при нынешней сверхцивилизации величайший миф требуется человекам для бытия, и насколько мне просматривается впереди, на исчезновении его мы и погорим однажды по невозможности вернуть утраченное суровое и грозное понятие о себе в разрезе даже сверхкосмическом, с бессовестным завышением пусть... В том плане хотя бы, что для нас одних созданный мир вокруг со всем его звездным инвентарем сразу по нашем исчезновении не то что погибнет с надлежащим фейерверком, а просто сгинет бесшумно, погаснет, пропадет... Да верно так оно и будет, потому что незачем станет ему существовать, если никто уже не пробудит прозябающую в нем попусту красоту, не наделит священным смыслом каждую в нем былинку, благоговейно не призовет его раскрыться в наивысших таинствах, не повелит ему быть! Кроме нас и некому: как ни аукаемся по вселенной в отмену знаменательного нашего одиночества, следовательно, исключительности, как ни заселяем окрестный мрак всякими призраками вместо отвергнутых, только на человеческом шпинделе и крутится философская машинка сущего. Пускай никогда не сбудется мечтанье, но все равно голые, срамные порой в детской кровище по пояс, мы единственные пока, способные исчислить, вместить в себе, на ладони взвесить мирозданье. Ключиком мышленья мы открыли в хаосе гармонию и не существовавшую раньше красоту в ней, как нет ее для прочей, рогатой и пернатой живности, погруженной в свое пассивное беспамятное счастье... Но если без нас нет мысли в мире, значит, его и не было до нас: ему просто незачем было быть. Да и кому иначе могла потребоваться такая громоздкая и непроизводительная игрушка, построенная на принципе переливания из пустого в порожнее?.. Тем более ни к чему она предположительному творцу, чье предвечное блаженство, надо полагать, обеспечено обладанием безграничных реальностей потенциальных. Разумней допустить по крайности, что, лишь нуждаясь в постоянном объекте деятельности и собеседнике, он создавал сей внушительный апартамент с набором всего необходимого для мудрости и скромности, пропорциональной ей. Если опыт евангельских сестер о примате составляющих нас начал и подвергся пересмотру, тем более опасно сомневаться – из каких именно качеств слагается содержание восторжествовавшей идеи гордого человека, уже на нашей памяти испытавшего столько девальваций. Тебе не щекотно, Ник? Чем торжественней пишутся манифесты во имя его, тем дешевле в практике государственной котируется отдельная особь. К примеру, возьми меня, еще вчера помышлявшего себя осью системы, большой и маленькой: ведь кроме стариков моих да сестренки, пожалуй, никто на свете и руками не всплеснет, даже как бы и не заметит моего исчезновенья... ты в том числе. Не из страха, не обижайся, а просто стихийная статистика включается в цепь, и кто-то должен уцелеть, запомнить, пройти насквозь – если не затем, чтобы продолжить нечто, прерванное посредине, то хотя бы поведать кому-то под гусли про случившееся позади... не так ли?
Правду сказать, Никанор с его тягучей, в противность дружку, нечленораздельной речью, давно ему завидовал, как лихо у того язык подвешен, чем верно и обусловлена была лекторская его карьера, и значит, мимоходом Вадим какую-то больную в нем струну задел, отчего тот заерзал, озираясь на старенький, по длине кровати, среднеазиатский палас у себя за спиною.
– Слушаю тебя и диву даюсь, браток: экую премудрость чешешь без запинки, да, видать, столько же внутри про запас осталося. Нет, ты и в самом деле у нас натура многогранная! – мрачно пошутил Никанор, имея в виду прозвучавшие в теме какие-то существенно новые нотки, вызревания которых до нынешней встречи в нем не замечал. – Тогда поделись своим богатством, снизойди до смертных, поясни...
Вадим принял как должное его насмешку:
– Ты прав, в плохой форме застаешь меня, Ник. То ли ослабел я от моего ожиданья, то ли что-то прикипело внутри... Не могу точнее слова подобрать, соответственно важности поднятого вопроса, который по логике назревающих событий станет генеральным на повестке завтрашнего века... Скажи для начала, не бросалось тебе в глаза – как с возрастаньем потребностей и параллельных к ним обязанностей все меньше времени удается выкроить для себя. И все равно, до какой степени избегают люди остаться наедине с собой, перед зеркалом, каким является мысль. Как ты полагаешь, чего они так боятся рассмотреть там? Буквально чем угодно, лишь бы заслониться от нее, тотчас присаживающейся сбоку неотвязно толковать о чем придется, до рассвета порой, искушая, требуя и пугая. Речь не о нас с тобой, знаменитых философах современности, возлюбивших как раз ночные бденья с нею... Но ведь, по слухам, имеются еще просто люди, под влиянием благотворного развития утратившие истинный дар небесный выключаться из бытия, каким в прежней полноте обладают, скажем, коровы да мухи. Все более сложную перегонку проходят ощущенья бытия до превращения в сертификат мысли, и вот она сама, обжигая капилляры и фильеры мозга, изливается изнурительным актом вдохновенья, самоубийственной отваги, расточительного милосердия. Все дороже обходится нам не контролируемая здравым смыслом деятельность мысли, и может случиться однажды, что истинная цена некоторых ее даров, военных в частности, превысит в людском сознании доставляемые ею сомнительные благодеяния. В то же время непременно звездный курс земного корабля, предписанный прежними капитанами без технического расчета, в нынешних условиях все более регламентирует поведение экипажа. Немудрено, если все чаще будет слышаться оздоровительное соображение – не предпринять ли цель пониже и маршрут поближе... Вообще стоит ли продолжать рискованное кружение над бездной ради проблематичного выхода на звездный простор во всех смыслах сразу? – куда все равно не отпустит нас мать-планета, на чьих константах, частично и не подозреваемых порой, мы сделаны. Да мы и сами не согласились бы туда навечно, потому что не можем без мысли, которой нечем питаться там без земной микоризы... даже невзирая на мучительный разрыв между ненасытной жаждой и ограниченной емкостью ума. Здесь главный источник страданья, и на месте Бога, в условный судный день, я простил бы людям за него самый тяжкий грех, если бы им удалось его изобрести в придачу к существующим. Чувствуешь, как начинается флаттер нашего бытия? И потому, как ни сладка полусмертельная творческая боль, из коей сработано все лучшее на свете, гораздо чаще теперь будет слышаться в воздухе нечто никем не произнесенное – какая отрада, свергнув с себя деспотический диктат мысли, стать лишь безумной каплей в громадной человеческой реке, чтобы по закону общей судьбы без колебаний и сожалений нестись к неведомому устью, что становится высшим благом безопасности житейского благополучия. И потому не сомневаюсь в победе большинства, что их несоизмеримо больше. Надо полагать, не позже ближайшего века какой-нибудь преобразователь еще более твердой рукой решится облагородить род людской на самовысшую ступень и по выяснившейся невозможности унять темные алчные страсти, составляющие биологическую подоплеку существованья, предпримет попытку хотя бы с помощью подвергнувшегося черта нейтрализовать гибкую изобретательность мысли по извлеченью выгоды из любых обстоятельств, несчастий ближнего. Но отменившие Бога за его служебную неисполнительность люди никогда не подымут руку на щедрого, пока не разоблачили, спутника и покровителя, приоткрывшего им с колыбели столько кладовых с несметными и насмерть жалящими сокровищами; и тут всему конец: все пребывающее в полете падает от пустячного толчка в крыло. Но вот является новый Александр и с маху рассекает мечом мерно пульсирующий, черной кровью набухший узел, средоточие всех движущих противоречий интеллектуального бытия... Все восхитятся классической чистотой приема, восхваляя истинно благодетельную руку, наконец-то избавившую трудящихся от тягостного, расточительного и, главное, абсолютно напрасного томления о чем-то несбыточном. Однако с удалением небесной позолоты с человека, как ее успешно содрали с церковных куполов, вполне реально предположить, что великий освободитель уже народился и приступил к исполнению всемирно-исторических обязанностей, а может быть, и на самый узел уже замахнулся мечом. Еще забавней, что в редакционных портфелях своевременно заготовлены льстивые статейки с признательностью избавителю от коварной, одинаково на подвиг и преступление способной потому и обреченной мысли, которая тысячелетья сряду возводила человека на скалу в пустыне, дразня окрестными, преимущественно чужими, царствами и землей обетованной за призрачным горизонтом, чтобы тотчас по обольщении самонадеянной жертвы, развращенной мнимым владычеством, отравленной ядовитыми отходами собственных капризов и мечтаний, именно в стадии высшего ее усыпленья обыкновенным пинком в подразумеваемую часть спихнуть человека в яму времени.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.