Текст книги "Я был власовцем"
Автор книги: Леонид Самутин
Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
3
То лето было жарким. Ни в июле, ни в августе почти не было дождей над западной частью страны, где развернулась великая битва. Нас на машинах перевезли в Лепель, маленький белорусский городок у небольшого озера. Огороженную забором территорию льнокомбината отвели под лагерь. Каждый день поступали новые и новые толпы бойцов и командиров. Распространились слухи, что командиров будут расстреливать, и многие поддались панике, постарались уничтожить на себе следы петлиц, нарукавных нашивок и затеряться в толпе бойцов. Поэтому в маленьком домике, бывшей конторе льнокомбината у самых ворот огороженной территории, куда поместили нас, командиров, не становилось много теснее с новоприбывшими. Мы видели командиров среди бойцов, уговаривали перестать скрываться, но не все решались присоединиться к нам. Про себя же я решил – будь, что будет! Фронт уже далеко ушел на восток, по рассказам прибывавших пленных, бои шли уже за Витебском, всеобщее крушение казалось неизбежным. Много слышалось ругательных разговоров в адрес нашего правительства, колхозного строя, необоснованных репрессий второй половины тридцатых годов и больше всего – в адрес самого Сталина. Людей, которые относились к нему прямо с какой-то личной ненавистью, оказалось неожиданно много.
Вскоре немцы пригнали около сотни каких-то полу-растерзанных гражданских и загнали их отдельно от всей массы пленных в угол, отгородив сразу колючей проволокой. Это были местные евреи, не успевшие эвакуироваться и не призванные по каким-то причинам в армию, хотя среди них большинство и было по возрасту пригодными к службе в армии по общей мобилизации.
Судьба их оказалась незавидна.
Всем сразу стала очевидна полная обреченность этих людей. Обреченность первоочередная.
В ворота их не вводили – загоняли. Еще правильнее – прогоняли сквозь строй. У ворот встало несколько пар диких фрицев с длинными здоровыми дубинами и нещадно лупили по чему попадя по одиночке прогоняемых через ворота евреев.
Никто из нас, выросших в Советской России после революции, никогда не видел своими глазами подобного обращения с людьми, и зрелище этого бессмысленного злобного избиения ни в чем не виноватых людей было не только потрясающим, но – отвратительным. Это ведь шло в полный разрез с тем представлением об «освободительной» миссии немцев, которую я себе сочинил и в которую стал верить, и которая, что ни день, то получала новые и новые удары и начала уже трещать, не успев укрепиться. Сразу возникла мысль – а что же ждать еще от этих извергов? Что еще они могут показать нам никогда не виденного нами? Неужели это они способны принести нам замену того, чем мы были недовольны у себя?
А в это время этих несчастных евреев, вогнав в лагерь, продолжали избивать и дальше. Визгливо и гортанно выкрикивая издевательства и брань, уже другие немцы с палками подхватывали свои жертвы и гнали их бегом в дальний угол забора возле самых ровиков с насестами из длинных жердей. Эти ровики рылись каждый день заново рядом, одни возле другого. Насесты никогда не пустовали. На них всегда сидели вплотную одни, рядом стояли в ожидании другие, и ровики, только что вырытые утром, к вечеру уже были заполнены доверху.
Теперь на эту ежедневную работу зарывать заполненные и отрывать новые ровики немцы бросили пригнанных евреев. Кормили ли их чем-нибудь? Какие-то пищевые отбросы кидались им за их проволочную загородку, но что это была за пища – теперь никто рассказать не может. Некому! Судьбу этих обреченных нам довелось проследить до конца.
Население лепельского лагеря росло день ото дня. Вскоре для этих ровиков не осталось свободного места на территории льнокомбината, и немцы, создав команду из пленных, сломали руками одну сторону забора, присоединив к лагерю обширный пустырь, примыкавший к нему с одного бока. Здесь и стали рыть ежедневные ровики. Но не у всех хватало терпения дождаться своей очереди уместиться на длинной жерди. Многие предпочитали справлять свои дела, присев на корточки прямо на землю. За несколько дней вся территория пустыря оказалась густо усеянной следами нашей нетерпеливости.
Настал день эвакуации этого временного лагеря. Пока нас выводили за ворота, строили в колонну и бесконечное число раз пересчитывали, мы видели, как тех евреев, уже шатающихся от слабости и бессилия, как всегда, палками выгнали на пустырь и заставили голыми руками – обязательно голыми, собирать эти зловонные кучки и лепешки и сносить в ровики. Мы видели, как колотили по спинам и головам тех, которые попытались приспособить какую-нибудь дощечку, фанерку или черепок. Никто не сомневался больше, что это последняя – перед смертью – степень издевательства над этими несчастными. Но мы ошиблись.
В конце второго дня нашего пешего марша, когда нас остановили на ночлег, к нам подогнали группу из 20–30 человек, вид которых был невообразимо страшен. На них болтались какие-то растерзанные лохмотья, на черных лицах виднелись огромные безумные глаза, они стоять могли по трое в ряд, только держась друг за друга, иные с подкошенными коленями еле-еле стояли, поддерживаемые товарищами. С трудом мы узнали в этих полутрупахтех из группы евреев, которую вчера оставили в Лепеле убирать нечистоты на территории эвакуированного лагеря. Большую часть из них немцы забили палками или пристрелили там, на месте или по дороге. Этих, оказавшихся покрепче остальных, заставили догнать нашу колонну.
Еще несколько дней они шли в нашей колонне, впереди нее, отдельной группой; и на ночевках им не позволяли смешиваться с нами. Мы не видели, чтобы их кормили. Чем они оставались еще живы? Как они еще могли идти?
Перед Молодечно, на четвертый или пятый день марша, мы услышали справа от дороги, за какими-то земляными валами, стрельбу отдельными выстрелами и короткими очередями. Кто-то сказал, что бывал здесь раньше, до войны – «Там стрельбище». Значит, там немцев обучают боевым стрельбам. На дороге застряло несколько легковых машин, возле них – много немецких офицеров, сухопарых, вытянутых, словно, проглотивших аршин. Были, видать, и в довольно крупных, старших, чинах.
Нашу колонну остановили. Сопровождавшие нас конвойные немцы вели какие-то переговоры с этой группой офицеров. Переговоры скоро кончились. Мы увидели, как всю группу евреев отвели в сторону от дороги и повели к тем валам, за которыми слышалась стрельба. Судьба их наконец определилась – им суждено было сослужить последнюю службу перед гибелью – изобразить живые мишени для немецких пуль.
Была ли наша собственная судьба лучше той, которая на наших глазах постигла евреев? Если была, то лишь немного.
Нам было плохо. Нас гнали голодом, пешком. Пищи, которую нам давали – кусок плохого хлеба, грамм триста утром, и черпак какого-то неопределенного варева – по вечерам, конечно, было совершенно недостаточно. Люди оставались живы только за счет своих резервов. Мы ночевали большей частью под открытым небом, вповалку на земле. Днем было жарко, ночью прохладнее, но еще не было холодно. К счастью, дожди нас не мучили. Конвои менялись. Они были, как и вечерняя баланда, разные – какой день лучше, какой хуже. Безусловно, нам было плохо. Очень плохо. Но когда мы думали и говорили о «наших» евреях, мы видели – вот кому действительно плохо. Наша судьба не шла ни в какое сравнение с их судьбой.
Находились мудрецы, кто постарше. Они говорили, понуро опустив голову и волоча ноги по пыльной дороге: «Когда тебе плохо – оглянись кругом и посмотри. Обязательно увидишь кого-нибудь, кому гораздо хуже, чем тебе. И успокойся!»
Мне же, помнится, тогда пришло в голову такое соображение. Много уже приходилось слышать всевозможных антисемитских разговоров в самых разнообразных вариациях. Самая популярная из этих «вариаций» – о хитрости, ловкости, пронырливости евреев… Но все сводилось к одному: в благополучной, нормальной обстановке евреи всегда стремятся при равных правах с другими добиваться для себя больших возможностей, и это обычно им удается, особенно благодаря взаимной поддержке, выручке и помощи. Но в природе все сбалансировано! Она не терпит односторонних отклонений!
Если евреям в мирных условиях удается взять от жизни больше, чем другим, то в эпохи потрясений, социальных катастроф и военных катаклизмов именно на их долю выпадают самые тяжкие испытания, именно их судьба оказывается самой ужасной. Эти чаши весов еврейской судьбы так и колеблются уже не одно тысячелетие, и их качания тоже отчетливо прослеживаются в истории всех стран и народов, где существует еврейское рассеяние.
Нас гнали по дорогам Западной Белоруссии. Мы много слышали у себя дома о нищенской панской Польше. Но то, что мы видели – никак не подтверждало наши представления об этой стране. Деревенские постройки были лучше наших – добротнее, просторнее, ухоженнее. Люди – лучше одеты, общий вид всей жизни говорил о том, что в сравнении с нами здесь жили зажиточней. И это еще больше подливало, что называется, масла в огонь. Кто так же, как я, был проникнут антисоветскими настроениями и неприязнью к Сталину, остро подмечали внешние особенности жизни страны, всего полтора года тому назад присоединенной к нашей территории.
Но улицы деревень были безлюдны. Едва завидев на дороге приближающуюся колонну пленных, жители скрывались за воротами своих усадеб, и только иногда из-за оттянутой занавески мы видели чьи-то настороженные глаза. Жители боялись немцев.
На несколько дней нас задержали в Молодечно. Мы размещены были в большой польской казарме, построенной, видимо, несколько лет назад: дом и окружающий прилегающую территорию кирпичный забор были совсем новыми. С верхних этажей казармы, стоявшей на краю местечка, открывался широкий вид на восток. У этих окон всегда можно было видеть кого-нибудь из пленных командиров, задумчиво глядевших в сторону лесных далей.
Впрочем, здесь впервые мы услышали, что мы не «командиры», а «офицеры». Мы не были первыми, кого разместили в той казарме. До нас там были поселены командиры – и рядовые тоже – попавшие в плен еще раньше нас. Одного из этих ранних пленных, подполковника Гиля, немного говорившего по-немецки, немцы назначили «старшим», и это он, обратившись к нам с «приветствием по случаю нашего прибытия», назвал нас «господа офицеры».
Гилю было тогда, вероятно, что-то от 36 до 40 лет, не более. Он был чуть выше среднего роста, шатен с серыми холодными глазами. Он редко смеялся, но и при смехе выражение его глаз не менялось, они оставались такими же холодными, как и обычно. Его звали Владимир Владимирович. По военной профессии он был артиллерист, а по последней должности – начальник штаба 229-й стрелковой дивизии. В плену – с самых первых дней войны. Говорил он несколько странно – с каким-то акцентом, но правильно. Эти особенности его речи сразу обратили мое внимание, когда он после произнесенного приветствия приступил к изложению правил внутреннего распорядка, которых мы должны держаться, находясь в этом здании. Коренные русские не говорят так по-русски, как говорил Гиль.
Чаще, чем с другими, мне нравилось разговаривать с одним славным парнем. Он был еврей, в звании ротного политрука. Я приметил его еще в Лепеле, где он не присоединился к командирам, а пытался затеряться в толпе пленных. Но с его выраженной семитской внешностью это было сделать нелегко, немцы углядели его и насильно втолкнули в группу командиров уже в момент отправки из Лепеля. Почему тогда они «пощадили» его, не заставили разделить судьбу его гражданских соотечественников, я не знаю, просто предполагаю, что дело было в военной форме. Немцы тогда еще сами не знали, как относиться и как поступать с евреями в командирской военной форме. Очень скоро они разобрались и в этом «затруднении», и их поведение во всех случаях в отношении евреев стало одинаковым: уничтожать всех подряд.
Не запомнил фамилию того политрука – Гольд… (Гольдман, Гольдштейн, Гольдберг…). Он сознавал свою обреченность – еврей, да еще политрук, – никаких надежд на спасение не было. Но хоть и с грустью, но бесстрашно ждал он своего часа. Разговаривая со мной, оживлялся, шутил и даже смеялся. Из многих тысяч людей, прошедших мимо меня в жизни, этот несчастный человек остался у меня в памяти.
Он-то и шепнул мне, что Гиль – белорусский еврей, отсюда и его странный акцент. Позже и от других, знавших Гиля по службе, я слышал то же самое.
Когда пришли за нашим политруком, он встретил достойно свой час. Ему дали возможность обойти всех, с кем он захотел проститься. Мне он оставил свой котелок и ложку – своих у меня не было. Вместо котелка я пользовался каской, которую подобрал на одном из привалов. Уводили его спокойно, без издевательств, а что было с ним дальше – никому из нас не стало известно.
Гиль помещался вместе с группой приближенных командиров отдельно от остальной массы. Он занимал особое помещение из двух смежных комнат, куда вход нам был запрещен. К моему удивлению, среди этой группы «приближенных» я увидел двух командиров из нашего полка – капитана Коновалова и старшего лейтенанта Тимофеева. Я ломал голову, каким образом они очутились здесь раньше нас, и не смог этого никогда узнать. То время было временем множества загадок самого противоположного свойства. Коновалов был добродушным, в сущности, парнем, и, встречаясь со мной и другими знакомыми командирами, непринужденно болтал, пересуживал и нашу судьбу, и общее положение, высказывал при этом полную убежденность в неизбежной скорой победе немцев. Тимофеев же высокомерно избегал таких контактов и лишь едва кивал головой, встречаясь в коридорах казармы с кем-нибудь из старых знакомых по полку. Это быстро подметил наш бывший полковой адъютант, лейтенант Васильев, заядлый курильщик, ближе нас всех знавший Тимофеева по полку. Он специально караулил, когда Тимофеев проходил по коридору, и обязательно бросался к нему с просьбой дать покурить, называя того по старой памяти по имени. Тимофеев корчился от назойливости и фамильярности Васильева и отвечал грубостью, которая, однако, никогда не обескураживала Васильева. При следующей встрече все повторялось снова, так что уж наши ребята, едва завидев Тимофеева в коридоре, предупреждали Васильева – «Тимофеев идет!». И тот сломя голову кидался в коридор на перехват своего бывшего друга.
Тяжело привыкалось к голоду. Кормили нас по-прежнему: кусок хлеба, «пайка» – утром, черпак баланды вечером. Только хлеб выдавался целыми кирпичами, сначала – один кирпич на шестерых, потом – на семерых. «Шестерки-семерки» образовались спонтанно, вполне демократически выбирался один, кому доверялось это таинство – резать хлеб и развешивать пайки. Это было далеко не простое дело, особенно когда хлеб был урезан. И потому, что его урезали, значит, усилили голод, и потому, что число паек стало нечетным, делить хлеб стало труднее. Все хлеборезы обзавелись собственными весами: на веревочке подвешена за середину деревянная струганная палочка – коромысло. С концов коромысла свешиваются на веревочках же две другие маленькие заостренные палочки – их втыкают в пайки хлеба при взвешивании. Одна из паек выбиралась за эталон, все другие подгоняли к весу эталонной пайки с помощью довесков – добавляемых и отрезаемых. Это самая деликатная часть работы, в которой обязательно принимает участие вся семерка. Каждый старается навязать свое мнение другим – от какой пайки отрезать, к какой прибавить. Нет-нет да и вспыхивает перебранка голодных, теряющих самообладание и достоинство людей.
Но вот пайки нарезаны, сбалансированы, разложены на матраце.
– Кто кричать будет? – спрашивает хлеборез.
«Кричать» – это называть фамилию того, кому отдать пайку, на которую покажет хлеборез. «Крикуна» на каждый день семерка выбирает нового – чтобы не возникла возможность коварного тайного сговора между ним и хлеборезом.
– Ну, кто крикун сегодня? – снова спрашивает хлеборез.
Крикун отделяется от своей семерки, отходит чуть в сторону, становится спиной.
– Кому? – спрашивает хлеборез крикуна, показывая на пайку.
– Васильеву, – отвечает тот.
Чудак, весельчак, балагур Васильев не упускает случая подурачиться и здесь. Он бережно берет пайку с матраца, подносит ее к одной щеке, другой, нежно целует ее со всех сторон, потом укладывает ее на левую согнутую руку, как ребенка, и, пританцовывая, отходит к окну.
«Кому?» – слышится из другого конца комнаты от другой семерки.
«Шлеме», – отвечает тамошний крикун. Шлема – младший лейтенант, здоровенный украинец, с которым я был за год до войны вместе на курсах комсостава запаса. Про себя он говорит: «Я не украинец, я – хохол». Мы были с ним в одной роте на курсах, и вот снова пришлось встретиться здесь в плену, в Молодечно. Он тоже из породы тех неунывающих, которые бывают так нужны среди людей, объединенных каким-нибудь общим делом. Когда дело не ладится и уныние и упадок духа готовы совсем развалить и угробить все, хорошо, если найдется такой человек, как Шлема, который вовремя вставленным словцом, анекдотом, а то и просто смешной ужимкой смогут разрядить обстановку и вернуть людям бодрость. Со Шлемой я не раз наблюдал это летом сорокового года тогда, на курсах.
Он никогда не пререкался по поводу того, кому нести станок от пулемета «Максим» – удовольствие сомнительного свойства, от которого все хотели отвязаться. У нас ведь не было постоянных пулеметчиков, мы были на курсах, и мы обязаны были проходить и знать все стадии и ступени строевой и стрелковой службы. Когда в казахстанскую жару, обливаясь потом на пыльной степной дороге, мы шли, едва волоча ноги от усталости, Шлема вдруг густым басом, полу-по-русски, полу-по-украински, говорил: «А вы думаете, хлопцы, чому ж я так люблю таскать цю станину? А я мечтаю, что я бабу свою таскаю на спине. Жинка у меня дюже грузна баба…» Хохочут «хлопцы», и легче становится идти дальше…
Осенью сорокового, когда кончился наш срок пребывания на курсах, сводили нас в последний раз в баню за девять километров от нашего расположения, построили после бани для обратного марша и вдруг объявили – курсы продляются на неопределенный срок, так что, курсанты, насчет дома оставьте ваши надежды…
Не вздох, а стон пошел тогда по рядам вымытых, распаренных курсантов. Мы шли в лагерь, как похоронная процессия, так мрачно и уныло было у каждого на душе. И тут, помню, Шлемин голос где-то на середине дороги сказал громко, на всю колонну:
– Эх, братцы, а я-то дурак, отбил телеграмму своей бабе: «Топи баню, спинку мой, командир едет домой!»
Общий хохот прокатился по колонне и как-то полегчало на душе, не таким мрачным показалось и будущее. Очень полезны такие люди, как Шлема.
4
Мы шли, теряя товарищей, усеивая проселочные дороги Западной Белоруссии безвестными могилами павших. Голод и изнурение ежедневно уносили жертвы.
Первым командиром из наших полковых ребят мы потеряли лейтенанта Васильева. Его погубила неодолимая привычка. Он не мог, бедняга, преодолевать в себе тягу к куреву, как наркоман, потерял всякую волю к борьбе с этой пагубной страстью. Половину своей ежедневной пайки он обязательно «прокуривал», т. е. выменивал на нее у кого-нибудь, кто имел, табачишко на одну закрутку. Он быстро худел, слабел, прямо таял на глазах. На привалах с лихорадочным блеском в глазах он шнырял среди пленных с полпайкой в руке, выискивая, кто может ему продать на хлеб курева. На мои попытки образумить его он или не обращал никакого внимания, или просто отмахивался – «все равно ведь пропадем, не видишь сам разве?» – говорил он на мои увещевания.
Раза два мне удавалось подбирать с земли брошенные немцами недокуренные сигареты, окурки, собственно, и никогда бы я не наклонился поднять эту гадость, но зная, как убивается из-за них Васильев, я поднимал их для него. Он пытался всучить мне свой хлеб, но у меня доставало характера не соблазниться этим бесценным эквивалентом. Но помощь моя оказалась бесполезной – все равно он прокуривал свою полпайку, стараясь добыть и вторую закурку в тот день, когда добывал даровую.
Люди везде разные. На конвойных мы видели это не раз. Мы идем вдоль канавы, заполненной чистой, незамутненной, совершенно прозрачной водой. Жара, пыль. Пить хочется нестерпимо, во рту сухо, губы высохли коркой, а вода совсем рядом, не более метра. Пленный, совсем мальчик, выскакивает из строя, чтобы черпануть котелком этой безумно желанной воды. Резкий, одинокий выстрел, как удар бичом над ухом. Парнишка упал ничком, головой в воду, вытянутая вперед рука с котелком тоже в воде. Хорошо видно, как струя крови начинает расходиться от головы в прозрачной воде. Немец молча, не глядя на нас, щелкает затвором, досылая новый патрон в патронник своего карабина. Колонна молча идет мимо, лишь некоторые оглядываются. Кто-то сказал: «Напился…»
В деревне, на краю которой оказался большой сарай, командиров загнали под крышу, остальных – в стороне, на улице. Из сарая выходить нельзя, в воротах ходит часовой. Он уже немолод, поглядывает на нас как-то без злости. Я решаюсь заговорить с ним. Оглядываясь, не видит ли его кто-нибудь из своих, он отвечает мне, что он – австриец, из Вены, и эта гитлеровская война ему не нужна. Прохаживаясь поперек вороте винтовкой наперевес, он все время оглядывается вокруг и вдруг, к полной моей неожиданности, быстро выхватывает из сумки, висящей на ремне, полную пайку хлеба и так же быстро и незаметно сует ее мне в руки и сразу же отходит в другой конец ворот, и оттуда начинает громко кричать на меня, чтобы я не подходил близко к воротам. Я поспешил ретироваться со своей неожиданной счастливой добычей. До конца своей вахты он успел еще две пайки всунуть двум другим пленным, потом отогнал их криком от ворот, как и меня.
В местечке Юратишки нас остановили на базарной площади на ночлег, прямо посреди местечка. Нас принял новый конвой, в какой-то незнакомой ярко-зеленой форме совсем другого покроя, чем у немцев. Скоро выяснилось, что дальше нас поведет отряд, сформированный немцами из литовцев, националистов, примкнувших к немцам в первый же день войны. Еще до ночи началась гроза. Хлынул дождь. Единственное место, где можно попытаться укрыться от потоков холодной воды – базарные торговые столы. Бросаемся занять под ними места. Конвойные литовцы вскакивают на столы с длинными палками и бьют ими по спинам не умещающихся под столами, приговаривая: «A-а, л-любезные командиры!»
В самой середине Западной Белоруссии есть местечко Острына. Пришлось там ночевать одну ночь на поле за крайними домами, но название это запомнилось на всю жизнь. Утром, выведя на дорогу, нас долго строили в колонну. Для чего-то командовали короткие, в 10 шагов, подвижки вперед, потом останавливали. Так делали несколько раз. Конвойные бегали вдоль колонны, что-то примеряя, что-то прилаживая. Потом команда крайним в рядах поднять с земли какие-то палки. Оказалось, что мы очутились внутри загородки из колючей проволоки, которую сами должны и нести на себе! Сразу соображаем, впереди, значит, будет тесная дорога через лес, боятся побегов, вот и придумали такую загородку. Чтобы бежать из строя, надо поднырнуть под нижнюю нитку колючки, она в полметре над землей. Быстро это сделать нельзя. Конвойный заметит и успеет выстрелить.
Впереди действительно виднеется лес. Кто-то говорит: «Беловежская пуща», еще кто-то поправляет – «Налибокская». Прикидываю в голове свои знания географии и думаю – ни та, ни другая. Потом, спустя годы, на карте нашел это место, действительно, тот лес был от Беловежья на северо-восток, а от Налибокской пущи – на северо-запад, а как он назывался, так и до сих пор не знаю. По узкой дороге втягиваемся в лес. Сзади вплотную за колонной следует грузовик, на крыше кабины немец с ручным пулеметом, по бокам конвойные продираются между кустами и проволокой впритык. Густые заросли подступают вплотную к дороге. Дальше за ними – стены глухого смешанного леса. Ничего не видно. Конвою, если стрелять, то только вслепую. Условия для побега – идеальные. Нырнуть под проволоку в кусты, и был таков! И действительно – началось! Стрельба, крики, ругань и угрозы конвойных. Колонну останавливают, с машины немец пускает для устрашения несколько очередей над нашими головами, рассыпая пули веером по кустам, сшибая и круша ветви и листы.
Снова идем, опять побеги, стрельба и вопли ярости конвоя.
Через час-полтора выходим на поляну, к деревянному мосту, дорогу нам пересекает небольшая лесная речонка Котра, как написано на табличке у моста. За рекой на живописном пригорке два жилых дома лесного кордона. Противоположный берег речонки за мостом перед домами – зеленый, чистый луг, спускающийся к реке, у самой воды – 2–3 метра полоса песчаного пляжа. Вода чистая, речка неспешная, под мостом за сваями легонько завихряется. Нас переводят через мост и усаживают на лугу перед кордоном.
Подходит унтер-офицер из конвоя с двумя солдатами. Предлагает собрать котелки и идти к реке за водой. «Вода, вода, катлок», – говорит он. В голосе – ничего угрожающего. Вскакивает много желающих. Каждому хочется пройти к чистой воде, напиться вволю, плеснуть на лицо, на голову, наполнить свой котелок. Я тоже вскакиваю, у меня фляга с остатками противной теплой воды, которую я утром сумел набрать из бочки. Отсчитывают 20 человек, я не попал в число счастливых удачников и понуро возвращаюсь на свое место. Даже флягу не удалось пристроить никому. Мы с завистью глядим вслед двинувшейся группе… Ее окружили солдаты конвоя и повели к воде. Мы смотрим.
Ребята вошли в воду, наклонились и стали зачерпывать – и тут… резкая, пронзительная команда «Фойер» – «Огонь!». Треск автоматных очередей, винтовочные выстрелы, и мы видим, как те, кому мы две минуты назад горячо завидовали, эти счастливчики, валятся в воду. Одни ничком, сунувшись головой вперед, другие, успев выпрямиться, обернуться, и прогнувшись назад, валятся навзничь. Тут же несколько очередей в нашу сторону, над головами. Слышен шелест пуль, режущих воздух.
Начальник конвоя, фельдфебель, через переводчика, солдата-немца, говорящего по-польски и немного по-белорусски, кричит, ругается и грозит, обещаясь расстрелять в десять раз больше, если хоть один еще сбежит из колонны во второй половине пути. По немецкому обычаю, первый привал делался после первой половины пути, второй – на середине второй половины…
Подъем, опять долгая возня с загородкой. Дальше в путь. Побегов больше не было. Всех потряс ужас и бессильная ненависть к немцам.
В тот солнечный полдень на берегу Котры излечился я от одной из своих болезней – перестал верить в немцев. Что они принесут нам свободу от большевизма. Не могли они нам ее принести и не собирались. Свой звериный лик завоевателей, а не освободителей они уже успели показать нам за эти первые недели плена полностью.
Но первая, главная моя «болезнь» владела мною по-прежнему. «Домой», к своим, – для меня это значило «назад, к Сталину» – меня никак не тянуло. И не только не тянуло в силу старых неприязней, но еще и потому, что не верил я в возможность такого возвращения. Я твердо знал, что Сталин и выученные им его слуги не умеют ничего ни прощать, ни понимать… Их свирепость выражается только в других формах, чем у немцев, но по сути они так же беспощадны. Немцы хоть бьют чужих, а наши… наши бьют своих! Вот почему мысль о побеге я и не вынашивал, хотя побег и можно было, при большом желании, осуществить.
Кто слабел раньше? Большие и сильные, те, кто в мирной жизни ходили в здоровяках и крепышах. Всякие дохлые, вроде меня, выдерживали дольше. Спустя несколько недель, когда было пройдено голодом более полтысячи километров, я все еще не чувствовал, что трачу последние силы, еще мог идти и дальше, когда уже многие и многие остались там, позади и навсегда, других везли на подводах (это были уже последние 4 дня марша, когда двигались по территории, присоединенной немцами к рейху), третьи еле-еле тащились. Затем – курильщики, прокуривавшие свой хлеб, вроде нашего полкового адъютанта лейтенанта Васильева. Он и был первой жертвой среди командиров из нашего полка – на одном из привалов я никак не мог найти его среди пленных, чтобы отдать ему третий окурок, подобранный мною после немца. Наконец, мне сказали, что еще накануне Васильев отстал где-то между Ивье и Лидой.
Судьба ослабевших и отставших была проста и ужасна. Их пристреливали. Один из задних конвоиров оставался около свалившегося, обессилевшего пленного. Когда хвост колонны отходил метров на 200 – слышался одинокий выстрел, потом топот сапог догонявшего немца. Чем дальше шли, тем чаще раздавались такие выстрелы. С конца колонны постоянно слышались крики конвойных и удары прикладами и палками по спинам пленных, потому что в хвосте постепенно скапливались те, кто начинал терять силы и отставать, хвост растягивался, и это приводило в ярость задних конвойных. Помогали начинавшим слабеть только тогда, когда рядом в строю оказывались люди, знавшие друг друга до плена, товарищи по прежней службе. Такое случалось далеко не всегда. В большинстве – каждый был предоставлен самому себе.
Прошли разбитую бомбежками и боями Лиду, прошли Гродно, поразившее нас красотой Немана и костелов. Приближалась государственная граница. В колонне много людей, служивших здесь до плена, общее оживление перед приближением к Сопоцкино.
Прощай, Родина! Все оглядываемся назад. Пограничных знаков на дороге нет никаких, их уничтожили немцы, но справа и слева видны недостроенные мощные ДОТы, железобетонные громадины с зияющими темными амбразурами, еще не закрытые землей. Не видно следов боев.
Удивительно было изменение в поведении конвоя. Прекратились брань и угрозы. Появились подводы мобилизованных поляков. На эти подводы грузили ослабевших и заболевших пленных. Их больше не расстреливают, а везут за нами. Четыре дня такого марша. Питание несколько улучшилось. Вечерняя баланда стала с крупой и гуще.
Прекратились обманы с хлебом. Несколько раз в дороге нас обманывали – утром выводили на марш, не выдав хлеб, говорили – вечером получите. На привале новый конвой, приняв нас, говорил, что ничего не знает, должны были получить утром.
Со вступлением на собственную немецкую территорию пришло и похолодание. Ночи стали холодные. Я попал в плен с минимумом личного скарба. Все наличное имущество можно было перечислять с помощью единиц первого десятка: трусы, майка, солдатские брюки, гимнастерка, портянки, сапоги, носовой платок и фляга. Больше ничего, даже пилотки не было. Потом подобрал каску, служившую вместо котелка, политрук оставил на память ложку и котелок, каску можно было бросить. Ее сейчас же подобрали для продолжения дальнейшей службы в том же качестве, что она была и у меня. Еще я раздобыл мешок, и, когда бывал редкий дождик, укрывался им, как плащом. Пилотка и скатка мои остались там же, где и оружие – в яме на огороде той деревни, где меня взяли в плен.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?