Автор книги: Леонид Видгоф
Жанр: Архитектура, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
Ты запрокидываешь голову —
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Позвякивая карбованцами
И медленно пуская дым,
Торжественными чужестранцами
Проходим городом родным.
Чьи руки бережные нежили
Твои ресницы, красота,
И по каким терновалежиям
Лавровая твоя верста… —
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол уже мечту.
В тебе божественного мальчика —
Десятилетнего я чту.
Помедлим у реки, полощущей
Цветные бусы фонарей.
Я доведу тебя до площади,
Видавшей отроков-царей…
Мальчишескую боль высвистывай
И сердце зажимай в горсти…
– Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник – прости!
18 февраля 1916[16]16
Цветаева М.И. Собр. соч. Т. 1. С. 253–254.
[Закрыть]
Рядом с возлюбленным-«чужеземцем» и сама героиня этих стихов чувствует себя иностранкой. «Позвякивая карбованцами…» – звон монет в этой строке нельзя не услышать, а «карбовáнцами» звучит как «пиастрами» или «рупиями». («Карбованец» в словаре Даля – «серебряный рубль, целковый: звонкая монета».) Так они и бродили по городу, который Цветаева знала отлично, «каждый камень» (по свидетельству Э.Л. Миндлина).
В это же день Цветаева пишет другое стихотворение, исполненное удивленной нежности к «певцу захожему»:
Откуда такая нежность?
Не первые эти кудри
Разглаживаю и губы
Знавала темней твоих.
Всходили и гасли звезды —
Откуда такая нежность? —
Всходили и гасли очи
У самых моих очей.
Еще не такие гимны
Я слушала ночью темной,
Венчаемая – о нежность! —
На самой груди певца.
Откуда такая нежность,
И что с нею делать, отрок
Лукавый, певец захожий,
С ресницами – нет длинней?
18 февраля 1916[17]17
Там же. С. 254–255.
[Закрыть]
И на этого «вдохновенного друга» Цветаева смотрела в определенном смысле снизу вверх. Она безошибочно услышала мощь и торжественность в его поэтическом голосе, почувствовала, что это дыхание не короткое, силы хватит на многие годы.
Незадолго до встречи с Цветаевой в Северной столице было отпечатано второе издание его сборника стихов «Камень». Книга вышла в декабре 1915 года (хотя на титуле указан 1916-й); в январе Мандельштам делает дарственную надпись на экземпляре, который дарит Цветаевой: «Марине Цветаевой – камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург, 10 января 1916». Стихов такого уровня, такой глубины и красоты, какие она могла обнаружить в подаренной книге, сама Цветаева ко времени ее встречи с Мандельштамом еще не писала. Для впечатления, которое произвели на нее стихи Мандельштама, Цветаева нашла очень весомые слова: «молодой Державин». Так она обращается к Мандельштаму в стихотворении, написанном в связи с его первым отъездом из Москвы, первым их московским расставанием. (Потом, как уже было сказано, он будет не раз возвращаться и снова уезжать к себе, в Питер.) Цветаева благословляет Мандельштама на долгую и славную дорогу:
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих верст.
Я знаю, наш дар – неравен.
Мой голос впервые – тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь, —
Юный ли взгляд мой тяжел?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих лет.
12 февраля 1916[18]18
Там же. С. 252.
[Закрыть]
В цветаевских стихах 1916 года, имеющих отношение к Мандельштаму, нарисован портрет поэта в момент поэтического забытья в романтическом и потенциально опасном соседстве с орлами:
Приключилась с ним странная хворь,
И сладчайшая на него нашла оторопь.
Все стоит и смотрит ввысь,
И не видит ни звезд, ни зорь
Зорким оком своим – отрок.
А задремлет – к нему орлы
Шумнокрылые слетаются с клекотом
И ведут о нем дивный спор.
И один – властелин скалы —
Клювом кудри ему треплет.
Но, дремучие очи сомкнув,
Но уста полураскрыв – спит себе.
И не слышит ночных гостей,
И не видит, как зоркий клюв
Златоокая вострит птица.
20 марта 1916[19]19
Там же. С. 259.
[Закрыть]
И еще одна важная черта образа – «мальчик», «отрок», «лебеденок» (несмотря на то что ему двадцать пять, а ей двадцать три). Это объяснимо: во-первых, любовный опыт Цветаевой был к 1916 году более богатым, чем у Мандельштама, и в их любви она была, думается, «старшей». С 1912 года она была замужем за С.Я. Эфроном, в этом же году родила дочь. Любовные отношения Цветаевой с поэтессой С.Я. Парнок продолжались с 1914 по 1916 год; прекратились они как раз в начале романа с Мандельштамом, в феврале 1916-го. Любовь к Мандельштаму не мешала кратковременному увлечению поэтом Тихоном Чурилиным, «вороненком» в ее стихах. «Был ли между ними роман в настоящем смысле слова? Да, и для Мандельштама эти отношения значили больше, чем для Цветаевой, – пишет автор книги “Быт и бытие Марины Цветаевой” В.А. Швейцер. – “Божественный мальчик” и “прекрасный брат” в Мандельштаме были для нее важнее возлюбленного, хотя встреча с ним поставила окончательную точку в разрыве с Парнок. Надежда Мандельштам писала, что именно Цветаева научила Мандельштама любить»[20]20
Швейцер В.А. Быт и бытие… С. 162–163.
[Закрыть]. Кроме того, «материнское» чувство Цветаевой в ее отношении к возлюбленному объясняется и тем, что она остро чувствовала хрупкость, уязвимость этого «захожего певца» с высоко поднятой головой. Отсюда – боязнь за него, предчувствие высокого, но уж никак не беспечального его будущего. Цветаева «прочитала» ждавшую Мандельштама трагическую судьбу.
Гибель от женщины. Вóт знáк
На ладони твоей, юноша.
Долу глаза! Молись! Берегись! Враг
Бдит в полуночи.
Не спасет ни песен
Небесный дар, ни надменнейший вырез губ.
Тем ты и люб,
Что небесен.
Ах, запрокинута твоя голова,
Полузакрыты глаза – что? – знача.
Ах, запрокинется твоя голова —
Иначе.
Голыми руками возьмут – ретив! упрям! —
Криком твоим всю ночь будет край звонок!
Растреплют крылья твои по всем четырем ветрам,
Серафим! – Орленок!
17 марта 1916[21]21
Цветаева М.И. Собр. соч. Т. 1. С. 258–259.
[Закрыть]
Предсказание «гибели от женщины» кажется ошибочным, но наше знание о том, что привело Мандельштама к смерти, о причинах и поводах двух его арестов не настолько велико, чтобы мы могли трактовать поэтическое пророчество Цветаевой как несостоятельное.
Еще одна важная особенность московского романа Мандельштама. Цветаева была увлечена яркими личностями Марины Мнишек и Лжедмитрия, которых она воспевает в эти же дни 1916 года в стихотворении «Димитрий! Марина! В мире…». В стихах, посвященных этой паре, проводится мысль о том, что Самозванец был, вероятно, не лже-, а подлинным царевичем. Уместно в связи с этим принять во внимание, что у Мандельштама в стихотворении «На розвальнях…» в потоке сознания его героя вспыхивает воспоминание об Угличе – таким образом, у читателя появляется возможность предположить, что речь идет о подлинном, не погибшем сыне Ивана Грозного. Стихотворение Цветаевой написано в конце марта, и мандельштамовское «На розвальнях…» – вероятно, тоже мартовские стихи (два известных автографа помечены «март 1916»)[22]22
Мец А.Г. Комментарии. С. 553.
[Закрыть]. К Марине Мнишек Цветаева обращается так: «Славное твое имя / Славно ношу»:
Димитрий! Марина! В мире
Согласнее нету ваших
Единой волною вскинутых,
Единой волною смытых
Судеб! Имен!
……………………………………
Марина! Димитрий! С миром,
Мятежники, спите, милые.
Над нежной гробницей ангельской
За вас в соборе Архангельском
Большая свеча горит.
«Димитрий! Марина! В мире…», 29–30 марта 1916[23]23
Цветаева М.И. Собр. соч. Т. 1. С. 265–267.
[Закрыть]
В романе с Цветаевой Мандельштаму выпадала, таким образом, как бы роль Димитрия. Но на эту авантюрно-героическую роль он не годился. Образы «певца захожего», «странного брата», «отрока»-царевича, «мальчика» были более органичными. А.И. Цветаева, вспоминая Мандельштама той поры, говорила, что он был похож на принца в изгнании и одновременно на птенца, выпавшего из гнезда.
Вернемся к стихотворению «На розвальнях…». Образ пленного царевича соотносится не только с Самозванцем (которого пленным в Москву никак не ввозили), но и, очевидно, с другими историческими фигурами. Думается, что, например, с «Ворёнком» – малолетним сыном Марины Мнишек Иваном, удавленным в Москве. Но несчастный Ивашка никакого отношения ни к Угличу, ни тем более к Риму не имел. А вот Алексея Петровича, сына Петра Первого, доставили из-за границы именно в Москву, где состоялась его встреча с грозным отцом. Мандельштам создает в данном случае свою собственную контаминированную историческую мифологию (и такое создание синтетических образов вообще ему свойственно). «Совершенно очевидно, – пишет К.Ф. Тарановский, – что царевич, названный в пятой строфе, не историческая личность, а скорее просто обобщенный тип “царевичей”, появля-вшихся в эпоху Смутного времени (несколько Димитриев, Петр, Иван и др.). Единственный царевич, привезенный в Москву пленником, под стрелецким конвоем (в 1614 году), был сын Марины Мнишек от Тушинского вора»[24]24
Тарановский К.Ф. Почва и судьба. Третий Рим. Молчание. Поэт в могиле // Тарановский К.Ф. О поэзии и поэтике. М., 2000. С. 170.
[Закрыть]. Мандельштам создает собирательный образ царевича-жертвы, одной из повторяющихся фигур русской истории (и не только в Смутное время).
Думается, что в стихотворении имеется и некая подспудная, непроявленная связь с библейским Иосифом, тезкой автора стихов. Мандельштам получил при рождении имя Иосиф; Ося – домашнее имя, Осипом Мандельштамом он навсегда останется в литературе. Примем во внимание, что Мандельштам уже обращался к образу Иосифа, говоря о себе:
Отравлен хлеб, и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!
«Отравлен хлеб, и воздух выпит…», 1913
Подобно Иосифу, пленным, со связанными руками въезжает герой стихотворения «На розвальнях…» в новый Египет, претендующий на звание Рима, – в Москву, город, в котором он хочет и нудит себя увидеть новый Рим и которого боится, город, с которым Мандельштам со временем сроднится и срастется накрепко и который он хоть и не безоглядно, но полюбит. Розвальни движутся по Москве «от Воробьевых гор до церковки знакомой» – какая церковь имеется в виду, сказать трудно. Может быть, Иверская часовня, упомянутая в цветаевских стихах («приют от зол»). Во всяком случае, это проезд к московскому центру.
Сердцевина Москвы – Кремль, и здесь неожиданно в этом странном полуазиатском городе возник перед Мандельштамом образ всегда дорогого для него Средиземноморья – Италии… «И никогда он Рима не любил» – это отречение от Рима, от католической стройности, иерархии и державной мощи Запада, которыми поэт был очень увлечен совсем недавно, вопреки категоричности этого стиха; отречение, демонстративно заявленное, от Рима первого ради «Третьего», но не от Италии: Италию поэт обнаружил в Москве, в ее кремлевских соборах XV века. Московский Кремль, создание итальянских и русских зодчих, – именно это в первую очередь опознал поэт в Москве как свое, близкое, родное. И восприятие Кремля соединилось неотрывно с обликом любимой женщины.
Собственно говоря, ее имя в скрытом, прикровенном виде звучит в первом, февральском, ниже приводимом стихотворении Мандельштама, обращенном к возлюбленной. У Мандельштама было строгое отношение к называнию имен. В прямом упоминании имени в стихах он, видимо, чувствовал нечто обнажающее, нецеломудренное. С. Аверинцев указывает, что в основе мандельштамовской поэтики лежит ветхозаветное представление о непроизнесении имени Божия всуе. «Не так просто назвать даже имя человеческое, – продолжает Аверинцев. – …По черновым вариантам видно, как Мандельштам в работе над своими стихами исключал уже введенные имена»[25]25
Аверинцев С.С. Пастернак и Мандельштам: опыт сопоставления // Аверинцев и Мандельштам. Статьи и материалы. Записки Мандельштамовского общества. М., 2010. Вып. 17. С. 35.
[Закрыть]. Прямые упоминания претили мандельштамовскому чувству, но в неявном виде, как бы под покровом, имена в стихах у Мандельштама присутствуют. Образ и имя Цветаевой растворены в картине Московского Кремля.
(О том, что Мандельштам был необыкновенно чуток к речевому звучанию вообще, к звучанию имен в частности, что он многократно обыгрывал звучание и собственного имени, и других имен в своих стихах, – об этом говорить почти не надо, это неоднократно показано многочисленными исследователями. Мандельштам-акмеист называет свой сборник «Камень», используя и преобразуя и звук, и смысл слова «акмэ» (острая оконечность камня, вершина, расцвет); узнав о том, что Ахматова была у Булгаковых (уже в 1930-е годы), Мандельштам повторяет: «Как оторвать Ахматову от МХАТа!», – как бы пробуя на вкус созвучие «Ахматова – МХАТ»; свое собственное имя он соотносит не только с библейским Иосифом, но также с осью и осами – таких примеров множество.)
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
И с укрепленного архангелами вала
Я город озирал на чудной высоте.
В стенах акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте.
Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,
Где реют голуби в горячей синеве,
Что православные крюки поет черница:
Успенье нежное – Флоренция в Москве.
И пятиглавые московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне – явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
1916
Все в этом кремлевском пейзаже говорит о любимой женщине. Просвечивающий сквозь церковную архитектуру женский облик («НЕЖные», «НЕЖное»: ЖЕНское) дополняется просвечивающим именем: «Флоренция», то есть «цветущая», прямо соотносится с фамилией «Цветаева» (отмечено В.М. Борисовым). (Но и фамилия строителя Успенского собора, Аристотеля Фиораванти, также происходит от итальянского слова «цветок» – «фиоре»!) Таким образом, цветение поименовано трижды (причем два имени – в подтексте): Цветаева – Флоренция – Фиораванти. Введение имен в ткань стиха, еще раз скажем (но в сокровенном, не торчащем виде), являлось сознательной установкой для Мандельштама, об этом свидетельствует его собственное «признание»:
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других…
«Нашедший подкову», 1923
Величавая строка «Напоминают мне – явление Авроры…» представляется отголоском пушкинского: «Напоминают мне оне / Другую жизнь и берег дальный» («Не пой, красавица, при мне…»). Ведь и московские соборы напоминают «другую жизнь и берег дальный».
Поэт поднимается на Боровицкий холм, смотрит на город «с укрепленного архангелами вала» (конечно, имеются в виду архангелы Гавриил и Михаил: Архангельский и Благовещенский соборы, фланкирующие вход на Соборную площадь, стоят неподалеку от крутого ската холма, высоко поднимающегося в этом месте над кремлевской стеной и Москвой-рекой). «Печаль меня снедала…» Печаль оттого, что он не русский, не причастен полностью, «кровно» русской судьбе? Видимо, так. Однако, не будучи «родным» сыном, он как свою судьбу принимает Москву и Россию с ее катастрофическим, кровавым и великим путем. Ведь он уже пророчески писал:
Россия, ты, на камне и крови,
Участвовать в твоей железной каре
Хоть тяжестью меня благослови!
«Заснула чернь! Зияет площадь аркой…», 1913
Еще недавно, в статье «Петр Чаадаев» (1914), Мандельштам так интерпретировал взгляды своего героя: «…понимание Чаадаевым истории исключает возможность всякого вступления на исторический путь. В духе этого понимания, на историческом пути можно находиться только ранее всякого начала. История – это лестница Иакова, по которой ангелы сходят с неба на землю. Священной должна она называться на основании преемственности духа благодати, который в ней живет. Поэтому Чаадаев и словом не обмолвился о “Москве – третьем Риме”. В этой идее он мог увидеть только чахлую выдумку киевских монахов». Народам уготованы – изначально – разные судьбы, и Москва не может быть Римом, ей это не суждено. «Лучший цветок» русской земли – по той же статье Мандельштама – нравственная свобода, свобода свободного выбора своей жизненной судьбы. С европейской четкостью, выработанностью социальных и культурных форм России не тягаться; единственное преимущество русского культурного человека, менее прикрепленного к определенной традиции, менее, так сказать, оседлого в культурном смысле, – это необходимость и свобода самостроительства, включая и свободу отречения от культурного и религиозного наследства (или по крайней мере критического пересмотра его): русского наследства, как понимает Мандельштам чаадаевский путь, или иудейского – в случае самого поэта. Русский человек, по Мандельштаму, – человек без гнезда, скиталец, и в этом его преимущество.
В основе здесь, думается, идея Достоевского, вложенная в уста его героя Версилова в «Подростке»:
«Европа создала благородные типы француза, англичанина, немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает. И, кажется, еще пока знать не хочет. И понятно: они несвободны, а мы свободны. Только я один в Европе, с моей русской тоской, тогда был свободен.
<…> Русскому Европа так же драгоценна, как Россия: каждый камень[26]26
Отметим одно из ключевых понятий для Мандельштама, особенно раннего, в этом тексте.
[Закрыть] в ней мил и дорог. Европа также была отечеством нашим, как и Россия»[27]27
Достоевский Ф.М. Собр. соч. в 15 т. Л., 1989–1996. Т. 8. С. 596.
[Закрыть].
Эта свобода, говорит Мандельштам в статье «Петр Чаадаев», «стоит величия, застывшего в архитектурных формах, она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры…». Не отказываясь от последнего утверждения, Мандельштам 1916 года, каким он предстает в стихах, адресованных Цветаевой, видел Россию существенно иначе, чем в период увлечения католичеством, отразившегося в статье о Чаадаеве. В Третий Рим ему хотелось поверить – и именно так реализовать упомянутую выше свободу. «Выбор самого поэта был таким, каким он описал путь Чаадаева – “идейно побывавшего на Западе и нашедшего дорогу обратно”», – пишет Е.А. Тоддес[28]28
Тоддес Е.А. Поэтическая идеология // Литературное обозрение. 1991. № 3. С. 33.
[Закрыть]. Под воздействием любви к москвичке Цветаевой народничество Мандельштама, которое он усвоил в эсеровской, в основном, интерпретации в годы обучения в Тенишевском училище в Петербурге (1899–1907), окрашивается в стихах 1916 года в «славянофильские» тона. Влияет и политическая ситуация: Россия ведет войну, и хотя в мандельштамовском стихотворении «Зверинец» (1916), уже написанном ко времени первого приезда в Москву, недвусмысленно выражен призыв к миру и братству европейских народов, все же атмосферу военного времени надо принимать во внимание.
И еще одно мандельштамовское стихотворение о Кремле той поры:
О, этот воздух, смутой пьяный
На черной площади Кремля!
Качают шаткий мир смутьяны,
Тревожно пахнут тополя.
Соборов восковые лики,
Колоколов дремучий лес,
Как бы разбойник безъязыкий
В стропилах каменных исчез.
А в запечатанных соборах,
Где и прохладно, и темно,
Как в нежных глиняных амфорах,
Играет русское вино.
Успенский, дивно округленный,
Весь удивленье райских дуг,
И Благовещенский, зеленый
И, мнится, заворкует вдруг.
Архангельский и Воскресенья
Просвечивают, как ладонь, —
Повсюду скрытое горенье,
В кувшинах спрятанный огонь…
1916
Кремлевские соборы, созданные итальянскими и русскими зодчими, – амфоры, в которых хранится вино иудейско-христианской культуры, ставшее русским вином, голубятни, где воркует дух Божий? – так это видится поэту.
Стихотворение вызывает определенные вопросы. Во-первых, какой кремлевский собор Воскресения имеется в виду? В Московском Кремле собора Воскресения нет. Попробуем дать ответ на этот вопрос. «Пятисоборный несравненный круг» «подарила» Мандельштаму Марина Цветаева. Пять соборов – это, несомненно, Успенский, Архангельский, Благовещенский, церковь Двенадцати Апостолов при Патриаршем дворце (часто называвшаяся собором) и Верхоспасский, чьи главки поднимаются над той частью царского Теремного дворца XVII века, которая видна с Соборной площади. Мандельштам прямо называет в своих стихах Успенский, Благовещенский и Архангельский; косвенно – можно предположить – упомянут им в другом стихотворении, «В разноголосице девического хора…», и собор Двенадцати апостолов: «И пятиглавые московские соборы…» (собор Двенадцати Апостолов имеет, подобно Успенскому и Архангельскому и в отличие от Благовещенского, пять глав). Таким образом, под собором Воскресения в стихах Мандельштама должен пониматься Верхоспасский собор.
Имелись ли у поэта основания назвать его так? Представляется, что да. Дело в том, что в Теремном дворце находится не одна церковь; одиннадцать нарядных, украшенных изразцами главок, стоящих при этом в одном ряду, относятся не к одному храму, а к трем, а именно: пять глав – к Верхоспасскому собору (другое его название – Спас за Золотой Решеткой), одна – к церкви Распятия (Воздвижения Креста Господня) и пять – к церкви Воскресения Словущего. В книге С.П. Бартенева «Большой Кремлевский дворец, дворцовые церкви и придворные соборы», опубликованной в 1916 году (год первых приездов Мандельштама в Москву), сообщается: «На Верхоспасской площадке, направо от входа, находится собор Нерукотворенного Спаса за Золотой Решеткой, или Верхоспасский собор…» И ниже: «Церковь Воскресения Словущего отделяется узким коридором от Верхоспасского собора и расположена в уровень с ним с северной стороны. Пять ее глав находятся рядом с главою церкви Распятия и главами Верхоспасского собора на общей с ними кровле (всего 11 глав)»[29]29
Бартенев С.П. Большой Кремлевский дворец, дворцовые церкви и придворные соборы: указатель к их обозрению. М., 1916. С. 91, 99.
[Закрыть]. Как мы видим, Верхоспасский собор и церковь Воскресения Словущего соседствуют в Теремах и имеют даже как бы «общие» главы. Неудивительно, что Мандельштам в период первоначального знакомства с Москвой мог ошибиться и перенести в своем стихотворении название кремлевской церкви Воскресения на соседствующий собор. Ошибку поэта отрицать не приходится, но она, как представляется, вполне объяснима.
Правда, в Кремле был тогда еще и собор Вознесения, но в другом месте – на территории позднее снесенного (в 1929 году) Вознесенского девичьего монастыря. Неоднократно перестраивавшийся, он к началу XX столетия имел архитектурные формы, имевшие очень мало общего с древним московским зодчеством, и вряд ли мог произвести на Мандельштама впечатление, сравнимое с тем, которое поэт получил от «пятисоборного несравненного круга». Нет никаких оснований предполагать, что, перечисляя в своих стихах храмы Соборной площади, Мандельштам упоминает наряду с ними и собор Вознесенского монастыря, на ней не находившийся, и при этом «переименовывая» его.
В этом же мандельштамовском стихотворении вызывает интерес еще одна деталь: упоминание о немоте главной московской колокольни – Ивана Великого:
Как бы разбойник безъязыкий
В стропилах каменных исчез.
В черновых вариантах к этому стихотворению: «Все шире праздник безъязыкий / Иль вор на колокольню влез / Ему сродни разбоя крики / И перекладин черный лес»; «Соборов восковые лики / Спят; и разбойничать привык / Без голоса Иван Великий / Как виселица прям и дик…»; «Без голоса Иван Великий – / Колоколов дремучий лес / Спит, и разбойник безъязыкий…».
Колокола на месте, а колокольня молчит. В чем причина?
По нашему мнению, дело в том, что в цитируемых мандельштамовских стихах отразилось впечатление от Кремля во время Великого поста. В этот период используются в основном особые колокола, так называемые постный и часовой. На Иване Великом с пристройкой было более тридцати колоколов, но они молчали – слышался в положенное время только скупой звон, который так и называют – «постный». Первый день Пасхи в 1916 году пришелся на 10 апреля (по старому стилю): «10 апреля. В первый день Пасхи в Успенском соборе было совершено торжественное богослужение…»[30]30
XX век: хроника московской жизни. 1911–1920 гг. М., 2002. С. 325.
[Закрыть] В бумагах С.П. Каблукова, близкого знакомого Мандельштама, стихотворение, о котором идет речь, отмечено датировкой: «Апрель 1916. Москва»[31]31
Цит. по кн.: Мец А.Г. Комментарии. С. 683.
[Закрыть]. Это подтверждает наше предположение. Подобно финальной черновой строке в стихотворении «На розвальнях, уложенных соломой…» – «Сжигает масленица корабли…», настойчивое упоминание «немоты» Ивана Великого в интересующих нас в данном случае других стихах того же года если и не позволяет установить точную дату написания стихотворения, то, во всяком случае, дает возможность определить тот период церковного календаря, который нашел отражение в произведении: это время до 10 апреля – дни Великого поста.
Благовещенская церковь в Кремле («Нечаянная Радость»). Открытка
(Вышесказанное не означает, конечно, что образ молчащей колокольни, которую Мандельштам настойчиво сравнивает с разбойником, не имеет отношения к истории углического колокола. Толпа в Угличе, оповещенная колокольным звоном о смерти царевича, расправилась с предполагаемыми убийцами. Набатному колоколу, известившему горожан о гибели мальчика, отрубили одно ухо, вырвали язык и сослали. Поступили, как с разбойником, но смуту это не предотвратило, и в лице Димитрия Самозванца – «вора», как его называли, – смута явилась в Кремль мстить Годунову. Безусловно, молчавший Иван Великий мог вызвать в памяти Мандельштама эту историю.)
Колокольня безгласна, но Благовещенский собор «мнится, заворкует вдруг». Почему заворковать может именно Благовещенский собор, объяснить нетрудно: ведь на Благовещение принято было выпускать из клеток голубей: голубь – символ Святого Духа. Выпускали на волю и других птиц. Благовещение приходится на 25 марта (по старому стилю). Газета «Московский листок» в субботнем номере от 26 марта 1916 года (прибавление к № 70) сообщала: «Вчера на Трубной площади состоялся традиционный птичий торг. <…> Многие покупали птичек, которых тут же выпускали на волю. В общем, вчерашний птичий торг прошел крайне оживленно при громаднейшем стечении публики» (заметка «На Трубной площади», с. 1–2).
В мандельштамовском стихотворении Благовещенский собор «зеленый», и однозначного объяснения этой цветовой характеристике у нас нет. Возможно, в апрельском стихотворении отразились впечатления от Вербного воскресенья (в 1916 году Вербное воскресенье было 3 апреля; въезжавшего в Иерусалим Иисуса, по преданию, народ встречал с пальмовыми ветвями в руках; верба в России заменяет пальмовую ветвь и символизирует, наряду с прочим, пробуждение природы, приход весны); может быть, надо принять во внимание, что зеленый – цвет возрождающейся жизни – символический цвет Святого Духа; добавим, что, согласно западной живописной традиции, сообщающий Марии благую весть архангел Гавриил изображается с цветущей ветвью: или «райской», или оливковой, или ветвью с цветущими лилиями. 3 апреля – Вербное воскресенье, 10 апреля – первый день Пасхи, весна, ледоход… Цветаева заканчивает свое стихотворение «Канун Благовещения…» (24–25 марта 1916) так:
Не воплощены ли все эти детали и обстоятельства в эпитете «зеленый»?
Сказано, что Благовещенский собор может заворковать, но в стихотворении соборы – «голубятни», в которых «гнездится» Божий дух, – в сущности, уже «воркуют»: активная роль звуков «р» и «г» («к») в сочетании с «у» и «о» передают это воркование. В частности, в рифмующихся словах третьего и четвертого четверостиший ударения падают только на «у» и «о»; отметим также ударные «у» в словах, предшествующих рифмующимся в этих четверостишиях, – причем в финальных стихах обоих катренов: «а в запечатанных собОРах, / где и пРохладно, и темнО, / как в нежных Глиняных амфОРах, / иГРает РУсское винО. // Успенский, дивно оКРУГлЕнный, / весь Удивленье Райских дУГ (прозносим: «дук»), / и Благовещенский – зелЕный / и, мнится, завоРКУет вдРУГ…» (произносим «вдрук»). Разве не воркуют эти «Г», «Р», «О», «ОР», «КРУ», «РУ»?
Образ собора – птичьего жилища станет устойчивым для Мандельштама. Например, в очерке «Холодное лето» (1923): «белые скворешники Кремля». Или в стихотворении «Сегодня можно снять декалькомани…» (1931) также о кремлевских храмах: «фисташковые голубятни».
Вернемся к цветаевскому стихотворению «Из рук моих нерукотворный град…»:
К Нечаянныя Радости в саду
Я гостя чужеземного сведу.
Под этим именем была широко известна Благовещенская церковь в Нижнем саду Кремля (не путать с Благовещенским собором!). Церковь была пристроена к Благовещенской башне. В ней находилась очень почитаемая икона Нечаянная Радость. По иконе и сама церковь часто именовалась так. В начале века была отпечатана открытка с ее изображением и надписью: «Церковь Нечаянная Радость в Кремле». В книге И.К. Кондратьева «Московский Кремль: святыни и достопримечательности» (М., 1910) сообщается об этой иконе: «В древнее время к башне, возле которой находится церковь, примыкал житный царский двор, где ссыпался в житницы хлеб для царского двора. В той же башне содержали и преступников. По преданию, в башне был заключен один воевода в царствование Иоанна Грозного и проводил все время заключения в молитве. В одну ночь явилась к нему Пресвятая Богородица и приказала просить царя о свободе, после чего он и решился ходатайствовать перед царем об освобождении и был прощен. Когда посланные за ним пришли, то на стене башни увидели икону, и сказали об этом царю, и тогда при образе была устроена деревянная часовня. <…> В 1730 году императрица Анна Иоанновна приказала устроить при часовне каменную церковь во имя Благовещения так, чтобы стена башни, на которой явилась икона, находилась внутри церкви»[33]33
Цит. по кн.: Паламарчук П.Г. Сорок сороков. М., 1992. Т. 1. С. 91.
[Закрыть].
На праздник Благовещения в 1916 году церковь посетило множество людей. 24 марта 1916 года «Московский листок» (№ 69, с. 1) поместил следующее объявление:
«В Кремле, близ Боровицких ворот, под горою, в храме Благовещение Пр. Богородицы, на Житном дворе, где находится чудотворный образ Благовещения Пр. Богородицы, самоизобразившийся на Кремлевской стене, в день храмового праздника, 25 марта, будут совершены: ранняя литургия в 61/2 час. утра, поздняя литургия в 10 часов, а накануне праздника в 4 часа вечерня и молебен, в 6 часов всенощная.
Протоиерей Н. Лебедев».
На другой день, 25 марта, «Московский листок» (№ 70, с. 3) в заметке «Торжественные богослужения» упоминает о прошедшем накануне богослужении в интересующем нас храме:
«Масса молящихся переполняла вчера храм Благовещения на Житном дворе, пред чудотворным образом Благовещения Богородицы служились молебны. Вечерня с акафистом празднику и всенощная были совершены соборным служением, при большом стечении богомольцев».
Судя по дате написания стихотворения «Из рук моих – нерукотворный град…» (31 марта), Цветаева и Мандельштам побывали в этой церкви, видимо, уже после храмового праздника. Хотя, естественно, мы не знаем точно, было ли намерение Цветаевой «свести» «чужеземного гостя» «к Нечаянныя Радости в саду» выполнено.
Благовещенская церковь на Житном дворе была снесена в начале 1930-х годов.
Восхищенное приятие кремлевских храмов – душа откликнулась, открылась им как близким и родным – соединено у Мандельштама с тревожной нотой.
Он чувствовал хрупкость, непрочность этого эллинско-италийского наследства на северных равнинах Евразии. «Аврора в шубке меховой» – это «золотой покров», «покров, накинутый над бездной», говоря словами любимого Мандельштамом Тютчева. Думается, что с мыслями такого свойства связан устойчивый мотив кремлевских стихов Мандельштама, как тень появляющийся и следующий за первым («соборы – амфоры священного вина»), – мотив смуты, разбоя, разбойной власти и мятежа. «О, этот воздух, смутой пьяный…» – в первой же строке выше приведенного стихотворения звучит эта нота; Иван Великий вызывает устойчивое сравнение с разбойником.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.