Электронная библиотека » Леонид Зорин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Завещание Гранда"


  • Текст добавлен: 24 июля 2020, 12:40


Автор книги: Леонид Зорин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

3

Хоронили военкома Усатова. Гвидон неспешно вышел вперед, долго беззвучно глядел на гроб, заваленный цветами и лентами, потом, нахмурясь, проговорил:

– Не верится, что это случилось. Что эта клокочущая энергия остановилась на полном ходу. Ты ли лежишь в этом узком ящике? Может ли уместиться в нем вся твоя многогранная личность? Встань же, наш боевой товарищ, ты не сказал еще главного слова, оборванного на первом слоге. Встань, тебя ждут твои дела, не доведенные до конца, ждут Вооруженные силы.

Когда я оглядываю твой путь, я вижу, что ты выбирал неизменно самые сложные участки, самые важные места. Ты мог, как иные твои сослуживцы, шагать по ступеням военной карьеры. С твоим орлиным умом стратега мог стать генералом, а то и маршалом. Но острым всепроникающим взором ты разглядел, где корень всех зол, ты понял, что сегодняшней армии нужны не стратеги, а военкомы – здесь самая горячая точка. И ты продолжал беззаветно пахать на вечно несжатой ниве призыва. Не все смогли тебя оценить, но пахарем был ты неутомимым, и сердце твое однажды не сдюжило.

Сегодня не только твоя жена, всегда хранившая тебе верность, не только боевые товарищи – все мы, воспитанные тобою, оплакиваем потерю бойца. Плачут и незнакомые матери, которые тебе благодарны – из их слюнтяев и недоумков ты сделал настоящих мужчин. Сегодня они горько раскаиваются в том, что тебя не понимали.

Прощай, батяня, прощай, военком! Вместе с осиротевшей семьей, соратниками, призывниками мы высоко-высоко поднимаем выпавшее из рук твоих знамя. И до последнего нашего дня будем мы помнить, кто его нес…

Он нынче работал на Калитниковском. Увы, лежит оно на юру, покойникам здесь должно быть прохладно – их продувают сквозняки. Зато оно было демократичней, нежели, например, Новокунцевское, подчеркивавшее при первой возможности, что оно-то филиал Новодевичьего. Гвидон полагал, что всякий снобизм во время таинства неуместен.

Речь произвела впечатление. Старик со стесанным подбородком, густо поросшим медным волосом, напомнившим колючую проволоку, даже сморкнулся в громадный платок. После чего заверил Гвидона, что гвардия никогда не сдается.

Довольна была и супруга покойника. Но на поминках, происходивших в недавно открытом «Майоре Пронине», в ней все-таки всколыхнулась обида. Она усадила Гвидона рядом и долго жаловалась ему: обещанный взвод так и не прибыл – прощальный салют не прогремел.

– Они наказали себя самих, – сказал ей Гвидон. – Их заклеймят. За безответственность и безалаберность. А что до прощального салюта, то громче всего он звучит в душе. И с ним никакая пальба не сравнится. Будьте мужественны.

Она посулила, что будет. Гвидон подумал, что ей по силам выполнить это обещание. Вечно женственного в ней было немного.

Очень сдержанная оценка, которую Гвидон дал салюту, вскоре нашла свое подтверждение. Визитной карточкой ресторана, весьма привлекавшей к нему, был тир. Гости то и дело вставали и уходили пострелять. Оставшиеся, глядя вослед, вспоминали о чекистской романтике и выражали свое одобрение доброй молодецкой забаве.

И все же эти отлучки в тир и звучная стрельба по мишеням под клики радости и досады (в зависимости от уровня меткости) вносили лихую, мажорную ноту в обрядовый ход поминовенья. Семья, в конце концов, возроптала, стрелки сочли себя уязвленными.

Гвидон предпочел ретироваться. Нынче вечером ему предстояла первая встреча с наследием Гранда, и он рассудил, что надо быть в форме. Нельзя было ни нагружать себя пищей, ни переусердствовать в возлияниях.

Он шел по Москве неспешным шагом в том состоянии размягченности, которое он неизменно испытывал после подобных свиданий с вечностью. Даже полученный гонорар, украдкой врученный ему полковницей, не возвращал к повседневной прозе. Однако лирический ералаш недолго томил и совращал отзывчивое Гвидоново сердце. Лишь погляди окрест себя, и город ответит жестоким взглядом.

В младости перемены естественны, практически их не замечаешь. И все же Москва так откровенно меняет выраженье лица, что даже Гвидона бросает в оторопь. Город, в котором сейчас проносится, видимо, лучшая часть его жизни, становится трудно назвать своим, порою за ним не поспеваешь.

Кажется, он себя отгораживает незримым, но несомненным барьером, переходя в иное пространство, плывет совсем в другом измерении, вознесшись своими фрегатами к небу. И чем они грозней возвышаются, тем больше тянет зарыться в землю.

Где старый уют перепутанных улочек, где хмель черемуховых дворов? И где былой пешеходный рай? Все сдвинуто, спрямлено, протянуто, ушло в тоннели и магистрали. Не пересечь, не поднять головы. Куда горожанину податься? Всюду ты гость, нигде не хозяин.

– Воспрянь, муравьиная душа, – отдал себе приказ Гвидон. – Дай только волю своей меланхолии – и живо распадешься на атомы.

Вдова открыла Гвидону дверь. Критически его оглядела.

– Перетрудился? – спросила она.

Гвидон молчаливо пожал плечами.

– Как принят был тост над последним приютом?

– Несколько огорчает ваш скепсис, – вздохнул укоризненно Гвидон. – Кто-то должен объяснить провожающим, кого они сегодня лишились.

– Прости, если я тебя обидела. Так ты, оказывается, ранимый?

– Есть у меня такой недостаток.

– А к умственному труду ты способен? Или увлекся на поминках?

Гвидон сказал со скромным достоинством:

– Я очень ответственный человек. В этом вы скоро убедитесь.

Она отвела его в кабинет. Он обменялся коротким взглядом с Грандом, запечатленным кистью, и погрузился в бордовое кресло.

Вдова сказала:

– Священнодействуй.

И оставила его одного.

Пожалуй, она не подозревала, сколь точным и метким был глагол. Стоило только сесть за стол, обнявший Гвидона своей дугой, остаться одному в тишине, взять в руки перо, разложить бумаги, стоило поместить посередке белый, еще не початый лист, подсветить его электрической струйкой, льющейся из зеленого шара, – и гость почувствовал, как на него нисходит неведомая благодать.

– Господи, – пробормотал Гвидон, – зачем я не Байрон, а другой, зачем я не гений, кипящий замыслами, готовый исторгнуть их из себя? Зачем я не Гранд? Ежевечерне усаживался он в это кресло и сообщал бумаге жизнь. Однако же и в моем бою отыщется свое упоение. Я должен пройти по его следам и сделать их достоянием общества. Куда ни кинь, а такая работа требует собственных избранников.

Цепким оценивающим взглядом он изучал загадочный почерк. Сабина Павловна не случайно отчаялась что-либо разобрать. Эти крючки и сокращения свидетельствовали, что мысль Гранда передавала энергию пальцам, они неслись по бумаге, как кони, стремясь хоть немного за нею поспеть, но, не умея лететь с нею вровень, изнемогая на полпути, едва обозначали ее и – дальше, чтоб не утратить цели.

Мало того что почерк Гранда был непонятен (сомнений не было, что Гранд и сам не всегда с ним справлялся), он еще был анафемски мелок. Казалось, без лупы не обойдешься, еще надежней – зрачок микроскопа. Гвидон представил себе, как буквы выходят на свет, пускаются в пляс, соединяются, как хромосомы, и образуют новую жизнь. Какой-нибудь унылый графолог уж точно решил бы, что Гранд был скуп – не отдавал себе отчета, попросту экономил бумагу. Но это слишком прямолинейное и одномерное объяснение. Совсем не скупость, не экономность! Здесь величайшее почтение к таинству белого листа – каждый клочок его священен и должен принять в себя слово, как семя. И все-таки еще выразительней жавшиеся друг к другу значки демонстрировали триумф концентрации – тут не могло быть женской размашистости, в несколько строк пожиравшей страницу. Слова были плотно и точно пригнаны, вступали в семейные отношения, в естественную прочную завязь, сулившую продолжение жизни.

Сравнительно быстро Гвидон ощутил, что перед ним человек науки – Гранд тяготел к созданию формул. Продираясь, как сквозь бурелом, через вычерки, Гвидон наблюдал и радость зачатия, и трудное прояснение сути, и окончательный ее образ. Иной раз ему казалось, он чувствует сопротивление среды, в которую погружался Гранд. Казалось, что это его прошивает финальный оргиастический вздрог интеллектуального усилия.

В комнате было полутемно, но свет, нацеленный в центр столешницы, и ободрял, и грел Гвидона. С портрета ему улыбался Гранд. Процесс расшифровки все больше захватывал – разрозненные штрихи и знаки вот-вот обнаружат закономерность.

– Неужто я впрямь рожден для спецслужб? – думал Гвидон, находя отгадки.

Спустя неделю он констатировал, что ощущает себя уверенней. Почерк покойного патриарха уже не отталкивал неприступностью. Гранд словно впускал его в свой лабиринт. Гвидон не пугался, что там и останется, он осторожно систематизировал смешные особенности букв. Странное «т» – хрупкая палочка с еле заметным небрежным кивком в правую сторону, странное «з» – такая же капризная палочка, но наклоняющаяся влево. Странное «ф» – его заменяли два нолика, слившиеся в бочонок. Странное «к», не добежавшее до привычного изображения, представленное неожиданной галочкой. Путь Грандова алфавита к слову был непонятен и загадочен.

Но даже тогда, когда эти черточки, стрелочки, птички и значки стали поддаваться Гвидону, он убедился, что рано радоваться. Слова обрывались так же, как буквы. Где их, казалось, должно быть несколько, Гранд ограничивался одним. Вдруг посетившее соображение точно подгоняло перо – скорей обозначь, не то исчезну. Гвидон не только перепечатывал прочтенные им наконец слова, он извлекал из небытия несказанные, непроизнесенные, словно наращивал тело периода. В работе было свое коварство – по ходу ее предстояло постичь нелегкий вокабуляр Грандиевского и, мало того, вполне овладеть им.

В жизнь Гвидона вошла регулярность. Дни уходили на встречи с родственниками, убитыми горем, но не утратившими способности к долгим переговорам, по вечерам, в половине седьмого, он появлялся в доме Гранда с неизменным ноутбуком в руке. Вдова встречала его на пороге, бросала быстрый насмешливый взгляд, произносила что-нибудь этакое, вроде «привет, мессер Кавальканти», либо «пожаловал князь Гвидон», либо «салют, господин меланхолик», и провожала его в кабинет. Гвидон усаживался за стол под желтый электрический сноп, падавший стреловидным лучом из круглой зеленой оболочки. Он раскладывал бумаги почившего, вдова оставляла его одного, после чего молодой человек приступал к погружению в батисферу. В доме стояла тишина, изредка до него доносился голос Сабины – с кем-то она вела беседу по телефону. Порою долетали мелодии. Чаще всего это был Шопен, но иногда за стеной ворковали парижские пряные голоса, перекатывали звучные шарики. С этими нежными ублажителями контрастировал резкий голос Пиаф, балансирующий на грани смерти, совсем как у нашего Высоцкого – и как к ней пристала кличка «воробышек»? Мечемся в мире несоответствий.

В десять часов вдова появлялась, поила работника чаем с ликером и провожала его до дверей. Гвидон возвращался к себе домой со смутным царапавшим его чувством – кроме как о его занятиях, она ни о чем с ним не говорила. А этих занятий все прибавлялось, и он уже несколько раз отказывал прочим осиротевшим вдовам.

Гвидон шагал по вечерней улице. Он верил в целебную мощь движения. Оно расставляет все по местам. Рассеянный взгляд привычно фиксирует, казалось бы, от тебя независимо, приметы столичного пейзажа. Но «мне ли не знать», чего в них ищут. И то зашторенное окно, где кто-то живет и дурью мается, и озабоченный пешеход, попавшийся на перекрестке, и этот автобус, который умчал чужие судьбы, блеснув прощально алым пятном, и нелепый дом с фотографией и магазином «Интим» – все это связывает Гвидона, песчинку в потоке, с самим потоком.

Не зря он успел прочесть у Гранда – все ныне сущее одновременно присутствует в будущем, вызывая неутолимую ностальгию. Когда ты стремишься найти объяснение внезапной печали, ты не догадываешься, что в это время ты оборачиваешься уже из грядущего и с замиранием видишь автобус и фотостудию и то зашторенное окно. Что ты перенесен в наше прошлое, в то ожидание неизвестного, с которым ты шел по вечерней улице.

Все это смахивает на наваждение. Пора придержать себя за поводья. Тебя уже всасывает опасный футурософский Грандов омут.

Уже из незримого далека видишь тот дом, где когда-то жила ни на кого не похожая женщина, однажды похоронившая мужа, видишь и тот портрет на стене, с которого устало оскаливался недавний хозяин, и стол хозяина с кучей еще непрочтенных бумаг, в которые он упрятал свой голос.

4

«Итак, они достали меня. Мой юбилей – это их реванш. Естественно, в этом никто не признается. С тем большим тщанием сделать все, чтобы залить купорос елеем и наконец-то слепить из Гранда вполне безобидный аттракцион.

О-хо-хонюшки! Можно себе представить, как бы я всех обвел вокруг пальца, если бы соскочил с планеты за несколько дней до всей кутерьмы. Злорадство, но и разочарование! Сложная человечья природа дуалистична. Она вмещает самые разноречивые чувства.

Я потому и отказался от всех соблазнов антропоцентризма, я чувствовал эту лукавую двойственность. И каждый отдельно и все мы вместе успешно творим и разрушаем. На протяжении тысячелетий при каждой смене цивилизации мы всякий раз с появлением новой, казалось бы, ее совершенствуя, все резче сокращаем дистанцию между истоком и исходом, меж колыбелью и эшафотом.

Я занимался футурософией. Веселой и печальной наукой. Наукой, заглядывающей туда, за поворот, за тот порог, за горизонт, за опущенный занавес. Туда, где сиротствует мир без меня. Мир, который покинут мною и потому убийственно схож с беззвучною ледяной пустыней. Ибо – признаемся в этом без ханжества, без альтруистических клятв – без нас он не может быть полноценным, и тем более способным на радость. С нашим уходом Вселенная блекнет.

Когда в минуту прощальной искренности народная душа проговаривается, ее эсхатологический пафос и незамысловат, и прост. Если наступает твой срок, то и другим нет смысла задерживаться. Смерть выносима, даже красна, лишь на миру, погибать, так вместе. Чтоб не пропасть поодиночке. Если уж суждено – взявшись за руки. Нет, что бы вы нам ни говорили, но одинокая казнь – дыба! Несчастье должно быть разделено еще непременней, чем благополучие. В особенности – уход со сцены.

Вот что я выбрал как дело жизни. Хватило отваги и осторожности. Столь смело предсказываю, столь мало рискуя. Еще одна смешная дуаль. При этом понятная и естественная, как все дуали на этом свете и как сама идея двойничества.

Ох, люди, боги в коротких штанишках! В них вы и прожили на земле, так и застыв в подростковом сознании, не преодолев этой планки.

Быть может, бестрепетное перо запишет историю ваших судорог. Мое не сгодится – в нем много боли. Когда вы смекнули, что только молитвой пощады не выпросишь, что пребывать в коленопреклоненной позиции и неудобно и неразумно, вы понадеялись на просвещение. Сравнительно скоро вы убедились: во многом знании много печали. И впрямь. К тому же печаль не светла, тем более совсем не добра – во многой печали много яду.

Чтобы связать концы с концами, вы разделили просвещение на небезопасную цивилизацию и благодетельную культуру. Потом вы поделили культуру на косную и передовую, и все академики вас заверили в том, что прогресс неостановим. Можно было вздохнуть с облегчением, но тут же уперлись в знакомый тупик: все повторяется, господа! Новое постижение тайн, сулившее общее благоденствие, вдруг оборачивается угрозой.

За что уцепиться средь топи блат? Есть вечная идея традиции. И трогательно, и духоподъемно. Родимые корни не подведут. Все верно, но в старой одежке тесно. На улице время людей реформы, за ними приходят люди экстремы. Свежие, сильные, волевые – мы молоды, мы так чертовски молоды! Но с этой молодостью наплачешься, тем более она скоротечна – хватает двух или трех поколений, чтоб исчерпать ее энергию.

Обидно. Но так отчаянно хочется сберечь радикальный взгляд на мир. Зато не хочется ни стареть, ни уступать благоразумию – оно, как давно известно, позорно. Ирония, ты и есть мудрость юности. Лишь ты нам поможешь, приди и выручи. Пришла и помогла. Ненадолго. Снова расшиблись об тот же вопрос: над кем потешаетесь, современники?

Этот изнурительный путь, в сущности, был бегом по кругу. Но мы себя утешили тем, что повторяем его, мужая. Как говорится – на новом витке, в сиянии обретенной зрелости. Странная зрелость – пахнет трупом. Новый виток над старой бездной.

Сородичи! Прошу мне ответить. Не потому ли мы так охотно жонглируем эрами и народами, что мысли о себе избегаем? Эта жестокая неразбериха, составившая нашу историю, выплеснулась из нашего страха. Сначала – из страха перед миром. Потом – перед своею природой. Надежнее раствориться в куче, существовать по законам стаи.

Сделанная на генетическом уровне, ставка на множество не случайна. Число исходно враждебно истине. Чем запредельнее одно, тем неотчетливее другая.

На что же рассчитывать? Что нас ждет? Безмолвствуют коллеги-предикторы, безгласен их провидческий дар.

Пожалуй, стоит оставить в покое дорогу племен и поток времен. Дай посмотреть на себя, человек, странное древо в саду Господнем, что носит в своем стволе наш жребий. Постичь бы твою неуемную страсть к уничтоженью тобой сотворенного. Твою безграничную убежденность, что можно переписать черновик.

Но предок ли выбрал нам эту судьбу, которую перебелить невозможно? Внимание! Тут я застрял на полжизни, пока меня не огрела молния – догадка на грани жизни и смерти!

Я понял, что вовсе не наше минувшее, канувшее и изжитое нами, и наследующее ему Сегодня, внушают нам способность предвиденья. Все обстоит наоборот. Именно то, что еще предстоит, – причина того, что было, что есть. Конечное объясняет все то, что мы увидели в Начале и – соответственно – в Продолжении. Только поняв это, я прикоснулся к горестной тайне футурософии.

Отныне я знаю: моя наука – не вдохновенное гадание. Явилась она не из колб алхимиков, не из астрологических карт, не из наитий безумных пророков. Пусть даже кто-то и ощущает ее мистическую основу – все взвешено, сочтено, измерено. Знание, в котором так явственно слышится грозный свист предначертанности, дороже философского камня.

Смелее. Дерзнем и спросим с будущего за все, что предшествовало ему. Мужайтесь – мы видим перед собою финал, определивший начало.

Похоже, что участь была решена, когда мы выхватили у будущего его глобалистскую идею человека, размытого в человечестве, и сделали ее главной целью. Люди, не овладевшие жизнью (а их абсолютное большинство), склонны довериться бессознательному, всегда избирающему общность вместе с готовностью в ней раствориться. Предпочитающему отказ от собственной сути и от потребности ее осознать и следовать ей.

Мы драматически проскочили наиважнейшую часть маршрута, предписанного нам эволюцией. Как следствие, наше индивидуальное довоплотилось в коллективном прежде, чем оно стало личностным. (Не стану говорить о титанах и прочих отклоненьях от нормы, лишь выражаю им сочувствие.)

Трагедия была обусловлена все той же двойственностью природы, о коей было сказано выше. Мы переполнены гордыней, но мы же отрицаем себя в подполье своих уязвленных душ. Мы добиваемся определенности, и нам же, едва ли не с первого дня, требуется параллельная жизнь. Мы говорим о пользе сомнения, и мы же готовы сосуществовать с самыми странными фантомами, которых выращиваем в себе.

Это двоящееся бытие я обнаруживаю и в ближних и, сколь это ни грустно, – в себе. Ибо я также тот Doppelgänger, несущий, как крест, нашу судьбу.

Бомондюки и великосветчики! Вот вам моя юбилейная речь. Она и бесформенна, и сумбурна. Мало изящества. Много брюзжания. Мало евангельского смирения. Много ветхозаветной желчи. Мало сердечности и благодарности. Много громоздких соображений, необязательных в этой среде. Но я готов их высказать вслух, они для меня немаловажны. Пусть даже общий фон мрачноват. Оставь надежду, ко мне входящий. Покойник славился прямотой. К тому же я ничем не рискую. Вашей любви я не снискал. Я вызывал лишь раздражение тогда, когда я о вас говорил, тогда, когда я о вас умалчивал. Еще неизвестно, что злило вас больше. Но все же послушайте юбиляра, раз уж вы оказались здесь.

Впрочем, возможно, я пощажу вас. Этот сомнительный монолог скорей всего будет пылиться в ящике. Сюжет допускает любой поворот. Будущее может приблизиться, призвать на суд своего исследователя. Тогда мое слово умрет в безвестности. На свете не найдется кудесника, который прочтет мои закорючки. Да и кому придет это в голову? Что ж, выговориться еще важнее, чем быть услышанным. Сплошь и рядом не слышат живых, не то что мертвых. Напрасно вопят они и безжалостно срывают голосовые связки. Не уподоблюсь. Готов к молчанию. Все это не имеет значения».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации