Текст книги "Кнут"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Эффект этих слов был сокрушителен. Видя, что апелляция к Ротшильду дорого ему обошлась, Полякович сделал попытку выплыть и, так сказать, сохранить лицо.
– Все-таки вы впадаете в крайность. Подколзин – талантливый человек с незаурядным интеллектом и со своим незаемным зрением, но вряд ли бы он сам захотел, чтоб из него творили кумира.
Дьяков принял капитуляцию.
– Дело не в терминах, а в существе. Впрочем, я рад, что вы прочли его. А Подколзину ничего не нужно, кроме бумаги и карандаша. И ничего и никого.
Это наблюдение Дьякова Глафиру Питербарк потрясло. Она воскликнула:
– Быть не может!
– И тем не менее, это так, – неумолимо ответил Дьяков. – Поймите, есть люди обихода, иначе сказать – повседневной жизни, и люди надбытные, люди судьбы.
– И что же, он нигде не бывает? – спросил дородный эрудит Порошков.
– Нигде. Разве что очень редко он выбирается на стадион. Подколзин любит следить за борьбой в самых различных ее проявлениях. Она ему многое раскрыла в природе и общества и личности.
– Дух состязательности как стимул, – задумчиво произнес Порошков.
– Похоже, что он ей знает цену, – горько вздохнул Олег Арфеев. – Где состязательность, там суета. Сколько замыслов она погубила!
Гости Арфеева с ним согласились. От суеты все наши беды. Бесспорно, Подколзину повезло, что он недоступен для этой гидры.
– Н а м повезло, – поправил Дьяков. – Поэтому нам и достался «Кнут».
Глафира приблизилась к нему и жарко шепнула:
– Познакомьте.
– Об этом даже не может быть речи, – сказал Дьяков. – Он избегает женщин. Особенно таких разрушительных.
– Ну хоть взглянуть одним глазком…
Помедлив, Дьяков сказал:
– Обдумаю.
Несколько следующих дней дали возможность ему увериться, что в разгоревшийся костер можно не подбрасывать хвороста. Буйное неутихавшее пламя захватывало все большую площадь, распространялось само по себе, не требуя его новых усилий. Было оно дымным и чадным, шел от него зловещий треск, все это вместе вводило людей в некое странное состояние сладкой и томительной одури. Пахло ересью, ворожбой, соблазном. Особенно отличались дамы, вносившие в духовную жизнь мазохический оттенок радения. Одна из них, склонная к стойкой сырости, призналась, что, отдавая рукопись, расплакалась – тяжко вернуть подарок, который уже считаешь своим. Другая – худая, черная, истовая – сказала, что «Кнут» теперь ее Библия.
Когда же некто, малознакомый, настойчиво посоветовал Дьякову как можно скорее прочесть Подколзина, тот убедился, что дело сделано.
Однажды в бронзовый час заката Дьяков направился на Разгуляй. Воздух был словно пьян от предчувствий, от необъяснимых надежд, вспыхивающих в каждом апреле, от ожидания перемен. В старом облупившемся доме, в темной неприбранной комнатушке, Дьяков с трудом разглядел Подколзина. Автор «Кнута» был небрит и нечесан, лицо обиженного коня утратило скорбное выражение, его как будто преобразили скопившийся гнев и готовность к бунту.
– Спасибо, что наконец пожаловал, – проговорил он высоким фальцетом, что было признаком возбуждения. – Спасибо за твое измывательство. Конечно, я уж давно привык к такому обращенью с собою, но тут оно перешло все границы.
– Отказываюсь тебя понимать, – Дьяков картинно развел руками. – Дела обстоят не худшим образом. Все развивается нормально.
– Нормально? – взвизгнул Подколзин. – Нормально?! Замуровать в четырех стенах ни в чем не повинного человека, навязать ему арестантский режим – это, по-твоему, нормально?
– Я повторяю: предайся мне, не рассуждая. Терпи, Подколзин. Кто хочет славы, должен терпеть. Терзайся, скрежещи, ешь подушку, рви простыню, лязгай зубами и все же терпи. Таков твой крест.
– Без лиц, без людей, без впечатлений, почти без воздуха и – терпеть?
– Будут тебе и люди, и лица. Еще вздохнешь о былой неприметности. Имя твое у всех на устах. Наделал ты шуму своим «Кнутом».
– Каким кнутом?
– Странный вопрос. Ты первый, кто мне его задает. И этот первый – автор «Кнута».
– Я – автор?
– Да, «Кнут» – твоя Главная Книга. Твоя, Подколзин, Нагорная Проповедь. Ты просто открыл глаза населению.
– Я не писал никакого «Кнута»! – воскликнул потрясенный Подколзин.
– И слава богу. Оно и к лучшему.
– Так как же они его прочли?
– И сам не пойму, – признался Дьяков. – Прочли мерзавцы. И ведь известно, что ты ее не выпускаешь из дома. Люди анафемски предприимчивы. И энергичны. Сама Ниагара – стакан воды перед их энергией. По слухам, ты допустил промашку. Один экземпляр куда-то уплыл. Теперь его передают из рук в руки. На час или два, по большому секрету. Видимо, ты кому-то доверился. Наказанное простодушие гения.
– Ты потешаешься надо мной! – с цыганским надрывом крикнул Подколзин.
– Что за мнительность? – возмутился Дьяков. – С чего бы мне над тобой потешаться? Пойми, существует клуб посвященных, этакий орден эзотериков, и из него по доброй воле никто себя сам не исключит. Труд, существующий только в рукописи, гуляющий против желания автора, доступен для чтения людям избранным. Стало быть, его должен прочесть каждый, кто таковым является.
Неожиданно для себя самого он почувствовал странное воодушевление. Урчащий баритон загремел, в нем обнаружилась некая страстность.
– Подколзин, тебе предстоит убедиться в безмерном могуществе анонима. Все, что известно, постигнуто, познано, освоено зрением и слухом, не говоря уже об осязании, все, к чему мы притерпелись, принюхались, – не вызывает ответной дрожи. Подколзин, соперничать с анонимом может одна лишь верховная власть, но ведь и она, по большому счету, и анонимна и непознаваема – мы ей больше приписываем, чем знаем.
– Так что же, общественное мнение – какая-то фикция?
– Отнюдь. Оно, безусловно, существует и делает ставку на тебя.
– Но это же вздор! – взорвался Подколзин. – Положим, десяток человек с тобой обменялись двумя-тремя фразами. При чем тут общественное мнение?
– Десять человек даже много, – Дьяков был ангельски терпелив. – Хватит одной Клары Васильевны. Все дело в том, что оное мнение обладает способностью к самовоспроизводству и размножается почкованием. Оно основано на стремлении быть в нужное время в нужном месте, с одной стороны – не забежать, с другой – не допустить опоздания. Оно полагает, что самое страшное – внезапно оказаться в офсайде. Подколзин, общественное мнение – это общественный договор. Как и общественный приговор. Люди самолюбивы, Подколзин. Все они на тебя похожи, конечно, каждый на свой манер. Всего оскорбительнее для них – выпасть из списка, из приобщенности, из соучастия, неважно в чем – в отлучении или в канонизации. Вечность ничто перед злобой дня. Поэтому им сейчас не до Христа, у них сейчас на уме – Подколзин.
– Тебе ль поминать Христа, Антихрист?
– Я вижу, ты опять за свое, – Дьяков покачал головой. – Кому же еще, если не мне? Коли ты прав, мы с ним неразлучны.
Черный клок победоносно взлетел. Подколзин привычно почувствовал робость. Не глядя на Дьякова, он спросил:
– Зачем тебе было давать название?
– Неназванное не существует. Первый закон вербализации, – назидательно произнес Яков Дьяков.
– Кто же открыл этот закон?
– По всей вероятности, Всевышний. Когда назвал человека Адамом.
– А есть и второй закон?
– Есть и второй, – с готовностью отозвался Дьяков. – Названное отнюдь не обязано представлять доказательства существования.
После долгой паузы Подколзин спросил:
– Но почему моему труду ты дал такое странное имя?
Яков Дьяков не согласился:
– Имя отличное. В нем есть все. Краткость. Вызов. Загадка. Провокативность.
– Ты сделал из меня самозванца…
– А хоть бы и так, – ухмыльнулся Дьяков. – Слово для родины неслучайное. Сопровождает всю нашу историю. Фундаментально и судьбоносно. Я уж не говорю о том, что наша словесность в него привнесла некую мистику и поэзию.
– Побойся Бога, – вздохнул Подколзин. – Есть для тебя какая-то разница между историей и авантюрой?
– Весьма относительная. И кстати, когда затеваешь авантюру, требуется крупный помол. Ну а теперь отскреби щетину и причешись по-человечески. Взглянул бы хоть раз на свою башню. Напоминает сеновал, на котором занимались любовью. Уж приведи себя в благообразие. Сегодня я вывожу тебя в свет.
Взволнованно бреясь, Подколзин спросил:
– Куда ж мы идем?
– В популярный театр. Причем на премьеру новейшей пьесы, которая занимает умы. Нам дали два места в ложе дирекции.
– Однако, как тебя уважают! – завистливо восхитился Подколзин.
– Нет спора, нет спора, – сказал Яков Дьяков. – К тому ж я сказал, что приду с тобой.
– Издеваешься, – простонал Подколзин.
– Георгий, это становится скучно. Ты можешь придумать что-нибудь новенькое? Забудь, кем ты был, и помни, кем стал.
– А что ты задумал? – спросил Подколзин.
– Хочу подразнить тобою столицу.
Подколзин взглянул на него с подозрением:
– Что ты вкладываешь в этот глагол?
– Ну как дразнят? Показывают ротвейлеру этакий шмат сочного мяса, помашут у него перед носом и тут же убирают назад. Можешь представить, как он распалится? Я имею в виду ротвейлера.
– Я, значит, шмат?
– Шмат сочного мяса. Довольно болтать. Отскреб подбородок? Ну, наконец-то. Идем, Подколзин. Надень предварительно штаны.
Дорогой он давал указания. Подколзину вменялось в обязанность не проявлять инициативы. Дьяков был тверд и категоричен. Чем ближе был театр, тем строже звучали инструкции и наставления.
– В ложе изволь усесться поглубже. Не вылезай на первый план. Слегка нарисуйся, не больше того. Сиди и мерцай, другого не требуется. С соседями сам не заговаривай.
– А если они ко мне обратятся?
– Буркнешь им что-нибудь односложное. Чем меньше произнесешь, тем лучше. Голосом Бог тебя не отметил. Он у тебя то скрипит, то вибрирует, то вдруг становится тоньше волоса, словно тебя перед этим кастрировали. Какая-то не то трель, не то дрель, кроме меня никто не вынесет. Помалкивай. В твоих интересах.
– На каждом шагу меня унижаешь!
– Я просто тебя остерегаю. И расстанься ты с классицистской патетикой! Социальный мыслитель выше нее.
Вечер был ласков, Москва – приветлива, улицы выглядели беспечно, весна справляла праздничный бал. Плывущий над миром лимонный месяц лукаво поглядывал на Подколзина, и вышедший на волю затворник чувствовал тревожную радость, кружение сердца и головы. И так захотелось себя ощутить частицей этого карнавала.
У входа в театр клубилась толпа. Девушка спросила у Дьякова, нет ли билетика для нее.
– Увы, моя прелесть, – вздохнул Яков Дьяков. – Увы, увы. Я ангажирован.
– Девушек к тебе просто притягивает, – с глухой досадой заметил Подколзин.
– Не хнычь. Ты еще с ними наплачешься. И нечего тебе думать о девушках. Сегодня здесь будет Клара Васильевна.
– Да кто ж она, эта Клара Васильевна? – спросил Подколзин. – Скажи наконец.
– Клара Васильевна это Клара Васильевна, – торжественно объявил Яков Дьяков. – В руках она держит лавры и молнии, в устах ее скрыты и мед и яд. Что будет пущено в ход – неведомо. Одних вознесет из праха к звездам, других низвергнет с небес в суглинок. Московская Афина Паллада. Но поспешим, поспешим, Подколзин, партер уж полон, и все трепещут. Пройдем же и мы – в ложу дирекции. Нам предстоит встреча с прекрасным.
3
Мир обольщения, это ты! Здесь поджидают вас гистрионы – художники, создатели образов, люди жреческого призвания. Входите, рассаживайтесь, смертные, и приготовьтесь благоговеть. Пройдет еще минута-другая, над сценой вспыхнет обманный свет и озарит сочиненную жизнь, требующую от вас соучастия. Закружатся в призрачном маскараде не слишком понятные существа, смело выставят они напоказ то чувства, то стати – смотрите, любуйтесь, если желаете – негодуйте. Все примут, только не безразличие. Правда, мужчины чрезмерно мужественны, что вызывает подозрение, либо совсем наоборот – и неврастеничны и хрупки, зато все отчетливо, все на кону.
Женщины это особь статья – все они вплоть до старух и злодеек стремятся завлечь своим несходством с теми, кого видишь и знаешь. Нездешние, иные, не те! Все это понимаешь не сразу. Вначале тебя легко дурачат, почти не затрачивая труда. Нужны ли чрезмерные усилия, я сам обманываться рад. И кто ж не дрогнет от этих взглядов, от этих поставленных голосов? Ах, серебристые колокольчики светлых лирических героинь – надбытность, поэзия, беззащитность, черт бы вас взял со всей вашей лирикой! А эти контральтовые тембры женщин, рожденных для страсти и смерти, – мороз по коже, сладкая бездна! Но вдруг поймешь, что ни бездны, ни тайны нет и в помине, все на поверку – тонкая игра мизансцен. А впрочем, коли трезво взглянуть, нет разницы меж сценой и залом. Зритель – такая ж роль, как другие, при этом не самая легкая роль.
Яков Дьяков сидел у края ложи. Длинные пальцы, словно порхая, касались потертого алого бархата. Зорко поглядывая вокруг, он то и дело с кем-то здоровался, то с улыбкой, обнажая клыки, то легким, чуть заметным кивком. Затаенную готовность к прыжку было непросто обнаружить, но все же его изогнутый клюв время от времени вздымался, точно втягивал в ноздри запах зала.
За ним в глубине сидел Подколзин, он даже не пытался унять бросившей его в жар лихорадки. С жадностью смотрел на людей, чинно располагавшихся в креслах, явно знакомых между собой. Он то и дело теребил многотерпеливого спутника, все спрашивая, кто эта, кто тот, кто машет рукой, кто сей входящий и отвечающий на приветствия. Дьяков охотно давал разъяснения, и Подколзин, узнавая фамилии, дивился, вздрагивал, цепенел.
Перечисляя театралов, Дьяков выделял знаменитостей, которых оказалось немало. Весьма почитаемый ветхий геронт артист Лунь, которому сам Мейерхольд сказал: «Вам в театре нечего делать». Почтенный медиевист Масонер и культуролог Годовалов. Известнейший адвокат Гордонский, его лицо имело особенность – правая щека была впалой, а левая, наоборот, круглилась, напоминая теннисный мячик. Своеобразная красавица Васина с артистом-интеллектуалом Арфеевым. Шестидесятник Маркашов и астрофизик академик Шлагбаум. Дородный эрудит Порошков. Бывшая фотомодель Чухмина, ныне общественная деятельница. Директор художественного центра мощная дама Анна Бурьян. Думцы – популярный Портянко, мужчина с выразительной внешностью (говорили, что один антрополог назвал его «недостающим звеном») и его неизменная оппонентка, реформистски настроенная Белугина, весьма прельстительная собой.
– Большой сбор, – проговорил Яков Дьяков. – Ньюсмейкер к ньюсмейкеру. Созерцай.
– Какие люди, – вздохнул Подколзин. И понял, что в его подсознании они казались ему существующими лишь на экранах телевизоров или на страницах газет. Они пребывали в ином измерении, и очутиться с ними поблизости, под тою же крышей, в тех же стенах, увидеть, что это земные творенья из той же глины, что сам Подколзин, – это казалось ему фантастикой.
Его внимание остановила группа людей, весьма многочисленная, больше всего в ней было женщин, но попадались и мужи. При всей несхожести и различии всем находившимся в этой стайке было присуще нечто общее. Подколзин не сразу определил, что именно, но потом прояснилось: все прочие, вплоть до признанных звезд, были гостями, а эти – хозяевами.
– Кто эти люди? – спросил Подколзин.
– О ком ты?
– Вон там… стоят у прохода.
– Так и сказал бы. Могучая кучка. Рецензенты. Представлены все издания.
– А эта девушка рядом с ними?
– Какая? Ах, та? В короткой юбке? С темной челкой? Глафира Питербарк.
– Боже… – чуть слышно шепнул Подколзин. – Откуда берется такое чудо? Просто немыслимо. Кто она?
– Декадентка, – откликнулся Яков Дьяков.
– Так говоришь, словно это профессия.
– Профессия. Не хуже других.
– Странно, что ее имя – Глафира.
– Ничуть не странно, – сказал Яков Дьяков. – Коли фамилия – Питербарк, то имя – Глафира. Это естественно. Так достигается равновесие.
Но Подколзин уже не мог быть на уровне этой топонимической логики. Он видел только ее лицо, дышавшее предрассветной свежестью, видел сияющие глаза, длинные дымчатые ресницы, смуглые щечки – ему было ясно, что больше он на земле не жилец.
– Однако здесь и Клара Васильевна, – негромко протянул Яков Дьяков. – Подколзин, поверни свою выю, смотри в надлежащем направлении.
Подколзин с усилием оторвался от созерцания божества и увидел сухопарую даму, в которой с непонятной тревогой он усмотрел опасную двойственность – с одной стороны, совсем не скрывает почтенных лет, с другой стороны, ничто не свидетельствует о капитуляции – подтянута и в ее туалете безусловно преобладают яркие броские цвета. С одной стороны, на голове – строгий учительский пучок, Вера Засулич в осеннюю пору, с другой стороны, в этом пучке
– испанский гребень, а в пальцах – веер – нечто дразнящее и вызывающее. В особенности двоился взгляд – усталость, а вместе с тем боеготовность. Небрежность, но и охотничья цепкость. Знакомые обоих полов теснились вокруг Клары Васильевны, и в выражении их лиц Подколзин, изумясь, разглядел опять же эту чертову двойственность – они и улыбчивы и озабочены. По виду они единодумцы, а присмотреться – ждут указаний.
Он уж хотел поделиться с Дьяковым своим наблюдением, но в этот миг зал погрузился в полумрак. Все начали энергично протискиваться между рядами, спеша занять свои места, осветилась сцена. Некто спросил: «Это ты, мерзавец?». Первое действие началось.
И сразу же захватило зал силой и остротой коллизии. В центре ее были Павел и Вера, готовившиеся к законному браку. Счастью, которое их ожидало, радовались друг Павла Петр и подруга Веры Надежда. Но с каждой репликой все различимей звучала колючая терпкая нота. Воздух стал душен. В нем ощущалось тайное чувство. Едва ли не ревность. Сперва она показалась болью, при этом совершенно естественной при неизбежности перемен в установившихся отношениях. Однако, чем дальше, тем больше сгущалось нечто зловещее и загадочное, скрытое туманной завесой. То было не только томление духа, то было еще томление плоти, и эта дуаль, соответственно, требовала психоанализа и свободы – раскрепощенность и составляла сильную сторону драматурга. В особенности кружило головы шампанское непечатного слова – оно возбуждало и молодило. Было понятно, что автор достиг высшего уровня независимости, и, причащаясь к ней, зритель испытывал закономерную благодарность.
Подколзин был также заинтригован, хотя и ощущал неуверенность.
– Какие странные отношения, – шепнул он, наклонясь к уху Дьякова.
– То ли будет, – заверил его Яков Дьяков.
Судя по плесканию рук, первое действие всем понравилось. В антракте делились впечатлениями от приобщения к сложности жизни, увиденной острым взглядом художника.
– Передохни, – сказал Дьяков Подколзину, – а я потружусь.
– Что это значит?
– То, что ты слышишь. Я здесь на работе.
Подколзин не успел удивиться. Он снова оказался один.
Страшное дело – всегда один! И появляясь в «Московском дорожнике», и в эти последние недели, когда сидел под домашним арестом, и в этом оживленном сообществе. Дьяков исчез, должно быть, жуирует, беседует в фойе со знакомыми, слушает дамские голоса – и он называет это работой! И в этот же миг увидел Дьякова, входящего в зал вместе с дивной девушкой, сразившей Подколзина наповал, все с той же Глафирой Питербарк. Подколзин едва не застонал, вновь убедившись в ее совершенстве. Сердце его неслышно выло.
В зале осталось немало зрителей. Все это были отборные люди, не спешившие ринуться в буфет. Все та же группа мужчин и дам теснилась вокруг Клары Васильевны. Все что-то наперебой говорили. Клара Васильевна слушала всех с благожелательной улыбкой, но, судя по сомкнутым губам, сама она не торопилась высказаться. Шестидесятник Маркашов стоял в проходе и, сильно жестикулируя, что-то внушал бывшей фотомодели, а ныне общественнице Чухминой. Каменноликий скуластый Портянко и оппозиционная ему Белугина на удивление мирно беседовали
– истинное искусство сближает.
Глядя на горбоносого спутника, Глафира взволнованно говорила:
– Заметили, как разорван ритм? Как необычно движется действие? Словно скачками – какая дискретность! Ничего от дисперсивной системы традиционно целостной драмы…
– Возможно, возможно, – сказал Яков Дьяков, захлебываясь своим баритоном,
– дисперсии, несомненно, досталось, однако Подколзин полагает, что пьеса латентна.
– Подколзин? Он здесь?
– Здесь, моя радость. Я у Арфеева ведь обещал, что дам вам шанс.
– Какой вы чудесный…
– Это уж точно.
– Где же он?
– Поверните головку.
Он легким кивком показал ей на ложу, в глубине ее сидел человек с руками, скрещенными на груди. Глафира Питербарк потрясенно впилась в него вспыхнувшими очами, и он ей ответил астральным взглядом.
– Скажите, – выдохнула Глафира, – а Клара Васильевна уже знает?
– Можете сами ей рассказать.
– И он говорит, что пьеса латентна?
– Именно так. В это стоит вдуматься.
Яков Дьяков выждал пяток минут, он их провел в живой беседе с культурологом Годоваловым, которому не преминул сообщить, что Подколзин считает пьесу латентной. После чего, не спеша направился к сходке вокруг Клары Васильевны и юной Глафиры Питербарк, принесшей сенсационную новость. Все, стараясь блюсти приличие, посматривали на ложу дирекции, в которой мерцал явившийся миру дотоле неведомый автор «Кнута». Глафира нашла его потусторонним, красавица Васина – непокорным, актер Арфеев его уподобил оленю, раненному стрелой. Клара Васильевна замшевым голосом задумчиво произнесла:
– В нем есть непонятная породистость, неуловимая и текучая. И эта безусловно притягивающая благородная лошадиность в облике. Напоминает ранний портрет поэта Игоря Северянина.
– Да, он породист и соковит, – авторитетно кивнул Яков Дьяков. – Наблюдательность ваша сродни ясновидению.
– Мне кажется, что он где-то не здесь. Не в театре, – сказала Клара Васильевна.
– Он всюду не здесь. Да, он томится, – невесело подтвердил Яков Дьяков. – Я уж не рад, что сюда его вытащил.
– Так он говорит, что пьеса латентна? – спросила она с неясной улыбкой.
– Да, это все, что он сказал.
Замшевый голос прошелестел:
– Кратко, но емко.
Все переглянулись.
Клара Васильевна сказала, взмахнув распахнутым черным веером:
– Дьяков, я хочу его видеть. Приведите его ко мне.
Дьяков насупился и вздохнул:
– Даже и не знаю, как быть. Это какой-то ихтиозавр. Сам похоронил себя заживо. Ничто человеческое ему не близко. Хотя о вас говорит трепеща.
– Завтра я жду вас с трех до пяти, – властно сказала Клара Васильевна, и веер сам собою сложился. – Обоих. И – довольно об этом.
– Сделаю все, что могу, – сказал Дьяков. – Единственно, о чем я прошу вас, чтоб больше не было никого.
– Яков Яныч, неужто вы полагаете, что я способна создать Подколзину дискомфортную для него ситуацию?
– Простите меня, – извинился Дьяков. – И вот еще что: ради всех богов не говорите с ним о «Кнуте». Тут он – на грани нервного срыва. Просто свихнулся, когда узнал, что тот исчезнувший экземпляр передается из рук в руки.
– Яков Яныч, вы нынче меня удивляете. Пора бы уже, голубчик, и знать, что я никого ни о чем не расспрашиваю. Если творчество человека ничтожно, я его попросту не зову.
Дьяков взглянул на нее с волнением и прошептал:
– Так вы… прочли?
Клара Васильевна с улыбкой прижала веер к пухлым губам. Дьяков молча поцеловал ей руку.
Звонки возвестили – антракт закончился. Все потянулись к своим местам, а Дьяков вернулся в ложу дирекции.
– Ты себе верен, – сказал Подколзин. – Вращаешься в обществе, развлекаешься, а я изолирован, как прокаженный.
– Я объяснил тебе: я здесь работаю. Причем – работаю на тебя. Ни совести, ни благодарности.
– О чем ты так оживленно беседовал с Глафирой Питербарк?
– О тебе.
– И что она сказала?
– Не помню. Во всяком случае, нечто лестное. Она почитательница «Кнута».
– О, Господи, – простонал Подколзин.
– Ну что ты маешься? Благоденствуй.
– Послушай, похоже, что я не в себе, – опасливо прошептал Подколзин. – Мне кажется, все на меня глазеют.
– А так и есть. На кого ж им глазеть?
– Чувствуешь себя словно раздетым.
– Обвыкнешь. Вон фотомодель Чухмина. Когда-то снималась вполне нагой и получала от этого кайф. Это теперь, когда растолстела, она занялась общественной деятельностью.
– Неловко, – пожаловался Подколзин.
– Ну, ты свинья, – осердился Дьяков. – То плакался, что никто не посмотрит, теперь на него и не взгляни. С твоим характером надо работать маятником.
– Боже, как хороша Глафира! Ты говоришь, она – декадентка?
– Естественно. Кем же еще ей быть? – Яков Дьяков пожал плечами. – Да. Дева мила. В плен не берет. Этакая пунцовая роза пресс-конференций и презентаций. Теперь внимательно меня слушай. Сразу же, как начнется действие, выжди минутку и уходи. А завтра в брюках будь у меня. И не поздней половины третьего.
– Дурацкие шутки, – сказал Подколзин. – Как будто я мог выйти без брюк.
– Кто вас знает, социальных мыслителей? У вас, у избранников, свой мир. Вспомни опять же про Чухмину. Кстати, соверши омовенье. Нам предстоит один визит, возможно – с рискованными последствиями.
– Что ты еще придумал?
– Завтра. Ровно в полтретьего все узнаешь.
– Но почему мне сейчас уходить? Мне хочется знать, чем кончится пьеса.
– Не сомневайся, хэппи-эндом. Завтра я расскажу в подробностях. Узнаешь все про Петра и Павла, про Веру, Надежду и любовь. И перестань каждый раз фордыбачиться. Бессмысленный бунт у тебя в крови. Делай что тебе говорят.
И снова медленно гасла люстра и медленно освещалась сцена. Мужской голос страдальчески и страстно проговорил: «Вернулся, мучитель?..» – второе действие началось.
Однако на сей раз что-то сломалось в стройном механизме спектакля. Ибо внимание аудитории, во всяком случае, той ее части, от коей зависели и успех и дальнейшая судьба представления, все время отчетливо делилось между сценической площадкой и словно нависавшей над нею одетой бархатом ложей дирекции. За ястребиным дьяковским профилем все-таки можно было увидеть длинное узкое лицо, волосы цвета темной соломы над бледным, словно стесанным лбом и задранный конский подбородок.
– Делай ноги, – прошипел Яков Дьяков.
Подколзин тяжко вздохнул и вышел. Невнятный шумок прокатился по залу.
В первых рядах все уже знали, что автор «Кнута» нашел пьесу латентной. Слово это порхало в воздухе. Значение было не слишком ясно и, тем не менее, неоспоримо. Невозможно было не согласиться, что пьеса действительно латентна.
И все же этот побег Подколзина произвел впечатление ошеломительное, как если бы вспыхнули декорации. Годовалов что-то сказал Порошкову, мощная дама Анна Бурьян обратилась к Шлагбауму, тот, в свою очередь, наклонился к медиевисту Масонеру, своеобразная красавица Васина взглянула на Олега Арфеева, интеллигентный артист ей ответил все понимающей горькой улыбкой. Все повернулись к Кларе Васильевне, которая легонько постукивала черным веером по подлокотнику кресла. Лицо ее выражало печаль. Что же касается рецензентов, у всех у них был озабоченный вид внезапно ушедших в себя людей. Шестидесятник Маркашов громко раскашлялся. В этом кашле слышались вызов и торжество.
Пока в театре, к ужасу автора, режиссера и несчастных актеров, спектакль неудержимо катился в неожиданно возникшую яму, виновник этого безобразия, даже не подозревая о том, в растерянности брел к Разгуляю. Мысли сшибались одна с другой, чувства были противоречивы и знойны – то смятение, то восторг, то обида.
Странный вечер, странная пьеса, странные персонажи на сцене! И эти отборные люди в зале, люди, взысканные фортуной, определяющие ход жизни или то, что называется жизнью!
И тем не менее все они – всего только пестрое оперение вокруг прелестного существа со звучным экзотическим прозвищем отнюдь не для паспортного стола, не для удостоверений личности, скорей – для тропических островов, для вечного праздника, для венков вокруг заморских смуглых головок там, на Таити или Гавайях, в каком-нибудь сладостном Гонолулу. Глафира Питербарк! Пи-тер-барк! Гла-фи-ра! Какая боль и радость! И почему это Яков Дьяков назвал ее пунцовою розой? Нет, вовсе она не пунцовая роза – едва распустившийся цветок.
Странный вечер! Расцвеченный воображением, он часто рисовался Подколзину в том или ином варианте. И вот общественный интерес, которого он жаждал, стал явью и, что скрывать, хотя он и льстит, хотя и щекочет, но больше пугает.
Ночь опустилась над столицей, однако все так же над ней полыхал дурманный и вероломный свет, что-то сулящий и обольщающий.
Не только Подколзин – в ту ночь не спали автор пьесы и постановщик. Пили и утешали друг друга. Было понятно: все дело в том, что оба опередили время. Грязный заговор потому и удался, что, несмотря на все заверения, искусство без запретов и шор еще не успело укорениться. Умом понимают его неизбежность, а робкой душой его отторгают. Что могут какие-то десять лет после столетий фарисейства?
Не меньше терзался и сам Подколзин. Одеяло казалось ему пудовым, комната – душной, лишь на рассвете сморил его рваный короткий сон.
В начале третьего он был на Яузском. Чувствовал он себя прескверно. Намучившийся, несвежий, усталый от угнетавших его предчувствий, сердясь на себя за свое беспокойство, нетерпеливо нажал на звонок.
Дьяков распахнул пред ним дверь, помахивая электрической бритвой. Был бодр, мобилен, гостеприимен. Черный клок задорно лежал на челе. Зеленые зрачки пламенели.
– Входи, профет, – сказал он торжественно. – Сейчас я добреюсь и буду готов.
Он придирчиво оглядел Подколзина.
– Так. Ты одет и даже выбрит. Отлично. Давеча ты ворчал, что я тебе напомнил о брюках, но я не случайно так внимателен к деталям твоего туалета. Мы нынче идем к Кларе Васильевне.
– Не может быть!
– Она тебя ждет.
– Зачем?
– Она хочет узнать тебя ближе. Намедни ты так быстро ушел. Кстати, ты знаешь, чем кончилась пьеса? Брак Павла и Веры не состоялся.
– Я словно чувствовал, – крикнул Подколзин. – А ты еще обещал хэппи-энд.
– И я был прав. Когда ты ушел, выяснилось, что Петр и Павел любят друг друга.
– Не может быть!
– Но мало того. Не только юношам – Вере с Надеждой тоже открылось взаимное чувство.
– Не может быть!
– Да почему же? Совсем одичал в своем «Дорожнике». Жизнь прогрессирует. Вера соединилась с Надей, а Павел соединился с Петром.
– Могу представить, какой был успех.
– Смеешься? Пьеса шлепнулась с треском. Думаю, автор тебя не забудет.
– Меня?
– А кого же, хотел бы я знать? Ты же назвал пьесу латентной. Публика об этом узнала.
– Я ее так назвал?
– А кто же? Надо следить за собой, мой друг, если не хочешь убить человека. Слово Подколзина слишком весомо.
– Латентна… – пробормотал Подколзин, водворяя на место дерзкую прядь, среагировавшую на мудреное слово.
– Именно так, – кивнул Яков Дьяков, привычно взяв в руки бывший смычок и взмахнув им, как дирижерской палочкой. – Что и говорить, ты умеешь найти подходящее словцо. Однако же, бог с ним, неудачником. Речь о тебе. Ты должен, Подколзин, покинуть свой дом на Разгуляе. Это убежище ненадежно. Тебя там разыщут в мгновение ока. А это было бы преждевременно. Момент истины еще не настал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.